Словесность

[ Оглавление ]








КНИГИ В ИНТЕРНЕТЕ


     
П
О
И
С
К

Словесность



        КАРТА  МЕРЫ


        * В ПОХОДЕ
        * Восточный ветер за окном...
        * Она лежала на краю стола...
        * Бросая ветви вверх, а вниз хотел упасть он...
        * КАРТА МЕРЫ
        * Церковь розовая. Круглая голова. Витражи темные...
        * ОТВЕТЫ
        * МОЛИТВА
        * МЕЖДУ ДОЖДЯ
        * ПТИЦА УРУ
        * БЕЗ ОЗЕРА
        * Казнили маленького смешного зверя...


          В  ПОХОДЕ

          И снег летел лохмотьями пустыми
          бумажного, раздерганного неба,
          а мы друг другу двинулись навстречу,
          ты из Ивановки, деревни удалой,
          где любят в середине пылкой ссоры
          вбивать соперника меж ребрами забора.

          Я из Смирновки шел, что знаменита
          Клавдией Саввишной, мощнее динамита,
          крутая баба - восемь номеров
          в ее груди стесненно мясо пялят,
          она работает в сельмаге угловом,
          содержит мужика и десять телок,
          три отелились, ты мне не поверишь, -
          - пятнистыми лесными кабанами.

          Навстречу вышли. Помнишь, ты сказал,
          что на дорогу волки выбегают?
          В моей Смирновке со времен войны
          хранилась гаубица крупного калибра,
          я захватил ее, а также две поллитры,
          пусть порскают волчины на пути,
          животному меня не превзойти.

          Иду давно, луна уже восходит,
          и пушка сзади, как хмельной медведь,
          корежит сосны и осинки давит,
          ох, тяжела, хотя и на колесах,
          да что - колеса, я по целине
          второй, однако, час мослаю, трудно,
          а где дорога - не могу постичь,
          хотя уже вторую допиваю.

          А помнишь, Себастьян, на рыбной ловле
          ты упустил такого окунька,
          что от обиды бросился в ольховник,
          и там глодал, глодал тугие ветви
          и листьями весь рот себе набил,
          а окунь высунулся с середины речки
          и показал нам фигу. Ты сейчас,
          наверное, о том же вспоминаешь.

          Но что это, приятель Себастьян,
          какие-то огни плывут навстречу,
          и стало так светло, не скажешь даже,
          что ночь голимая. Какие-то в шинелях,
          у них наганы. Верно, до меня
          они пришли. А ну-ка, шугану их,
          с собой пяток снарядов захватил,
          попробуйте, вояки, разрывного,
          что, не понравилось? Огни-то погасили,
          и как-то заурчало неприятно
          в их стороне. Пойду-ка Бога ради,
          а то как хлобыстнет, и мой тулуп,
          такой новехонький, порвет и покромсает.
          Пойду от них. Так вот, мой Себастьян,
          поллитры кончились, осталась только фляга,
          там спирта литров шесть, а может, семь,
          но это - про запас, мы их с тобой
          при встрече вдарим, если таковая
          произойдет. Изрядно тяжело
          от приуралья, из родной Смирновки,
          идти через тайгу к Владивостоку
          двенадцать тысяч мерзлых километров.

          _^_




          * * *

          Восточный ветер за окном
          поет, как девочка, и вечер
          свой черный шар остановил
          и разбросал по небу звезды.
          И время чистое такое, -
          ни шагу в сторону - все прямо,
          и, ровным строем, алебарды
          другие инструменты чести
          сжимая в призрачных руках,
          идут минуты - пехотинцы
          и охраняют, и легка
          неуловимая граница,
          в которой смысл и безрассудство
          сплетают тонкое литье,
          и взгляд протяжен, словно улица,
          которым опалить ее.

          Я расскажу тебе сейчас,
          едва очаг затеплил угли,
          и дым в полночную трубу
          летел без имени и скорби,
          и дом, как дерево в земле,
          тугие корни расправляя,
          рос вместе с нами. Я сейчас
          хочу сказать тебе о том,
          что, вероятно, было раньше,
          а, может, будет после нас.

          Угрюмый мир тех самых улиц,
          что взгляда лентой растянулись,
          был настоящим, как всегда,
          вода наклонно поднималась,
          руками дерева - судьи,
          умытые, кричали птицы,
          взбирались вниз, открылась яма,
          пролился каменный потом,
          и трехконечные лежали,
          крестов соцветия на спинах,
          и смерть, веселая старушка,
          играла в бабочек жестяных,
          и каждый вечер утро крышу
          швыряло вверх, и черный отрок
          взял две трубы и запихнул
          одну в другую поперек.
          Все ускорялось, как обычно,
          вне голоса изрек безличный,
          и солнца гладкий якорек
          ловил луну двумя крюками,
          и все растаяло, как камень.

