Словесность

[ Оглавление ]






КНИГИ В ИНТЕРНЕТЕ
   
П
О
И
С
К

Словесность




КАЗАНСКАЯ РАПСОДИЯ


1

Кто жил на нашей улице в пору моего детства, их уже нет. Как несметная стая птиц, поднявшаяся от старых тополей, их имена-образы зависли над памятью, над судьбой, и уж где-кто не различить. Мерцают тысячи крыльев, дрожат вдали.

Когда-нибудь и я обозначусь в том рое маленькой точкой. И уже ни внуки отсюда и даже мама оттуда не узнают меня - моей точки. Как ни кричи, как ни зови!

Я бреду по майской улице. Цветные шары и бумажные цветы из папиросной бумаги на клейких березовых веточках. Дядька в куцей шляпе играет на гармони, в кругу пляшут и хлопают в ладоши.

Вижу одинокое дитя. Ищет кого-то глазами и, скривив рот, плачет. Это дитя давно состарилось и умерло. И я знаю все подробности его жизни. Вот так. Но печаль эта несравнима с пронзающей жутью, когда рассматриваешь старинные английские фотографии умерших детей, усаженных на стул, напудренных под живых, с искусственно открытыми и неподвижно направленными в сторону объектива глазами. Это делалось в те годы по просьбе безутешных родителей...

Я все хочу, но, вероятно, никогда не смогу достичь той глубины чувств, что испытала в ту страшную ночь мама, сидя у тела восьмилетнего сына. Моего родного брата, утонувшего в Волге напротив песков, на дамбе у лодочной станции. Там много погибало людей.

Мне было четыре с половиной года. Брат лежал на столе в белом. Я канючил. Просил протереть ему глаза полотенцем, как меня учила растерянная тетя, и он, мол, проснется.

Мама, приникнув к изголовью у стола, всю ночь держала в руке ладошку сына в надежде хоть чуточку отогреть. Нет, не смогла...

Мне кажется, тогда она перестала верить в бога.

Я всегда в долгу перед братом. И живу вместо него.

Тогда, подросший, я донашивал его вещи. И это новое первомайское пальто в зеленую елочку, и вельвету, и фуражку в крапинку "снежная крупа". Каково было родителям глядеть тогда на меня со спины!

В жизни моей было много явных смертельных случаев, из которых чудом выходил. Об этом обычно не пишут, боясь гнева судьбы, боясь сбить карму. Но я обязан: брат не должен быть в тени. Да он еще свое не отыграл до конца. Я еще двигаюсь.

Я безнадежно тонул на той же склизкой дамбе, где погиб он. Меня спас прохожий дядька..

Там же, на глубине, играя в прятки с парнями, я оттолкнулся ступней от врытого в донный песок деревянного столба ЛЭП и резко вынырнул из-под воды в неожиданном для играющих месте - головой около винта пролетающей моторки: седок же стоял у руля дюралевого катера и смотрел далеко вперед.

Выстрелил в забор из самопала. Осечка! Вопросительно заглянул в ствол, - и прозвучал выстрел, когда рука разочаровано расслабилась - ствол ушел чуть в сторону....

Подростком до того был избалован удачами в играх со смертью, что шел на рожон: чувствовал защищенность сверху.

Потом, уже взрослого, сказочными зигзагами выводило из смертельных аварий...

Я всегда остро чувствовал боль мамы. Это, как слезы преданного дитяти, когда наши мамы тихо и горько плачут. Гладят ли белье, стирают ли над корытом - на ребристой доске, слезы текут. И мы замираем. Шепчем кузине: это она о нем.

Ее боль присутствует во мне всю жизнь. И знаю: даже сейчас она у нее не иссякла. Кажется, там она стала даже острей.

2

Наша улочка вся в мураве, в мелкой, барашковой. Сползает змеиным хвостом по лестнице в овраг - в сторону Подгорной, по дну которой на подводах от местного завода возили в город горячий строительный кирпич.

На улице, в двадцать девять домов, жило два человека с вузом, четыре инвалида войны: трое без ноги, один без глаза и мой отец со сквозным ранением в груди. Остальные мужчины с войны не вернулись. И потому на улице жило много бабулек. А посчитать - им было-то на ту пору чуть за пятьдесят! Стояли они у палисадов, запрещали возле окон играть в футбол. Наш дырявый резиновый мяч, не дай бог, попадет им в руки: его с яростью притопнут неуклюжей ступней, спустят воздух, превратят в лепешку и будет он казнен на глазах у всех топором.

