Словесность

[ Оглавление ]







КНИГИ В ИНТЕРНЕТЕ


Наши проекты

Цитотрон

   
П
О
И
С
К

Словесность




ЛУНА  ИНГЕРМАНЛАНДИЯ


Герман купил в овощном отделе иноземный фрукт, название которого мгновенно забыл. Это был внушительный пищевой снаряд, покрытый упругим шишковатым панцирем. Начинка расползлась, как только Герман вспорол несъедобную оболочку. Содержимое напоминало разбавленный крем. Герман черпал его ложкой, переправлял в рот и находил приятным, хотя продукт высушивал ему слизистую. Очевидно, фрукт был богат дубильными веществами.

Ночью Герман начал чесаться в кровь, а к утру появились пятна. В ту же ночь, когда ему удавалось забыться между приступами зуда, он посмотрел сон, хуже которого ему видеть не приходилось. Сон был не страшный, но отвратительный. Герман увидел и услышал Лизу, сослуживицу из офиса. В реальной жизни Лиза всегда была в паре с Пашей, еще одним сотрудником; они сидели друг против друга, а Герман - в углу. Во сне Лиза появилась одна. Она произнесла фразу настолько гнусную, что Герман не смог бы повторить ее вслух. Он даже не понимал, что не так с этой фразой. Она была довольно непристойная, хотя и без бранных слов, но совершенно неприемлемая.

Повторяя про себя ночные слова Лизы, Герман понял, что кто-то из них двоих пропал - либо он, либо она. Нелепо обвинять человека в приснившихся высказываниях. Но Герман отчетливо видел перед собой Лизу и представлял, как она произносит эти слова. От них хотелось накрыться чем-нибудь с головой. Сверх того: он понимал, что отныне не сможет отделить Лизу от этой фразы. Мерзкое сообщение отпечатается на всем, что сделает Лиза, отразится во внешности и добавится в интонации.

Одновременно Герман чесался. Он выбросил остатки фрукта и принял таблетку, но это не помогло. Зуд пошел на убыль, а пятна остались. Их не было только на лице, которое побледнело и цветом приблизилось к бумажной белизне, зато от адамова яблока и до ступней растеклись рельефные бархатистые бляхи. Местами они шелушились и казались плюшевыми. Герман не посмотрелся в зеркало раздетым, он созерцал себя через оттопыренную губу, и потому не заметил системы. Но на нее сразу обратил внимание доктор. Герман не пошел на работу, отправился в диспансер, где сыпь ненадолго заинтересовала врача.

- Прямо карта мира, - хмыкнул тот.

Герман решил, что это метафора.

- Смотрите, - продолжил доктор, - вот у вас Африка на животе. Европа на груди. И Северная Америка над печенью, а Южная - на бедре. А вот Австралия на левом колене. Да, Мысу Доброй Надежды не повезло!

Сделав все эти наблюдения, доктор потерял интерес к географии. Он выписал Герману новые лекарства и обещал, что со временем все пройдет. Но Герман не стал их пить. Зуд пропал сам по себе, а пятна обзавелись четкими контурами и расчертились морщинами. Образовавшийся рисунок околдовал Германа, когда тот менял уличные брюки на домашние. Герман сел и принялся водить пальцем по Южной Америке, безошибочно определяя Аргентину, Парагвай и Чили. Континент был горячим на ощупь, но трогать было не больно. В сердце же что-то росло, и когда Герман снял рубашку, он различил Ингерманландию. Она сформировалась под левой ключицей, отчетливо отделенная от прочей России. Ее очертания полностью совпадали с границами Ленинградской области. Грудная клетка чуть подрагивала, отзываясь на сердечные толчки. В сознании Германа стали складываться представления о государстве, которого он прежде знать не знал. Но возникавшие образы были ближе к воспоминаниям, чем к отвлеченному умозрению. Герман не жил в этой стране, но явственно видел, как живет.