          Еще сказать хочу тебе,
          что все глаза, которых вижу
          прикосновение насквозь,
          искали истину, как кость
          ворует пес, свирепо лижет
          и ждет удара, шерсть махрова,
          и уши вечно некруглы.
          Тонка поверхность беспорядка,
          плетет естественная прялка,
          мечтая помыслов иглы
          осуществиться глубже в коже.

          О Боже, кто меня лепил,
          кто жизнь мою в мешок засунул?
          Мне чернота глаза слепит,
          и выжигает свой рисунок.

          Я расскажу тебе о том,
          что раньше было в середине,
          потом закончилось в начале
          и продолжалось, непрерывно
          несуществуя. Я там жил,
          за нитки тонкие потрогав,
          восточный ветер призывал,
          и вечер круглым перекатом
          раскачивал сухие звезды.

          Мы жили в доме на углу
          того, что улиц было старше,
          минуты в неуместном марше
          размеренно шагали вглубь.
          За окнами гуляли те,
          что раньше назывались - гномы.
          Один из них, такой пушистый
          от непомерной бороды,
          сказал товарищам: "Позвольте,
          я как-то раз сидел в базальте,
          я понимал его недвижность
          и вижу - носитесь вы все,
          и сед любой, кого ни встречу,
          давайте вечер сочинять."

          Другие согласились скоро,
          история бежала быстро,
          обрывки платья на ветвях,
          и небо в комнату входило,
          держа в руках два апельсина,
          один из жизни, а второй
          из воздуха густых наплывов.

          Ты знаешь, почему счастливым
          я стану, если пропаду
          в безвременном тумане зала,
          где стены состоят из мыслей,
          а паруса - из отрицаний?

          Мы сами рвали эти листья,
          мы сами - осень навсегда.

          _^_




          * * *

          Она лежала на краю стола,
          ногами воздух мой запутав,
          и поднимался слабый ветер,
          когда она смотрела в стену,
          а там - один другого несуразней,
          все прыгали вокруг своих хибарок.
          Взять по двое - тогда они молчат,
          коричневые руки раздвигая.

          И ты, живая, но совсем другая,
          все понимаешь, но никак не рассказать,
          как запонкой, пробиты губы пальцем,
          все - тише мне. Ты понимаешь, где
          на двух веревках - три мои рубахи,
          на трех рубахах, где воротники,
          и все - так далее. Впеченная под сердце,
          одна, и не назвать ее. В стене,
          как в зеркале, как тень, как словно я,
          а нет ее. Как ватные тампоны
          заполнили мое насквозь всего.
          Кто улетал, как ветер луговой?
          Возможно, я, однако не припомню,
          как протыкали, чтобы лицезрел,
          зарезанные листья. Этих лезвий
          мне лестно чувствовать в ладонях бесполезных.
          В позоре жизни каждый - самострел.

          Зачем ты просишь, вздорная заплата,
          возникнуть там, где цел я, где возник,
          где из ленивых книг выкладываю крепость.
          У сердца отвалился левый клапан,
          в грудную полость плещется родник,
          лицо упало на пол, словно слепок.

          Она лежала на краю стола,
          как пастила, стекала по бумагам,
          венозные глаза остановились.
          Звонок. Я - открывать, а дверь ушла
          и с кем-то говорила в коридоре,
          замок оставив в светлом косяке,
          а там - один другого совершенней,
          все шелестели по трамвайным рельсам.
          Ты хочешь умереть? Постой, я сам.
          Что может быть печальнее рассвета.

          Так спал и снова начинал играть:
          чинара, слово, спальня, град Итака,
          сограждане, подвигну вас на подвиг,
          гуляй, стрела, возмездием глумливым.

          Болит олива у земли чужой,
          и отражен в колодце купол верха.
          Рука привычного к убийству староверца
          иной религии использовать ножом.

          Движение, как прячешь ты свою
          природу юга, запертого в север.
          На берег вышли двое для беседы, -
          совсем себя собой не узнаю.

          Мой проводник в коротких панталонах
          зачем-то спрятался. Животные ходили,
          и, волчие развертывая уши,
          следили снег. Торчали померанцы.
          Такая смерть пристойна господину.

          _^_




          * * *

          Бросая ветви вверх, а вниз хотел упасть он.
          Тоска. И улыбался ветру вечный пастырь.
          Земля, как лишняя, двоила плоть свою.
          Когда он выходил, его не узнавали птицы,
          он шел навстречу солнцу, остролицый,
          искал дороги обезглавленной змею.

          В ногах - цветы, взгляд, выверенно точен,
          ловил восход, как яблоневый ствол
          минуя, в плод стремится червоточец,
          осуществляя встречное родство.

          Я наблюдал. Смотрел его слепые
          движения. Огарки черных глаз
          давно не теплились. Коричневые пальцы,
          зеленая бородка из травы,
          коленей деревянные опоры,
          колодезное высыханье рта,
          землистый плащ и земляная шея,
          и цепь серебряная корчилась в морщинах.