Эти вдовы, познавшие лиха коллективизации и военных лет, не были уж такими злюками. Да и кому понравится, когда тяжелая надутая резина хлопает целый день о твою расщепленную калитку, того и гляди влетит в окно.

Мой Трезор с неизбывной тоской по ночам выл на луну с крыши своей будки. Отпускать его было нельзя: гонял кур, вытаптывал огороды, некоторые дети его боялись. Он людям спать не давал. А как терпели соседи - сестры Райхана апа и Фарзяня апа и их мама, вдова фронтовика? Старушку звали Татэ. Крошечная, с треугольными глазами и запавшим ртом. На вой и лай их семья никогда не жаловались. Наверное, потому что и у нас война забрала троих: деда и двух братьев отца. И дядя Минрахип, с трубой из нержавейки вместо голени, живший в их дворе, тоже молчал. Не жаловался и дядя Леша Горячкин, с выкрученной разрывом, под штопор, ногой.

Эти семьи пережили войну здесь, на узкой Ново-Пугачевской. Ждали письма и страшились похоронок. Их объединяло вплоть до конца 60-х годов одно - большое и страшное, чего не произносили всуе. Ни фронтовики, ни женщины. И только дети играли в войну.



Сидя по полу всей улицей в чьем-нибудь доме, мы смотрели на маленьком экране телевизора кино. Русские и татарские дети на поминках, облизываясь, с одинаковым аппетитом уплетали кутью или губадию.

Улица в большинстве православная красила на Пасху яйца. Я тянул за подол маму - тоже хочу! Красителя у нас не было. Мама использовала кипяченую луковую шелуху. Не яркие получались яички, но оранжевые.

И вот выхожу к воротам. Гордо сияя: у меня яйца тоже крашены! Вот! И вот! - верчу тазом, ладони в карманах, в них яйца лежат.

Пацаны подходят. Не верят. Я же - татарин. И яйца красить - грех.

- Врешь! - говорят.

- Кэх! - С чувством непревзойденного высокомерия гляжу в небеса. Будто там летит самолет. А в том самолете - сам я лечу.

- Тут два и дома еще два есть, - говорю.

- Дык у меня дома целая корова есть!- отвечают.

Однако вихры чешут: вру или нет?

- Покажи!

- А-а!

У нас такая игра. Угадаешь, какого цвета яйца, забираешь себе! А нет - отдаешь свои.

Я завидовал тем, у кого красные яйца. Или бордовые. Или синие.

Зеленые мы не жаловали. Жуткий цвет. Это было связано с дядей Мишей-шофером. Заводной ручкой с утречка он запускал на морозе свой "ЗИЛ". Яростно крутил ручку. Аж с прискоком. А когда двигатель схватил, дернул, дядя Миша качнулся -и ручка ударила ему в пах. Дяди Миша упал.

В нашей общественной бане мы с ужасом разглядывали его болезный кактус. Лежа на боку, он веничком бережно его обмахивал.

-Во-от!.. - печально кивал. Мол, такие напасти в жизни бывают. И у вас предстоят...

Нам становилось страшно. Предстоят? Нам? Зачем?!

Надо сказать, на улице из нас никто не пошел в шоферы.

Дети - народ жадный. Всяк боится проиграть. В тот день мы сели на лавку. Принесли соли. И каждый съел свои яйца.

И помню печальный образ. Мы уж в школе неделю отучились. А цветные скорлупки все лежат у лавки на подсыхающей земле, синие, бордовые, оранжевые.

А еще через овраг близ улицы Центральной у нас жили сектанты. Мы называли их "баптисты". Бдительная власть их не трогала. Но вот напротив ворот построила открытый клуб, с крытой сценой и врытыми в землю лавками для зрителей. Я был слишком мал. Наверное, там проводились антирелигиозные мероприятия. С лозунгами и девизами. Жил у "баптистов" мальчик по имени Епифан. Я видел его уже позже, подростком. Как за ним гонялись мальчишки и бросались камнями. Обезумевший от гнева Епифан выворачивал из земли булыган и гнался за кем-нибудь. Его обожали все местные старушки. Защищали. Одаривали.