Он сознавал, что Ингерманландии нигде нет, и никто не знает, какой ей быть. Каждый видит что-то свое. Каждый сверяется со звучанием этого слова, не находит шипящих, слышит в нем личный горный водопад. Щелкают камни, небо пасмурно. Серые скалы, слюда, лишайники, прозрачная ледяная вода. Ельник и снежные шапки. Уклон в лубочную неметчину, тирольские шляпы, петушиные песни; и все это хочется отогнать, ибо оно постороннее, оно назойливо подсовывается ленивой фантазией, которая пропиталась кинематографом. Возможна хижина. Воображение готово уцепиться и дорисовывает женскую фигуру в чепце и переднике, которая целится ухватом в очаг. Хомут и сбруя на бревенчатой стене, подкова над притолокой. Кисть чиркает слева направо, снизу вверх; справа налево, сверху вниз. Хижины нет, черная краска стекает с перекладин кое-как намалеванного креста. Женщина не успела выйти, ей предстоитломать ногти взаперти, питаться седельной кожей, грызть древесину. Пусть она истлеет. Ее и не было, Герман живет анахоретом. У него есть ручной ящер по имени Чех, скорее всего - варан. Чехом он назван в сокращение от "чехла", на который Герман грозится пустить его, когда сердится. Вараны водятся в жарких широтах, и Чеху не место в холодной Ингерманландии, но он отлично вписывается в каменистый пейзаж, где тоже водятся мелкие ящерки, охочие до редкого солнца.

Герман берет на поводок Чеха и отправляется на охоту. Чех больше мешает, за ним нужен глаз. Он постоянно норовит смыться. Не выдержав, Герман отпускает его побегать, и Чех питается милостью северных богов. Хозяин снимает дробовик и бьет немногочисленную живность, суровую и сдержанную, как все вокруг. Биение в груди подсказывает, что в Ингерманландии водятся кролики и барсуки.

Герман скачет с камня на камень. Его сапоги с подковками негромко постукивают. Дробовик наготове, шляпа сдвинута на затылок, руки греются в шерстяных перчатках без пальцев. Никто не боится его, Герман один. Он жалуется на что-то, ведя бесконечный монолог - скорее, отчет, предлагаемый неизвестно кому. Речь его монотонна. Он рассказывает о далекой стране, в которой каким-то образом живет параллельно.

У нас хоронят в санях, сетует Герман. Это величественно. У нас есть кратер, где вечная мерзлота, и там на дне за многие столетия сбились в кучу резные дредноуты и бедняцкие саночки с невского льда, к которым примотан упакованный в дерюгу покойник. Наши сани - аналог похоронной ладьи, объятой пламенем, но ничто не горит. Церемония выливается в народное гуляние.Сумерки. Собирается стар и млад, приезжает начальство. Распорядитель пьет чарку водки. Ослепленные соколы готовы взлететь с замшевых рукавов, шапки заломлены, зреет кулачный бой. В небе парят бронированные вoроны, дымится сбитень, маячит масляный шест с кирзовыми сапогами. Распорядитель опускает красный флажок, подручные наваливаются на сани с усопшим. Те нехотя снимаются с места и сперва медленно, а дальше все быстрее сползают в яму. Свист полозьев, далекий тупой удар. "Оп!" - восклицает распорядитель и кланяется по розе ветров. Поголовное ликование, возбужденное нелепым финалом. Общество раздевается до исподнего и наступает стенка на стенку.

Иначе - здесь, заканчивает Герман и свистом подзывает Чеха. Мне бы вырезать эту местность консервным ножом, и она поднялась бы, как на магнитной подушке, охваченная северным сиянием.

Он сбивается с шага, понимая, что говорит что-то не то и вроде как не отсюда.

Герман приходит в чувство и видит себя отраженным в зеркале ванной. Он сплошь покрыт материками, среди которых особенным цветом выделяется Ингерманландия, пульсирующая над левым соском.