          - Ты почему со мной не говоришь? -
          Спросил его. Немедленно земля,
          зари роняя огненную влагу,
          корней сцепляя ворохом вериг,
          передо мной восставила стеклянный,
          растянутый до горизонта лагерь.

          - Ты почему со мной не говоришь? -
          Спросил меня он. Рта колодезь булькал,
          насытившись. И маленькая тварь,
          как паучок, по паутине неба
          все до верху старалась добежать,
          крича свои пронзительные крики.

          Ступени лестницы железные так узко
          стопу раскачивали. Падая виском,
          услышал смерть, протяжную, как музыка.

          Бросая ветви вверх, а вниз хотели
          и тело обвивали, словно терем
          скелетные стропила. Медный блеск
          по белизне изъеденного ветром.
          Плотней ложитесь, медленные ветви,
          я отдохну, лицом припав к земле.

          _^_




          КАРТА  МЕРЫ

          Небо в глаза лезет, как мышь в картонку,
          тень моя спряталась под обои.
          Запад мысли кладу на апломб востока,
          после чего взрываюсь, подобно бомбе.
          Парта школьника кандальным перехватила
          ноги маленького. Он собирался бегать.
          Из Гомера перехожу в Атиллу,
          с ветки на ветку, словно пушистым - белка
          исчезала в дереве. Чем не истец библейский?
          Небо в глаза лезет, как тела клейстер
          хочет в конторку, только мешают обе,
          спрятанные в карманы. Окрик
          зорких ромбов над разворотом меха,
          словно на небе кто-то чертил мелом
          слово воздуха, междомения снега,
          остальную фразу произнести не смел он.

          Меня заставляют снова смотреть, вместо
          смотреть вместе. Опережая морды
          формуляров. Каждый - окрестной масти.
          Корреляция гомогенного фонда.
          Московиты - самый народ суммы
          солнца, перемешанного потоком
          сумрака. В холоде полузимнем
          что Сезанн нам, если боимся тонких
          запахов на острие дыма,
          убегающего в трубу. Быть вам
          биркой платья. Ароматом аргона,
          льнущего к кислороду. Молитва
          вместо города, после столовосторгов,
          взрослого недодетства. Датских
          капель. Дерзкого. Та картонка
          одета, чтобы прикрыть dusty
          жизнь. Впрочем, как и сегодня,
          так и вчера тусклый плафон хватким
          бабочек прятал, словно вполне пригодных
          лампе в пищу. Словно, терзая ванты,
          я залезал по бесконечным струнам
          водопровода облака. Конституций
          мне было мало. Я раздвигал студень
          этого неба. Соприкоснуться унций
          солнца глаз. Он ожидал, сидя
          на истощенном хребте какого-то из минувших.
          Лицо шершаво, как на жаре осина.
          Желтым воском законопачены уши.

          Плачет камень. Нам и не знать, сколько
          нас осталось. Как лепестки пальмы
          от ствола. Как улыбку не корчи,
          все равно потом пересыпаешь тальком.
          И идешь. Навстречу ползут мили,
          как копейки, отдаваемые сквалыгой.
          Лучше карты не отыскать в мире,
          чем лицо, стиснутое в улыбку.

          _^_




          * * *

          Церковь розовая. Круглая голова. Витражи темные.
          Изнутри - праздник, разноцветные солнца.
          В чем та музыка, когда прохожу по плитам?
          Льется в меня, сквозь меня, застывая
          терпким соком. На придорожном камне давить
          ягоду, что повернулась ко мне шелковистым боком.
          И реактивные насекомые, покидая свой кокон,
          доступны настолько, что понимал - в крови
          много такого, что неизвестно там, где
          бродит тандем глаз и единорог смеха.
          Одуваны взгляда выросли в новом такте.
          Ехали плохо - такой вот я неумеха.

          Звуком окольным - звук неостановимый,
          что о любви мы. Что о житье постылом.
          Был бы святой, да как вам принять раввина.
          Был бы здоровым, а так у плеча костылик.
          Прежние заживо были готовы сгинуть,
          были бы гимны, чтобы на смерть вели нас,
          было бы что уносить за собой в могилу,
          чтобы не страшно было ложиться в глину.

          Я расстелил бы себя на траву и камни.
          Как мне ответить, если и сам не стану
          спрашивать, как мне ответить. Язык кустарно
          ветви тянул в ветер почти крестами.

