Словесность

[ Оглавление ]





КНИГИ В ИНТЕРНЕТЕ


   
П
О
И
С
К

Словесность




"Увидеть Париж" и другие рассказы


ПАЛЬТО ДЛЯ ГОРГОНЫ
СЛУЧАЙ НА КЛАДБИЩЕ
СВЕРЧОК
ОДИНОКАЯ ЖИЗНЬ МАСТОДОНТА
НА РАДУГУ
УВИДЕТЬ ПАРИЖ
ОРЕСТ НИКОДИМЫЧ И ДРУГИЕ


ПАЛЬТО ДЛЯ ГОРГОНЫ

– Горгона! Как есть горгона!

– Цыц ты, валенок!

Утро стариков Колымагиных начиналось обязательным скандалом, транслируемым на весь двор через открытое окно.

Захлопали форточками соседи, а студент Семакин из седьмой, наоборот, открыл окно и врубил на полную мощность "У самовара я и моя Маша" в какой-то омерзительно-блеющей записи.

Скандалили Колымагины всегда. Практически с того самого дня, как Костя Колымагин, тогда ещё двадцатилетний оболтус и по совместительству токарь второго разряда, привёл в дом молодую жену – выпускницу торгового техникума Аннушку Мезенцеву.

Сначала ругались редко. Да и не ругались даже – так, Костя гаркнет на Аннушку, если она зачитается любимыми "Тремя мушкетёрами" и сожжёт ужин, а Аннушка плачет потом на кухне.

Однако очень скоро Аннушка научилась отстаивать свои интересы. У неё открылся дар сочинять трёхэтажные экзотические ругательства и супруги уже дня не могли прожить, чтоб не поупражняться в искусстве слова. Соседи усвоили привычку закрывать окна при первых признаках грядущего скандала. Некоторые чувствительные натуры даже выскакивали во двор и уводили оттуда детей. Неуведённые дети прекращали игры, открывали рот и внимали Колымагиным. Впитывали, можно сказать, всем нутром эти уроки живого великорусского языка.

В этом году Колымагины могли бы отметить золотую свадьбу. Если бы вспомнили. Но они не вспомнили, а напомнить было некому – детей не случилось, друзей не осталось. Но даже если б они и вспомнили, то старик всё равно праздновать бы отказался, ибо c возрастом стал патологически скуп. Как на пенсию вышел, даже пить перестал – экономил. Деньги складывал в тайничок, хитро устроенный под половицей. Говорил, на похороны. Жене места не показывал. "Да как же я их найду, когда хоронить тебя буду, валенок ты дырявый?" – кипятилась та. "Не дождёсся, горгона!" – запальчиво отвечал старик.

Сейчас ругались как раз из-за денег. Старуха перебирала шкафы и обнаружила, что осеннее пальто её сожрала моль. В связи с этим она категорически заявила, что пенсию свою целиком потратит на новое пальто. Потом немножко подумала и потребовала от старика доложить из своих, если пенсии не хватит. На что старик ответил знаменитым "Не дождёсся!" – и понеслось. У самовара я и моя Маша.

Ругались, впрочем, в этот раз недолго. Минут сорок всего. Атмосфера всё накалялась, и когда у Колымагина перестало хватать аргументов, он, разъярившись, замахнулся на жену газетой. Старуха отшатнулась, потом зачем-то схватилась за сердце, охнула и упала. И лежала, не двигаясь, с закрытыми глазами, даже не пытаясь продолжить дискуссию. Старик с облегчением вздохнул: то-то же! Потом сказал: "Ну, хватит цирк тут устраивать!" Потом присел рядом со старухой и стал ее трясти. Никакого результата. Голова старухи моталась из стороны в сторону, как у тряпичной куклы, глаза не открывались. Зато открылся рот – страшно, как у мёртвой. От испуга Колымагин вспомнил её имя и позвал тихонько: "Анна!" Жена не отзывалась. Кинулся к телефону, вызвал "Скорую". Пока ждал, сидел рядом с женой и думал, что если она оклемается, то непременно купит ей пальто, будь оно неладно.