Позже, уже придя из армии, я увидел его в черной рясе и клобуке, с большим крестом на груди. Иногда его провозили домой на " Волге". Епифан любил выпить. И однажды в лютый январский мороз вместо лекций в университете мне пришлось пить с ним в подъезде "зеленого магазина". Мы опустошили две бутылки вкуснейшего портвейна. В подъезде было сильно натоплено. Нас повело. Епифан расстегнул пальто. Лицо его скисло, и он стал жаловаться на свою судьбу. На грызущую тоску. Ему было очень плохо. Я знал, что он нетрадиционной ориентации. И понял вдруг, чего он от меня хочет. Молодость, опьянение, звенящая тишина, безлюдье и жара в подъезде возбудили в нем несчастное чувство.

Я долго его отговаривал. По человечески. Все же я был счастлив, мир казался радужным, благородным, чистым, недавно я отслужил в армии сержантом. Обучал юнцов. И в университете не разделкам туш нас учили. Мне было жаль его. Я чувствовал себя виноватым, что не могу духовно утешить его. Я уходил - и когда заскрипела пружина открываемой мной двери подъезда, я услышал вверху страшную тишину, которая казалась громче дикого крика отчаянья.



В низкой насыпушке жил на нашей улице хазрет мечети Марджани Хабир абый. Мечеть была единственной действующей в Казани. А значит Хабир абый считался главным муллой ТАССР. Все были поражены, когда за ним, столяром с мебельной фабрики, буксуя в осенней грязи, приехала белая, как лебедь, шикарная "Волга" ГАЗ-21.

Хазретом его избрали за ум, степенность и образованность (он что-то окончил религиозное еще в двадцатых) И вероятно, за благородный образ. Высок, строен, аскетически красив. Напоминал собой бюст позднего Авиценны, в белой чалме. Он все ходил в кепке после рабочей смены мимо нас, играющих детей, и скромно здоровался.

Горе его постигло, наверное, в тот год, когда утонул Наиль. Сын Хабира абый Хамит отравился из-за несчастной любви. Избранница - вожатая трамвая. Она ему изменила. Он выпил мышьяк. Умирал на руках рыдающих родителей. Если Петрарка любил ради своих стихов, то для Хамита мир обрушился. Выхода не было. Утонченный человек выдержать такого не мог.

Я помню крытый грузовик. Откинут задний борт. Убранное для погребения тело. Тело должны были везти для прощания на завод, где Хамит работал. Залезали проводить в последний пусть гурьбою дети. Босая Любка Гришина сорвалось с кузова, ее поймали, подсадили обратно. Любка была из семьи староверов. На улице у нас было несколько таких старообрядческих семей.

Любка и ее сверстники не различали религий. Если кто-то умер - событие! Приедут машины, вкусно пахнущие бензином, будут производиться обряды. Да и где еще так вкусно поешь, когда сахара нет, а мука по талонам? Блины с медом или губадию с кортом и изюмом? А ведь нас усаживали целыми застольями - специально накрывали отдельно для малышей.

3

А птицы с тополей взмывают с граем. Застят небо. Вижу шагающих к площади Свободы трудящихся - с транспортами и знаменами. Тысячи и тысячи. Где они теперь? На земле жило сто миллиардов людей. Где судьбы и царства, устремления и маленькие любови в пещере? Может, те любови были самоотверженней и трогательней, чем у Ромео и Джульетты? Но их никто не записал.

Как жить, зная, что когда-то тебя не будет? Никогда и нигде. Словно и не рождался. Нужны гарантии кумиров. Богов! Иначе паника и раздирай. Слаб человек! В Египте Рамзес 2 прожил 92 года, при нем выросло четыре поколения. Сын похоронил отца, потом сына похоронил его сын, сын этот тоже стал дедом, внук его пришел в ужас, когда услышал: Рамзес умер!

Как жить без бога?! Люди забывают, что у них есть руки и голова. Их можно и дальше применить для созидания, починять свой любимый примус. Но каким-то образом толпа превращается в единый мозг обезумевшего от страха или остервеневшего от злобы кентавра?

Компартия на что-то надеялась, внушая, что бога нет, забвение неизбежно. А между тем на Новодевичьем я видел почти на всех черно-мраморных бюстах партийных боссов, с края постаментов - шестигранные звезды. Сами-то они веровали!