          Хочешь, еще длиннее я пропою тебе,
          как на рассвете люди топтали лютики,
          как проникал в землю скалистый увалень,
          как мы не думали. Чтобы испить, к ведру вели
          каждый - другого за руку. Холм под тяжестью
          зелени. Я зарекаюсь. Голос мой жестью полнится,
          не успевая за солнцем. Волны протяжные
          ветра. Он молится в этот колодец. Доля вся
          предопределена, что в деревья прыгнет он,
          голову сломит и зарыдает горестно.
          Так ничего не поделаешь, если крикнуто,
          только осталось, что уповать на гордость, но
          я ни тебя, ни всяких, ни разных. Нет меня.
          Даже отметины не оставляю. Около
          двери пройди, где прорезь полумонетная,
          выпустив воздух, олово балабокала.

          Можно искать в камнях, что на берег вывалил,
          можно уночеваться до белых ласточек,
          что высота условно подняться с травы велит.
          А не выходит - попробуй, как бритву, о глаз точить.

          _^_




          ОТВЕТЫ

          Двуокий, как все, протяженный, как пилигрим,
          в сердцах укоряя себя за ничтожность предзнаний,
          и одинокий, как мы всегда говорим,
          если горим ветер его. И весна ли,
          ей же ты, Боже, приумножая порезы,
          рвется до нас через глухое железо.

          Право, судим ли пастух, поедавший овец,
          если в груди его пламя, сжигавшее веру
          переметнулось. И ты, утонувший пловец,
          перлы искал, а нашел ослепительно-серый
          мозг Посейдона на склонах под знаком вершин,
          чей отрицательный смысл никогда не решим.

          Месяц вечерний, месяц ночной заклеймен
          звоном стекла, званным на ужина срам,
          где пролегла вереница людей без имен,
          только названий. И капли, как пули из ран,
          падали в небо обратно, и тощие псы
          плакали вверх на отсутствие новой росы.

          Камерный егерь. Барон в жестяных зеркалах.
          С вами уеду на встречу пропавших времен.
          Буду носильщиком вашим. Меня позвала
          хладная жизнь. Как гранит, навсегда огранен,
          стану надгробием вам и последним судом
          тем, кто разрушить пытается собственный дом.

          Я - проходимец, скиталец, певец на заре,
          той, что идет в Назарет. На границе ума
          кто бы не звал меня лекарем в ваш лазарет,
          я не приду. Я не ставлю второго клейма.
          Я - пилигрим. Я ищу, и обрящется мне
          видеть вдали появленье прозрачных огней.

          _^_




          МОЛИТВА

          Я оставлю вам, о чем я вам оставляю,
          поднимая голову куколки - неваляя,
          куполами на фоне снега. Змеей. Подковой.
          Золотым кузнечиком в устрице стрекотанья.
          А она во сне бы раздулась очкастой коброй,
          оставляя тайну, пустую, как яд в стакане,
          что тарелку давит острого зла колечком,
          над мышиными городами расстилается смуро
          дым одичания. Перебежав конуры,
          прыг за печку. Раздается осечка,
          вместо выстрела полностью звук скукожив,
          и на коже потенциально синим
          появлялись. Боже, только тогда похоже,
          если время идет, от него и спаси нас.

          Только осталось, что, понимая, вторить:
          радость за нас в обиде, стыде и скорби.
          Сердца рычаг поворачивая до упора,
          прошептав себе на ухо - а испытать восторг бы.
          И на поляне высыпано без толка,
          только рычит пойманная двухстволка.
          Кто-то схватил ее, горла ее спекая,
          и догорает в камине вода сухая.

          Каждого встречного не иначе, как Гансом,
          пряча в сторону, чтобы зайти им с тыла.
          - Пир на славу вам, удалые поганцы!-
          И улыбался, в коих зеро застыло.
          Сказки в сторону. Что юродивых щупать,
          лучше вырыть заводи для пушистых,
          что уловить - прелестная извращуха,
          и обнимать затем, как седую шизку.

          Два ствола изогнув на растяги,
          так костяк выпятив горделиво,
          что, обнаружив рыло свое сутяги,
          губы свешивая, как чугунные сливы,
          прочь уползал, след присыпая перцем,
          дело сделано пуще, чем шито-крыто.
          А изнутри, заставляя еще сопеться,
          билось сердце, как жаба под тем копытом.

          Ты, убивец, только ли ты простак ли,
          чем-то сродни мнимому музыканту.
          Утром бабочки, как ушастые капли,
          умирали заранее, до прихода заката.
          Их полетом ревел рассеченный воздух,
          отпечатками крыльев захватан по холст по самый,
          а навстречу, съев и птенцов, и гнезда,
          падали аисты рваными парусами.

          Мой молчок. Десять моих несносных.
          Восемь моих обиженных. Шесть нескромных.
          Зубы забыв, пульпа крадется в десны,
          челюсть сама прихватывает патронник.
          Холод эмали плошки, желе изюма
          пальцы дробят, рядом на полке крокус
          смотрит, какую выберешь ты стезю на
          волю, если всего переделал в окись.