Приехали быстро. Врач оказался молодым, смешливым. Осмотрев старуху, уже пришедшую в себя, но продолжавшую лежать на полу с закрытыми глазами и молчать, хмыкнул: "Удивительно здоровый для своих лет экземпляр", – и велел укладывать её на носилки. Колымагину дал номер телефона – звонить, узнавать, куда старуху доставят.

– А она не помрёт? – выдавил из себя старик, когда доктор уже закрывал за собой двери. – Пальто покупать собирались...

– Непременно помрёт, – врач остановился на пороге, повернулся и серьёзно поглядел на Колымагина. – Вопрос – когда! – и, довольный шуткой, заржал. – Не дрейфь, дед, все там будем. Может, и поживёт ещё. Звони, – и ускакал вниз по лестнице. Колымагин закрыл дверь и почему-то заплакал.

Целую неделю он не звонил по страшному номеру – боялся, а вдруг скажут, что жена умерла. В доме стояла тишина и кончились продукты. Выходить на улицу не хотелось. Наконец, он насмелился. Холодный женский голос сообщил: жена лежит в десятой больнице, отделение кардиологии, пишите адрес, телефон. "Жива, значит!" – с облегчением подумал Колымагин. И сразу разозлился: "Ходи к ней теперь, передачи носи! Не пойду. Выпишут – сама явится!" Потом всё-таки собрался, купил в магазине яблок, печенья и пошёл.

В отделение его не пустили, велели ждать в холле. Стал ждать. Вокруг пациенты встречались с родственниками, в углу, возле лестницы, целовались мальчик в джинсах и девочка в больничном халате. Девочка сжимала в руке букет и, казалось, вот-вот его уронит. Обоим было не больше семнадцати. Проходя мимо, Колымагин взглянул на них. Что-то ёкнуло в груди, и он отвёл взгляд. Потом ходил уже так, чтобы не видеть эту парочку.

Старуха всё не шла. Хотел было попросить у регистраторши узнать, придёт ли она вообще. Передумал, решил прийти в другой раз. Вдруг его окликнули. Старик обернулся. Перед ним стоял доктор – седой, бородка аккуратно подстрижена, халат наглажен, ботинки начищены. Противный такой.

Оглядев старика, доктор скривился и сообщил, что является лечащим врачом Анны Алексевны (так и сказал, Алексевны, и Колымагин устыдился, что забыл отчество жены) и что больная выйти не может, и к ней нельзя пока, она в тяжёлом состоянии. И ещё он сказал, что требуется срочная операция и на это нужно денег.

Колымагин почувствовал, как дрожат его руки, и еле удержал пакет с передачей. А без денег, спросил он осипшим голосом. А без денег мы её поставим в очередь, через год очередь подойдёт, но будет поздно, равнодушно произнёс доктор.

Старик словно остекленел на минуту. Потом судорожно сглотнул и уточнил, сколько нужно. Доктор наклонился к его уху и назвал сумму. Колымагин дёрнул головой, и лицо его посерело. Он ещё немножко помолчал и кивнул. Деньги нужны не позже, чем через два дня, сказал доктор. Но лучше завтра. Принесёте, спросите Пыжова из кардиологии, ясно? Колымагин снова кивнул. Доктор попрощался и засеменил наверх. Передачу для старухи Колымагин оставил в приёмном покое, обещали отдать.

Всю ночь старик беспокойно ворочался, вставал, пил воду, включал телевизор и снова выключал. Под утро задремал и снилась ему жена. Как будто она была ещё не старуха, а Аннушка: ясноглазая, с толстой косой и крепкими ногами. Она прыгала-вертелась вокруг Колымагина, приговаривая: "Вот помру, и пальто не надо покупать будет!" – и заливалась счастливым смехом. Колымагину вдруг захотелось плакать. Он хотел взять Аннушку за руку и сказать: "Будет тебе! Может, и не помрёшь ещё!" – но та ловко увернулась, превратилась в старуху, показала ему язык и исчезла.