Страна пережила и смерть Сталина.

И стала любить Хрушева.

И я, малыш, его люблю. Нас так учат в детсаде. Вот он улыбается в зарослях кукурузы, кривит в довольной улыбке лицо с родинкой на мясистой щеке.

Он обещает коммунизм через 20 лет! И я вижу витрины, где бесплатные шоколадки, игрушки, даже сладкие сырки с изюмом. Мы нарядные, с букетами цветов, спускаемся всем поселком с калужской горы на улицу Павлюхина. Хрущев к нам приехал, он должен проехать в Зеленый бор в своей открытой космического вида "Чайке!

Люди от заводов и фабрик выстроились на выделенных участках по тротуару. А его все нет и нет. Выдвинув тощую шею, дядька всматривается в начало улицы. Нет.. Усилившийся зной давит, дети плачут. Через час прошел слушок, будто бы Хрущев проехал по Сибирскому тракту. Отчаявшиеся люди еще подождали, кто сколько мог и побрели домой, разочарованы, солнцем палимы.



На демонстрациях или сабантуях отец непременно встречал закадычного друга из прошлых лет, какого-нибудь Газинура или Васю. Знакомил с женой. Показывал меня, карапуза. А если рядом были дочки, непременно представлял их как студенток вуза. Несмотря на то, что они были школьницы, с глубоко обрезанными ногтями и кренделями косичек на вспыхнувших от стыда затылках.

Начало 60-х - это век хвастовства!

Чистая пшеничная водка тех лет по 2, 87 рубля больше располагала к добродушному бахвальству.

Позже, нефтяная водка по 3.62 рубля, была горькая и злая. Провоцировала мордобои.

А уж про ядовитую водку-анроповку и говорить нечего. Это эпоха террора!



Старые друзья, Газинур или Вася, тоже с женой и с детьми, тащили отца в гости. Я, пятилетний, всюду, как хвост. И где только я не был! Будучи повзрослевшим, когда Казань еще не разломали, вдруг в каком-нибудь переулке, чутьем узнавал знакомые места. Вон там за углом - на крыше сарая должны стоять железные козлы. А за кирпичной стеной два подвальных окошка с цветами на подоконнике. А вот здесь всегда звонко верезжали стальные трамвайные колеса. Густота децибелов, будто художественной кистью, запечатлела в мозгу картину захолустного двора.

Запах чужих кухонь, залов с зачехленными стульями, под белой сутаной стоит драгоценное пианино.

И детки! Один соглядатай. Другой плакса. Третий от горшка два вершка, а уже редкий жмот: это трогать нельзя! И это тоже. Навалившись всем телом, прочь отодвигает от меня стул, на который я хотел сеть.

Соглядатай, толстощекий и беззубый. С двумя вихрами и клыками по краям рта. Ходит за дедом и, отчаянно бросая об пол копеечку, клянчит какую-то рульку.

Плакса воет на весь зал, что у его отчима сильно пахнут ноги.

Меня тянет в таинства пыльных чуланов. Вот сумеречная кладовка, пронзена рапирой света из солнечной щели. Мудреные инструменты в ящичках и в ячейках на стене, а вот блестящие гвоздики в миске! Я таких от роду не видывал. И в магазине их нет. Гвозди у меня ржавые, кривые, добытые клещами из старых досок. Они толстые, и реечка трескается, когда делаешь кормушку для птичек. Я гвозди выпрямляю, держу пальцем на наковаленке. Они крутятся, как черви, - и бац по пальцу молотком! Кость ноет, нить боли звенит в сердце. А после ноготь болезненно сходит. Растет новый, розовый, как младенец. Послюнякаешь палец, прижмешь -щиплет.

Я уже тянусь к миске, чтобы взять щепотку серебряных гвоздей...

Как вдруг сзади кто-то тянет меня за пиджак. Оборачиваюсь. Стоит мальчик, щеки толще оладий. Это Соглядатай. Он загадочно улыбается пустым ртом, с двумя молочными бивнями по краям, и с чувством восхищения произносит:

- А правда, что девчонки из задницы сикают?

Судя по его взгляду, хитрому, себе на уме (я уверен, у него сейчас в Караваево свой магазин, или мясной прилавок с рульками) этот вопрос его сильно мучает.