          Мой бесконечен шаг. Я не стану пачкать
          руки в грязи. Если пустая пачка,
          больше вези. Я не умею шуток
          новых шутить, разве в чужой светильне,
          если кричит трогательно - пусти мне,
          пояс твой новый так неподдельно джутов.

          Полочка. Ящик для мыла. Плевок в кастрюле.
          Жизнь эта вся выдавлена до блеска.
          Мне бы наяривать нежные люли-люли,
          не появляясь из своего подлеска.
          Пучит глаза рыбья порода древних
          северных тех народов. Отбой. Побудка.
          Жди навсегда, если еще царевна,
          если меня - я появился будто.
          На голове - платок забавного ситца,
          ноги в рогожу ткнул. Показал косицу.
          Глаз то горит, то озорно потухнет.
          Так улыбнулся, что закричал на кухне
          в ужасе чайник, в пар исходя и кашель.
          Вот он, какой я - всех и милей, и краше.

          Гулкая плесень падает в гадкий профиль,
          весь бесполезен, не заводя силка и
          в эту затею. Оттого так бесправен.
          Впрочем, таким же способом обесстрофен,
          меру свою темных сует алкая,
          тем избегая свойственного потраве.

          Слушая, сколько осталось еще качаться
          в этой петле, вздувшейся, словно вена
          утром выходит из почерневших тканей.
          Как там мои верные домочадцы,
          все еще ищете лапою дерзновенной
          бросить в меня, чтобы не плакал, камень?

          Я замерзаю. В тихой ходьбе бессонной
          жду, как попутчика, тень свою. Деревянно
          ловит стопа отражение небесовно -
          - это не зеркало, так что потеря явно
          здесь обнаружена. Далее, (скобки, скобки,
          как ты забыл тетку в тулупе твердом?
          Помнишь, ты посадил ее на закорки,
          и кулаки раскачивались, как ведра,
          что с коромысла?) Мы с Леонардом Ганом
          птицу летучую в лет полюбили хапать.
          Он - из нагана, выглядя разбеганом,
          я - из пальто, пользуясь формой драпа.
          Пили затем из пакета кефир фруктовый,
          розовой пеной отметив победу. Честно
          мы одержали. Подумать такое. Что вы,
          пусть нам свидетелем будут ночные чресла
          этого озера. В нем утопив добычу
          птичьего веса. И камышом неслышно.
          Это, конечно, выглядит так обычно,
          что необычно выглядеть только слишком
          смелым заходом. Время к пяти стервозно
          тукает плоской спицей назло, напрасно.
          Рядом седой от перекура воздух,
          а говорят, это бывает разным.

          Как освежитель крови гуляет в жилах,
          что не ноже играет моя находка.
          Так, понимаете, неподалеку жил от
          шею свернуть и заболеть чахоткой.

          Что ты лепечешь, губы свои кармином,
          чай тебе в кофе, девку тебе в штанину,
          смех тебе в сердце, чтобы хотеться стало,
          сахар в камин тебе, чтобы текли кристаллы.
          Ветер тебе в душу, пятак в смотрельцы,
          чтобы старался будущее узнати,
          долгого стона, что оставляют рельсы,
          крепкого сна тебе, вечно слепой лунатик.
          Душу тебе по ветру. Снег на спину,
          чтобы откинул напрочь и падал ниц твой
          взгляд соляной. В уши тебе - рябину,
          музыку свежую, только что из мясницкой.

          Пой, мой народишко, песни свои о хлебе,
          все твои хляби звонкая мгла засыпет.
          Я пропою единственный свой молебен -
          плач свой усталый об утреннем недосыпе.
          Утром, когда пойду ночеваться, рухнет,
          так что кровать ответит мне невпопадом.
          Так и усну, и новые сны сотрут мне
          ту, что под веками, льнущую к ним лампаду.