Он пролежал весь день, попеременно воспоминая Ингерманландию и Лизу, произносящую гадкие слова. Лиза краснела и застенчиво улыбалась, но выпаливала свой текст решительно. Германа охватывал такой позор, что он бежал в горы не ради приятного отшельничества вообще, а чтобы не находиться рядом с разгоряченной Лизой. Ему представлялось, что она при этом еще и что-то ест. Или только собирается - например, жарит картошку и тушит капусту. Он прыгал с камня на камень, и Чех трусил следом, постреливая языком.

Ингерманландия не была безлюдной. Герман спускался в долину пополнить припасы, там стояла бакалейная лавка. Тянулись булыжные улочки, торчали башенки с флюгерами, волновались редкие флаги. Герман не мог избавиться от стереотипного представления о маленьком европейском городе. Чех его выручал. Он был не местный. Цепляясь за эту соломинку, Герман старался чаще втягивать его в разные городские ситуации. Покупал ему яйца и даже мышей в зоологическом магазине; под это меню мгновенно переписались цивилизованные законы, которые предусматривали наказание за грубое обращение с животными. Вернее, написались другие, неписаные. Наказание, может быть, и осталось, но владелец магазина, человек бывалый и знавший, что почем, относился к пристрастиям Чеха с ледяным спокойствием. Лиза перетаптывалась на пороге, ей не терпелось произнести свою фразу. Герман негромко командовал Чеху, и варан разворачивался, всем видом выказывая желание атаковать. Лиза скрывалась. Герман шел в рюмочную. В Ингерманландии не было ни пабов, ни баров; работали кафе, рюмочные и столовые. Там его, разумеется, хорошо знали и наливали, не спрашивая чего и сколько. Заглядывал полицейский, одетый в форму эстонского батальона СС. Герман выходил через пять минут, когда выглядывало солнце. Вмиг прояснялось до стратосферы, где парил одинокий орел. Герман щурился на него, отворачивался на Чеха, и небо снова затягивало. По улице маршировала троица: трубочист в цилиндре, инвалид с костылем и разносчица зелени в черепашьем капоре. Издалека доносились звуки оркестра, тот наигрывал финскую польку. Герман решал, что с него достаточно впечатлений, и поворачивал к дому. Жил он не в хижине, а в простеньком дачном домике с верандой, каких полно в средней полосе.

Утром он пришел в офис, и там сидели Паша и Лиза. Германа передернуло. От стыда за Лизу он был готов провалиться. Он перевел взгляд на Пашу и понял, что и тот заразился. Теперь Герман слышал, как ту же фразу произносит Паша.

Лиза вышла и скоро вернулась. Позади шумела вода.

- С облегчением, - оскалился Паша.

Лиза скатала бумажный шарик, положила на ладонь и послала в него щелчком. Паша увернулся в преувеличенной панике.

Герман сидел, глядя в стол. Потом поднялся, вышел во двор, где оставил машину. Вынул канистру, захватил монтировку. Поставил канистру в дверях, а монтировкой, не делая никаких предупреждений, с первого же удара выбил Лизе половину зубов. Паша, ошеломленный до ступора, отъехал в своем кресле на колесиках. Под ударами Германа он продолжил движение, и, кода кресло уперлось в стену, от пашиного лица остался один распахнутой рот. Выше образовалась мясная каша. Лиза взялась подвывать, и Герман схватил ее за руку, и стал заталкивать ее пальцы в дырокол, но щель была узкая, пальцы не помещались, ногти крошились, поэтому Герман схватил Лизу за ухо и несколько раз приложил лбом о стол. Та затихла, и он пошел за канистрой. Окатил помещение, поджег и вышел. Монтировку он бросил, но в багажнике был еще бензин и вдобавок топорик.

Фраза, навязанная во сне, не исчезла. Теперь она звучала отовсюду. Каждый прохожий мог запросто ее повторить.