Ну что сказать салаге? Первый тайм мы уже отыграли. В его возрасте у нас, тоже недавних эмбрионов, прошли первые уроки по адаптации на этой планете: в оврагах мы уже играли с девочками в докторов.



Вышедшему гулять одинокому гостю Караваево кажется скучным. Ни сверстников, ни игрушек. Прохладно и неуютно дует северный ветер. В садах яблони крохотные, как дикие топольки в поле. Тут нет густых яблоневых джунглей, с прочными ветками, способными насадить на себя человеческий глаз, старые яблони не меняют тут шкуру, как анаконды. Не соорудить тут в перекрестье мощных сучьев древлянский шалаш над обрывом. Не свистеть Соловьем разбойником - в сторону девочек, шагающих с портфелями по дну оврага в школу. Караваево - это вновь обжитая земля, целина, с просторными продуваемыми ветрами участками.

А как тесно у моей бабушки, в Новотатарской слободе, на Меховщиков! Сдавленная корпусами цехов улица и трещит и кишит. В жутком зное грохочут у ям САКи, производят ток для сварки, готовые разлететься в клочья от собственных децибел. В треск вплетается тарахтенье трехколесных тележек, изогнутая кверху ручка управления торчит перед носом промасленного седока, как фал. Пахнет опилками и пересушенным мехом. Самосвалы тужатся, неумолчно бзззикают пневматикой, поливают битый асфальт протекающим маслом.

Две апайки с кумганами лопочат татарской скороговоркой у крашенного хлором туалета. Перед окнами их барка промасленный штакетник, за ним слой пыли и сажи, и пара несчастных пионов борются там за свою жизнь.

А как свежо тянет с Волги запахом зацветшей воды, зелено плещется она у мазутной дамбы, как кисель планктона. Там жуткая глубина и явная смерть. "Утонешь, гад!". И я туда не хожу. И на песках прыгать с обрыва опасно. Там при обрушении завалило двух мальчиков. Спасти смогли лишь одного. Песок качает земснаряд по толстым трубам от середины залива. Шебарша голышом по стали, бежит мокрый песок на очередную гору. Там высоко, как на уральском плато, ползает муравей-трактор.

Я люблю останки Белой мечети: ведь там училась в медресе моя мама! Люблю маленькую школу №40, кирпичный низ, деревянный верх. Там учится мой кузен. А прежде жил хозяин Пушносиндиката . В школьной прихожей осиновые доски лежат на грунте и оттого густо пахнет землей, пещерой, древним таинством.



В моем поселке Калуга все иначе. На Калуге - башкирские горы и добротный грунт. Вся Казань построена на калуженской глине. Если повернуть время вспять и приказать камням вернуться назад, то в сторону Калуги полетят тучи кирпичей, овраги превратятся в поля. Заводы здесь по мере забора глины двигались с запада на восток. Начиная от Кирпично-Заводской, через Товарищескую, Демьяна Бедного -на улицу Кирпичную за железной дорогой, что у кафе "Сирень", и дальше - к мясокомбинату. Издали своими мрачными надстройками и дымящими трубами завод напоминал уходящий за горизонт морской теплоход.

В марте по дну оврагов несутся талые воды. Крутятся ледяные воронки, затопляя погреба. Глухо в ночи лопаются стягиваемые морозом льды. Воздух перенасыщен озоном. От восхищения кружиться голова. Уже далеко за полночь, завтра рано в школу. Но я околдован!.. Иногда кажется, что именно такие весны сделали из меня, косноязычного, писателя. За счет изобилия непонятных чувств. Заставили к ним подбирать слова.



- Ну что, Файзи? - говорит после третьей бутылки Вася-Газинур, - что приуныл?

- Да вот не сходиться у меня? - признается отец, наливая по стопке.

- Что не сходится?

- Пусть считают меня врагом народа. Но есть у меня сомнения.

Отец считает: прочнее Советской власти нет. И верит печатному слову. Но он сомневается, что коммунизм построят через 20 лет.

- Как это не построят? - отвечает товарищ, которому все понятно в этом мире. - Они-то себе построят. А мы нет. Вот смотри. У тебя, где туалет? В огороде! И у меня в огороде. Откуда ты берешь воду? Из колонки! И я из колонки.А колонка где? Надо идти с коромыслом через овраг. И в снег и в слякоть.