          _^_




          МЕЖДУ  ДОЖДЯ

          Он смотрел на меня, растерянный. Он был
          немного не таким, как всегда. Возле окна,
          стекла которого напружинивали прозрачные лбы,
          он спрашивал, и я отвечал, (так на,
          получи ответ.): "Я исчезал так глубоко,
          что никогда не поймешь. (Это я промолчал,
          отходя к своему столу.) Мне необходим покой
          по рукоять меча. Мех молодых волчат
          теплым потоком должен пропитывать тьму,
          что не пойму сам. (Это опять не вслух, -
          слишком подробно бегали ловкие "почему"
          по моему, серому еще от вчера.) Двух разлук, -
          - объяснял я ему, - не может произойти,
          ты видел меня уплывающим в дальний дол,
          а перед этим, в купе, вспоминай - свистит
          какая-то штука поезда. Действительно, долгой водой
          вечер запомнился, но совсем не вчера,
          а когда-то. Ты забыл. Помнишь, я прихватил
          письмо тетушке, распухающее от тирад
          неугомонного тебя. Такой бесконечный стиль
          подскажет усердие. (Говорил я примерно треть
          подобного. Выставляя на совсем иные места
          слова. Делал все медленно, чтобы можно смотреть
          было. Резиновый глагол. Смирно блистал
          месяц солнца, отрезанный напрямик
          стекла недостатком, что заканчивалось стеной.)
          Ты, конечно, от всего сердца прими
          мои деликатнейшие. (Он отыскал "оно"
          на моем лице и пытается внутрь толкать,
          чтобы, так сказать, часть меня, да еще в меня,
          в эту, как он полагает, глянцевитую падь
          глаз моих утомленных. Словно неумелый скорняк
          не левый, не правый, а средние сапоги,
          когда отдавал строчить. Так и он отдал,
          забыв обратно вопросы свои. Совсем погиб
          огонек глупого интереса.) Виновата вода,
          что летела холодным весом нам на плащи.
          Вот и все. " Он наблюдал, остолбенев,
          прямо головой - о твердость мою. Защит
          лучше не находил, чем отвечать, вполне
          здраво обвиняя собеседника: "Ничего
          не помнишь. Сам забыл, а я виноват. "
          (Впрочем, разговор продолжался, и, как живой,
          бок стола пнул мою ногу, когда слова
          я находил - обходил, продвигаясь к той
          ободранной, что могла в коридор, там
          оказаться мне удалось. Зеленый, под цвет, бетон,
          и вожделенная, ни к чему не обязывающая глухота.)

          Присоединяюсь к такому мнению, что говорящий
          всегда становится произнесенным. Быки кричат,
          когда липкая ладонь подхватывает их под брюхо,
          и бросает высоко вверх. Стальные ящерицы
          любят разгрызать стену в самом низу,
          а в середине происходит исчезновение
          того, что было между ней и совершенно другой
          серединой. Пыльные лошади утомились
          тащить нас по склону. Обрывы пугающе
          окутывали половину воздуха в сумрак,
          тихо пропадали в нем замшелые камни,
          когда я выдергивал и сталкивал. Ветер
          двумя длинными висел перед нами,
          мы тоже устали, поэтому отдохнуть.
          Те, что шли следом, продолжают идти,
          им достаточно далеко. Вечер ближе.

          Холодный огонь. Одиночество ветвей. Картин
          неглубокие луга. Стен осмотрительный карантин.
          Когда лгать не успевает рука, внутри стекла,
          опоздав навсегда, отражается голова - осклаб.
          Бутылок человеки зеленые стоят стоймя -
          - все для меня. Несколько високосных мят.
          Несколько лет прохладных. Увядший жгут
          пальцев расплетается у травы. Не зажгут
          более теплого. Пробирая себя во сне,
          не вижу сна. Один снег. Нас нет.
          Мы всегда. Пусть останавливается вода
          в чугунных крышах для пороха и стыда
          пробуждения. Холодный огонь. Смола
          тяжелыми каплями из оживающего стола.

          Уходя, я втягиваю себя в окружающие
          склоны дождя. В мокрое желтое удивление
          фонаря на дальнем углу. Долгий разговор
          черепицы, от которой все наверху становилось
          густым, багровым. Растворенное движение.
          Тихий шаг. Черная в серебре дорога.
          Уходя, теплый ветер в холодное пламя
          лампы последнего окна. Я не сплю.

          Осколки сует. Пасмурные повороты теней.
          Искалеченная труба звука лежит у дверей.
          Двигаясь вдоль истории, на угловатой стене
          каре отверстий, чтобы сгорать. Скорей,
          я оказался в пазухе своей слепоты,
          только ты в состоянии увидать
          следы мои круглые, словно ронял алтын
          нищий дождь, чтобы затем вода
          все заполнила. Только овраг крутил
          тяжелый ручей, куда мне еще. Светло.
          Утро наружу. Кто мне еще в пути
          под ноги бросит растерянное стекло?

          Стакан для цветов. Земля для кротов. Предчувствий
          сиреневый стук для правильных лиц предметов.
          - Тебя-то за что? - Меня за чужие числа. -
          - А где они сами? - Они и ответят. - Время
          пришло, дребезжа в железные кольца. Камень
          держал его. Утро. Опять это утро рядом.
          Руками держал его. Уголь моей сигары.
          Живое меня. Живое меня устало.

          _^_




          ПТИЦА  УРУ

          Давно, Лет тому около десяти,
          научился молчать, разговаривая без слов.
          Епископ за это однажды позвал меня,
          мы просидели вместе три часа,
          затем он пригласил меня уйти.