Настало время бестолкового свирепого пляса. Герман вышел на площадь. Люди вокруг шевелились, и он опрокинул канистру на ближайший лоток, потом на соседний. Щелкнул зажигалкой, занялось пламя. Герман взмахнул топориком и разрубил лицо какой-то замешкавшейся тетке. Ударил мужчину, располовинил ему очки. Его схватили за руки, но Герман вывернулся и описал топориком полукруг, разя стар и млад. Дуга обозначилась в воздухе кровавой росой. Тут на нем вспыхнула одежда, и кто-то сзади ударил по голове. Герман заметался на опустевшем пятачке. Другой отважный, не побоявшийся огня, подскочил к нему и добавил так, что проломился висок.

Германа отвезли в ближайшую больницу, где к палате приставили полицейского, и тот дежурил, пока не стало понятно, что Герман не жилец.

Но сердце у него было приличное. Его вырезали и поместили в лед. Хирург, который выкраивал Ингерманландию, предпочитал широкие разрезы. Он писанул по столице и чуть дальше. Сердце легло в дымящийся контейнер, саквояж небесного цвета, похожий на корзину мороженщика.

Хотя Герман был мертв, он все это видел. Ингерманландия отделилась и поднялась. Герман стоял на холме и смотрел на Луну. Он различал там двоих.

Те тоже стояли, не двигаясь, и смотрели на далекого зеленого Германа. Они не мерзли и не дышали. Вокруг раскинулось белое на черном. Белые скалы, гладкие кратеры, ровный песок. Герман стоял на Луне. Рядом замер такой же статуей Чех. Он вывалил язык и очень старался походить на собаку.



март 2012




© Алексей Смирнов, 2012-2024.
© Сетевая Словесность, публикация, 2012-2024.





НОВИНКИ "СЕТЕВОЙ СЛОВЕСНОСТИ"
Эльдар Ахадов. Баку – Зурбаган. Часть I [Однажды мне приснился сон... На железнодорожной станции города Баку стоит огромный пассажирский поезд, на каждом вагоне которого имеется табличка с удивительной...] Галина Бурденко. Неудобный Воннегут [Воннегут для меня тот редкий прозаик, который чем удивил, тому и научил. Чаще всего писатели удивляют тем, чему учиться совершенно не хочется. А хочется...] Андрей Коровин. Из книги "Пролитое солнце" (Из стихов 2004-2008) – (2010) Часть II [у тебя сегодня смс / у меня сегодня листопад / хочется бежать в осенний лес / целоваться в листьях невпопад] Виктория Смагина. На паутинке вечер замер [я отпускаю громкие слова. / пускай летят растрёпанною стаей / в края, где зеленеет трын-трава / и трын-травист инструкцию листает...] Александр Карпенко. Крестословица [Собираю Бога из богатств, / Кладезей души, безумств дороги; / Не боясь невольных святотатств, / Прямо в сердце – собираю Бога...] Елена Севрюгина. "Я – за многообразие форм, в том числе и способов продвижения произведений большой литературы" [Главный редактор журнала "Гостиная" Вера Зубарева отвечает на вопросы о новой международной литературной премии "Лукоморье".] Владимир Буев. Две рецензии. повести Дениса Осокина "Уключина" и книге Елены Долгопят "Хроники забытых сновидений...] Ольга Зюкина. Умение бояться и удивляться (о сборнике рассказов Алексея Небыкова "Чёрный хлеб дорóг") [Сборник рассказов Алексея Небыкова обращается к одному из чувств человека, принятых не выставлять напоказ, – к чувству страха – искреннего детского испуга...] Анастасия Фомичёва. Непереводимость переводится непереводимостью [20 июня 2024 года в библиотеке "над оврагом" в Малаховке прошла встреча с Владимиром Борисовичем Микушевичем: поэтом, прозаиком, переводчиком – одним...] Елена Сомова. Это просто музыка в переводе на детский смех [Выдержи боль, как вино в подвале веков. / Видишь – в эпоху света открылась дверь, – / Это твоя возможность добыть улов / детского света в птице...]
Словесность