Колымагин заплакал и проснулся. Полежал ещё. Потом поднялся, задёрнул шторы и полез в тайничок. Денег там было ровно столько, сколько потребовал Пыжов. Вообще-то больше, но он твёрдо решил купить жене пальто, если обойдётся. Вот как раз на операцию и на пальто. И всё. На похороны ничего не оставалось. Старику стало страшно: как же его похоронят без денег? Но потом он подумал, что если жена помрёт, так и хоронить его будет некому. Положил деньги на пальто обратно, а то, что на операцию, тщательно завернул в пакет и потом час ещё искал резинку, чтобы перетянуть его покрепче. Нашёл только жёнину пряжу, оторвал длинную нитку, ей и перетянул. Спрятал поглубже во внутренний карман пиджака и пошагал в больницу.

Пыжов вышел быстро, озирался по сторонам. На вопросы о самочувствии больной отвечал скупо, отрывисто. Отвёл Колымагина в какой-то тихий коридорчик, взял деньги, тщательно пересчитал. Сказал, что теперь операцию можно назначить через неделю. А когда приходить, спросил старик. Дней через десять, не раньше, ответил Пыжов и быстро ушёл.

Ровно через десять дней старик, побритый и в парадном пиджаке, явился в регистратуру и попросил позвать Колымагину Анну Алексеевну. Глазастая регистраторша хлопнула ресницами в монитор и сообщила, что таковая не числится. Померла, вслух испугался старик. Выписалась, уточнила регистраторша. Сегодня утром выписалась.

Она ж без ключа, а меня дома нет, спохватился Колымагин и рванул обратно домой.

По дороге сообразил: раз выписали, значит операция прошла успешно. И чего не сиделось, вдруг обиделся он. Сидела бы, ждала, я б пришёл, забрал, всё честь по чести. Так нет. Горгона и есть. Не будет ей никакого пальта.

Дома, однако, старухи не оказалось. Она не пришла ни завтра, ни послезавтра, ни через месяц. Старик ходил в больницу, искал доктора Пыжова, но ему ответили, что такого врача у них нет. Пошёл в милицию, заявление на розыск старухи там приняли, но толку, ясное дело, не было никакого.

Пришла осень. Колымагин притерпелся жить один, сильно сдал. Почти каждую ночь снилась ему Аннушка. И каждый раз после этого сна просыпался он в слезах.

Однажды ему приснилось, как они целовались в скверике напротив библиотечного техникума – там, где когда-то познакомились. Он проснулся радостный. В окно ласково светило осеннее солнце. Колымагин встал, оделся и пошёл.

Он не бывал здесь уже лет сорок. Шёл, словно по чужому городу: ни скверика не было уже, ни техникума. Нестерпимо хотелось выпить. Увидел магазин, решил зайти. Толкнул дверь – и замер. Прямо на него, улыбаясь накрашенными губами, двигалась жена. На ней было новое пальто – белое, в нелепых красных розах. Красная шляпка была кокетливо нахлобучена на уши. В левой руке она держала красную сумочку, а правой... а правой держалась за доктора Пыжова.

В одну минуту Колымагин понял всё.

– От горгона! – выдохнул он. И умер.

Умер и уже не видел, как старуха побледнела и кинулась к нему с криком: "Костя! Костенька! Кто-нибудь, "Скорую"! – Не видел, как Пыжов цеплялся за неё и причитал: "Аннушка, дорогая, он же жизнь твою погубил!" – а она неловко карабкалась в нутро "Скорой", куда только что погрузили его самого. Не слышал, как уже оттуда гаркнула размазанным красным ртом на Пыжова: "Да отвяжись ты, мухомор!"

Очнулся он в палате всё той же кардиологии. Рядом на стуле дремала жена – в халате и тапочках без всякой помады. Колымагин подумал, что, наверное, это он упал в обморок, а всё произошедшее приснилось ему.

Он шевельнулся. Жена встрепенулась и запричитала что-то, он не разобрал, что. Он был так рад, что оба они живы, что вся эта страшная жизнь без жены – всего лишь морок, болезнь и ничего больше. Надо бы поласковей с ней, думал он. Хорошая она у меня. Добрая. Вот, сидит. И позвал, вспоминая вкус её имени:

– Аннушка!