          Все влияет на любое во мне, поэтому вечером
          я долго молчу. Это умолкание подвижно.
          Прогуливаясь по небольшим поворотам,
          проверяю помещение. Прикасаюсь
          к негромко посвистывающему крану,
          трогаю шторы в неглаженных прожилках,
          проверяю, нет ли на мне жуков,
          больших, коричневых, они скрипят
          жестким панцирем, рождаемые моим
          тлеющим рассудком. Тем временем
          обиделся духовой шкаф, что забыли
          взять с собой в дорогу. Мелкие сухари
          образовали на поддонах растрепанную фигуру
          сухарного существа. Я остановился,
          потому что умирает мое начало,
          спрессованное, как вода во льду.

          Кто-то пробежал за дверью. Кто-то
          все заглядывал в карманный мой хрусталик.
          Пустота манила, или долголетье,
          что обещано моими триедиными. Читаю,
          каждый раз себя узнаю в этом верном. Замолчу,
          слова лишнего и не произнеся. - Мой капитан,
          посмотри, на месте мачта, снасти, волны. Высота
          Нам предложенного неба невозможна. -
          Падал пламень липким ворохом в канаву,
          у таверны псы стояли и ругались
          хриплым голосом, луну зажав в кадык.
          - Капитан мой светлояростный, ты огромен,
          трогая ладонью жесткой паруса боковые,
          ты пел нам о жизни на воде. Пел нам
          о ветре, который играет в карты песка,
          когда выходит на побережье. Заросли
          обдирают нашу одежду. Поиски птицы Уру
          давно затянулись. Седьмой месяц проходит,
          мы дважды проходили южную гавань.
          Белые клубы пушечек. Неловкие ядра
          упали от нас в стороне. Точка канонира,
          пропадающая. Зубцы стен. Цепи,
          что на каждой пристани. Прохладный
          закат. Другие птицы улетели спать.
          Мой капитан, птица Уру никогда не спит,
          потому что она обычно не существует. -

          Я подставил себя на его место, когда понял,
          что тополь сломан, ничто не укроет окна
          от солнечного света, который я ненавижу.
          На его месте, подставленный, хотя собой,
          я откликался на его имя, говорил его голосом,
          а его очаровательная свирепка выгрызла
          квадратные лоскуты на моем новом сюртуке,
          отчего я долго хохотал его смехом.
          Тополь сломали два опаснейших бакля,
          они разъеривали закрывающие окно ветви,
          они сломали, так что стало не по себе,
          поэтому я подставился на его место.

          Вы знаешь, что свет может мычать,
          выбираясь из-под тяжелого стекла банки.
          Что остальное означает опустевший очаг,
          решетом раскаленным доказывая - добавки
          листьев тополя. Вредные его семена
          так неосмотрительно произрастали в меня.

          Я отравил себя неуходом ко сну,
          ты ушла от меня. Тебе без меня тепло.
          Рассматриваю себя. Вполголоса закричу.
          Устаю без тебя - тлеет мой первый знак.
          Выгибаюсь назад - скоро упасть, или нет?
          Трогаю себя пальцами. Тяжело дышу.

          Вижу мутный капкан прозрачного. Минуту
          выбивали на мне номер, как на фанере.
          Только тот, маленьким именем Бенвенутто,
          или этот - продуцирующий Гварнери,
          или, записавший меня в малазийцы,
          попросил раздеться, если рубят под корень,
          потому как по-другому они не станут возиться,
          никогда, впрочем, не оставляя меня в покое.

          Я, нацепляя себе на грудь менделетку,
          смыслы целуя полосками тряпки уборной,
          опускаясь в лужу на сморщенную коленку,
          по стойке "вольно", на простом своем разговорном,
          сообщу, что птица Уру в клене гнездо свивала,
          когда сломали его. Поймать не удастся вроде.
          Дорогу нам задавали жгучие жвалы
          своих опустевших ныне солдатцы родин,
          памятных позывными в раскатистые тутуки,
          когда от скуки мы на грудь, угорая
          от нетерпения такой подстенной науки,
          мой капитан, это тебе - вторая
          песня пустынника, что напевал ты на ночь,
          проверив гарпун в стволе, дурака на рее,
          прочую ерунду, что забываешь напрочь,
          думая только одно - покажись скорее
          птица ты, Уру. После, во сне поежась,
          голову стискивая в заскорузлых удавках,
          привыкших к морской работе. Теряя лежа
          способность угадывать гадкую близость дафний.

          Мой капитан, десятый месяц идем мы,
          женщины наши, ты знаешь, морские чайки.
          Тот, что на вахте, вообще у нас разведенный,
          ночью проснусь и слышу, как он - прощайте,
          больше не встретимся. - Жаль его, капитан мой,
          или не жаль. Помнится, недалече
          облако вспухло и растворилось. Странно,
          что я еще такое сейчас замечу. -

          Птица Уру состоит из перьев печали,
          клюв жесток ее, как пауза между островами,
          хвост - зеленой волной, соленой пеной, ветер
          поднимает пену вверх, выше мачты.

          Крылья ее - размышления о пропавшем,
          глаза глянцевиты. Всего их ровно четыре.
          Говорит она на языке сулаи,
          что понимает каждый, кто ее видел.