- Вот я и говорю: на улицах грязь. Грузовики буксуют. Как привезти дрова? А скорая помощь? Больных на руках до магазина носим.

- 20 лет назад война только кончилась. Еще с разрухой не справились. Это Сталинград всей страной построили.

- А Ленин бы смог?- спрашивает вдруг отец.

Ленин?.. - товарищ пальцами скребет подбородок. - Не знаю. Но думаю, смог бы.

- А как?

- Придумал бы что-нибудь. Страна от голода тогда умирала. А он взял и замутил НЭП. Как по щучьему велению, все стали колбасу жрать.



Утром отец курит на крыльце своего дома и вспоминает вчерашний разговор.

Идет в дом неудовлетворенный. Наклоняясь, входит в низкую наборную дверь, собранную из дуба еще деревенскими столярами. В прихожей белесые полосы света. Гладит у окна жена. Тихо и горестно плачет.

Внутри у него все переворачивается. Это невыносимо! Он выходит прочь. Смотрит с крыльца в небо. Глаза стали горячие от слез. Он как-то сочинил на татарском стихотворение о погибшем сыне. Я мал был и помню только начало: "Жила-была на свете бабочка. Никого не трогала.."

Помнишь об этом, отец?

"Я так соскучился по нему! Тогда было невыносимо. Но не так, как сейчас! Его ведь и здесь нет! Я не могу его узнать. Мы и вправду потеряли его навсегда!"




© Айдар Сахибзадинов, 2020-2021.
© Сетевая Словесность, публикация, 2021.
Орфография и пунктуация авторские.





 
 


НОВИНКИ "СЕТЕВОЙ СЛОВЕСНОСТИ"
Роман Смирнов: Теория невероятности. Поэзия неземных координат [Об одном стихотворении Елены Севрюгиной.] Татьяна Горохова: О мире литератора и скорости света - Интервью с Дмитрием Цесельчуком [Дмитрий Юрьевич Цесельчук - поэт, переводчик, председатель Союза литераторов России, главный редактор альманаха "Словесность".] Виктория Беркович: Бочка дёгтя в ложке мёда [в предчувствии глубинных перемен / какой-то бес рождается во мне / и ходит-бродит в тёмных закоулках / моей неупокоенной души] Алексей Борычев: Играя в бессмысленность [Захожу в позабытую сном сторожку, / Тихо дверь открываю в ней. Осторожно / Зажигаю в киоте огонь лампады, / Понимая, что большего и не надо...] Никита Николаенко: Случай у пруда [Чего только не увидишь на городских прудах в Москве в погожие денечки...] Виктория Кольцевая: Родовые черты [Косточка, весточка, быль-небылица. / Сядем рядком у стены. / Что же над нами бойница, / бойница, / мы не хотели войны.] Сергей Штерн: Ingratitude collection [Слепой, я видел больше, / чем ее прежние / мальчики / и московские клиенты...] Дмитрий Галь: Стихотворения [...Бери-ка снова старую тетрадь / И слушай голос бренный, одинокий, - / Я так и не умею понимать / Из сора возникающие строки...]
Читайте также: Татьяна Житлина (1952-1999): Школьная тетрадка | Ростислав Клубков: Приживальщик. К образу помещика Максимова из романа "Братья Карамазовы" | Артём Козлов: Стансы на краю земли | Евгений Орлов: Четыре стены | Катерина Ремина: Каждому, кто - без дна | Айдар Сахибзадинов: Казанская рапсодия | Алексей Сомов: "Грубей и небесней". Стенограмма презентации | Юрий Тубольцев: Абсурдософские рассказы | Ксения Август: До столкновенья | Николай Архангельский: Стихотворения | Стихи Николая Архангельского рецензируют Надя Делаланд, Ирина Кадочникова, Александр Григорьев, Алексей Колесниченко | Татьяна Горохова: С болью о человеке. Встреча с Борисом Шапиро | Михаил Ковсан: Колобок - Жил и Был | Николай Милешкин: "Толпой неграмотных с иллюзией высшего образования даже легче управлять, чем просто неграмотной толпой" | Алёна Овсянникова: Хочется хэппи-энда
Словесность