– Я сейчас, родненький, сейчас, врача... – жена торопливо заковыляла к двери, а Колымагин провожал её взглядом и думал, как они пойдут покупать пальто.

Выписали его только через полгода. Жена ждала его внизу, в приёмном покое. Он торопливо собрался, попрощался с соседями по палате, спустился по лестнице – и обомлел.

Она стояла возле лестницы, сияя накрашенным ртом, одетая в белое пальто с красными розами.

Колымагин пошатнулся. Потом налился бурым и издалека ещё гаркнул:

– Ах, ты, горгона! Вот горгона и есть!

Красный рот старухи Колымагиной широко раскрылся, и понеслось. Они ещё долго ругались – по дороге домой и дома, и нервно хлопали форточками соседи.

А вокруг снова была весна.



СЛУЧАЙ НА КЛАДБИЩЕ

Вообще-то я фотограф. Ну и оператор немножко. Ну как, немножко. Я хороший вообще-то оператор. Только медленный. Обстоятельный. Такой, в общем, неторопливый. Потому что тщательный. Потому что мгновения останавливать – моя работа. Ну, то есть, останавливать мгновения – моя работа. Да, так точнее.

Раньше я новости снимал, но меня оттудова попёрли – ты, говорят, слишком медленный, а у нас тут всё динамично меняется и некогда ждать, когда ты выставишься, чтоб три уровня глубины. Ты пока выставишься, уже всё событие закончилось, спикеры разбежались, автозаки разъехались и конкуренты по всем каналам отстрелялись, а ты ещё микрофон не подключил.

Тогда я обиделся и решил свадьбы снимать. Но тоже не покатило. Потому что фата у невесты неправильно лежала, весь снимок портила, я три раза бегал поправлял. Только поправишь, а она тыквой своей лакированной дёрнет – опять поправляй. Ну и пока я готовился, жених невесту уронил. На снимке как раз момент падения зафиксирован. Спасибо, камеру мне не разбил – и то только потому, что руки у него тряслись, не попал. А чем я виноват-то? Что невеста жрёт, как не в себя, а задохлик этот в спортзале гири потягать накануне свадьбы не удосужился?

В общем, не вышло со свадьбами.

А тут кино просят снять. Про учёного Сидора Викентьевича Мерлендорфа. Сам-то я такого не знаю. Но снимать согласился, конечно – мой формат. Учёные, они ж стабильные – сидят себе, работают тихонечко, думают, замерев в позе орла... в смысле, мыслителя.

В общем, я сразу согласился. Камеру даже новую купил. Приезжаю – а мне двух студентов подсовывают: сними, говорят, их живенько, ты ж умеешь, ты ж в новостях работал.

А студенты эти ни минуты спокойно не постоят – по лестнице вверх, по лестнице вниз, вдоль коридора бегом... снимай их! Ну я стабилизатор и нажал.

Утром, я спал ещё, звонят. Снимаю трубку – а оттуда неприличное. И, главное, нет бы спокойно объяснить, в чём проблема – сразу матом. Пока орали, я кофе успел налить. И они мне ещё будут говорить, что я тормоз.

В общем, выяснилось, что съёмка вся в корзину. Потому что я стабилизатор два раза нажал. Нет, ну а чего? Я ж тоже человек! Студентов двое, оба дёрганые.

Ладно, говорят, будешь отрабатывать. Поедешь на кладбище, могилу учёного снимать. Там уже все стабилизированные, дальше некуда.

В смысле, – спрашиваю, – могилу? Он что, умер? А когда?

Тут из трубки заматерились так, что я чуть телефон в кофе не уронил. Адрес обещали сообщением прислать.

Ладно, поехал на кладбище. Рано вышел, чтоб успеть. Часа три плутал, наконец нашёл могилу. А она вся в снегу. Я знаю, та, не та?

Звоню: дескать, как узнать, та, не та могилка-то? Она ж в снегу. А мне из трубки: ты снег-то убери! А как я его уберу? Голыми руками? Нам, говорят, до без разницы как, только чтоб имя учёного было!