          _^_




          БЕЗ  ОЗЕРА

          В этом озере, черной водой переполненном,
          водятся змеи. Елозят ушами колючими
          около дна по остаткам утонутых кем-то
          лодок, что некто также задумал из глины.

          По самому дну, ногами стеклянными, или холодными,
          по траве, растущей из пластинчатой спины
          зверя без имени, зверя без озера, спящего зверя,
          который увидел сон и рассказал его:

          В театре разума, где играла флейта
          слуха, обращенного воспоминанием тишины,
          стояли двое. Представление начиналось
          скрипением публики в прибрежных камнях.

          Высокая струна проверяла фонтаны звука,
          смычок удерживал паузы. Глаза их
          взаиморазно закрылись. Начинал шут,
          поправив голову, сделанную в форме ландыша:

          Проходя между черных скал, мы заметим кристалла сталь,
          каждый он - хлеб на ноже, мы увидим его уже,
          наблюдая, как воздух чист, мы запомним его кричист,
          отчего твоя желтизна, я не в силах уже узнать.

          Шуту отвечает, посыпая себя горящими
          кусками собственной одежды. Он ее разорвал
          для самого верного встречного выпада,
          поджигая, бросая на себя и произнося:

          Сетки на окнах, поэтому нельзя пролезть.
          Горит одинокая лампа в желтом меховом кульке.
          Рука, как лобзик для перепиливания руки.
          Глаза закрыты, чтобы опять уснуть.

          Так иди сюда, схватимся - отвечает шут,
          он подпрыгивает от нетерпения на своем колесе.
          Нет - отвечает другой, уходя по доскам
          в правый угол сцены, отчего она опустела.

          Только шут бубенцом своим проиграл
          хорал. Линия между глаз его - от хлыста.
          С моста прыгала рыба нижних ловить.
          Увидь, как под кровать твою лезет жуть,
          как жук. Так и сижу. В этом окне
          кнехты огней. О ней, или к ней сквозь темь,
          а тем тени найти, темы узнать в пути,
          тише пусти жить на свету, в стекле.

          Легче забыть. Бога ловить в мешке,
          шамкая впалым ртом высушенной души.
          Поворачиваюсь. Кто-то замер в прыжке.
          Средства все хороши, посему пляши.

          Поднималось из воды, и озеро бурлило белым.
          Вспоминало сон, который рассказать собиралось.
          Говорило мне внутрь, в театр пустоты,
          об устало шагающем сквозь влажную траву.

          Он говорил: Почему мои костры не дымят,
          отвлекая бегающих по прожилкам воздуха?
          Почему в сапогах повылезали все гвоздики,
          и на отсутствие дыма никто не вспомнит меня?
          Почему звезда состоит из одиннадцати лучей
          и одного красного живота, плывущего по ничьей
          половине каждого, что ночей на себе содержит
          свесившуюся вниз отвратительную одежду?
          И откуда мне взять несколько сухих хворостин,
          чтобы костер мог что-нибудь произнести?

          Ночь скоро закончится, но я упаду раньше,
          в глазах у меня булавки, хранящие невозможность.
          Меня отсюда прогонят, и я непременно лягу.
          Ткань подо мной комками меня продавит.

          Это еще одно утро, в котором мне душно.
          Всем, кто пробовал, не предлагаю продолжить.
          Я опять не проснусь, от этого меня удержит
          проникший в меня давно зверь без озера.

          _^_




          * * *

          Казнили маленького смешного зверя,
          он плакал в царские бельмастые впадины,
          он улыбался, вибрируя тонкой шеей
          под прозрачным, нежным, слепым топором.

          Пламя между телами. Лампы над всеми столами.
          Приготовлена сталь. Воздух сплели в топорище.
          Делали все. Все освещали лампами.
          Взгляда лиловая лапа иное ищет.

          Дверь бесконечна. Вечер отмечен черным.
          Все так отчетливо - пчелы, качели, четки.
          Опаленные листья уходили в печальный полдень.
          Дальние, долгие как холмы волны ветра.

          Обернувшись, молнию глаз обращать навстречу.
          Тусклые лоскуты листьями осени остывали.
          Дверь однозначна - крыло деревянных перьев.
          Вечер в черном всегда успевает первым.

          Дуновением разлетелся мех. Тонкая кожа
          пропустила стекло, разъединяющее кровь.
          Утром мягкая земля разбросалась по краям.
          Далекое тепло желто-черного солнца.

          Дверь моментальна, голоса запираем в мебель.
          Мнимые руки обнимают настоящие плечи.
          Луговая трава напрягала влажные стебли.
          Вечер в черном всегда успевает первым.

          _^_



          © Давид Паташинский, 2003-2024.
          © Сетевая Словесность, 2003-2024.





Словесность