Пришлось и правда голыми руками. Откопал имя, готовлюсь. Вдруг опять звонят. Снял уже? – спрашивают. Нет, говорю, выставляюсь. А цветы на могилу положил? Какие, говорю, цветы, сугробы вокруг. А оттуда опять матом.

Выяснилось, в общем, что они мне ещё утром денег на цветы перевели, а я-то сообщения только вечером смотрю, такое у меня незыблемое правило. В общем, проорались там, успокоились и велели с соседней могилы цветочки взять. Тут уж я заорал: это ж чистая уголовщина, воровство, криминал! А там вздохнули тяжело и говорят: если поймают, звони нам, отмажем тебя. А если не отмажете, интересуюсь. А если не отмажем, до конца срока обязуемся тебе "доширак" в передачах слать. Или что ты там на воле есть любил.

Ну и пошёл я по кладбищу цветы искать. Поблизости не оказалось, пришлось на другой участок тащиться. А камеру ж не оставишь! Нашёл. На могиле великой актрисы прошлого Венеры Зимогоговой. Гвоздики искусственные. Нормально, думаю, зато не осыплются, пока несу да укладываю.

В общем, снова выставляться надо. А свет уходит – зима. Но я успел, всё снял. И пейзаж. И руки свои красные от мороза. И гвоздики. Пока собрался, стемнело. Но я всё равно решил цветы обратно отнести на ту могилу, с которой принёс...

Только через оградку перелез, слышу за спиной: "Ах, ты ж, ворюга, ничего святого!"

Поворачиваюсь – бабка стоит. Старая, злая и легко одетая, в белом платье до пят. Я ей: да вы не думайте, бабушка, это я с другой могилки их взял ненадолго, для съёмочки, а теперь обратно вот положить хочу.

Знаю, говорит бабка. Это ты их с моей могилы взял. А чего снимаешь-то?

То-то, думаю, лицо этой бабки мне знакомое! Точно, сама Зимогогова!

Извините, говорю, уважаемая Венера, как вас по батюшке, не помню. Кино снимаю про великого учёного Мерлендорфа.

– Эт про Сидора, что ль? – хмыкает бабка. – Великий, тоже мне.

И тут из могилы раздаётся то-о-оненький скрипучий голосок:

– Это чем же я тебе, продажная женщина, не великий?

– А что, ты, небось, нобелевский лауреат, а я и не знала? – ехидничает старуха.

Тут профессор Мерлендорф из могилы как выскочит! И как понеслось у них! Я из этой перепалки понял только, что у них в тридцать лохматом году, по молодости, роман был. Ну и пока они рулились там, я камеру по-тихому собрал, цветы на место отнёс и давай бог ноги. Всю ночь проплутал, еле к утру выбрался.

Дождался, когда цветочный ларёк при кладбище откроется, купил два букета и отнёс – один ей, другой ему. Ну так, на всякий случай.

На следующую ночь явилась мне во сне Зимогогова и говорит: предсказываю тебе, добрый юноша, что с кина про этого фуфела тебя попрут. Но ты не теряйся и прямо сразу иди в музей имени меня, они тебя возьмут, я сейчас ихнему директору явлюсь и накажу строго, чтоб только тебя. Потому что ты честный и стабильный. И за цветочки спасибо. Ещё приходи. А Сидору чтоб больше ни одуванчика, понял?

И вот теперь я работаю в музее Венеры Зимогоговой. Премного доволен – посетители у нас раз в два месяца, все люди почтенные, спокойные, а экспонаты тихие и лежат красиво.

А с проекта про этого фуфела меня и правда попёрли. Потому что снег с имени я стряхнул, а с фамилии не догадался.



СВЕРЧОК

Ваньку мама сегодня против обыкновения в кровать не гнала – так он набегался по саду, что, прискакав домой, только молока выпил и сам, добровольно спать пошёл. Чем родителей крайне удивил.

Семейство Смирновых уже неделю гостило у дяди Пети – дальнего их родственника по отцовской линии. Приходился он Ванькиному папе не то дядькой, не то дедом – никто уж и не помнил. Виделись редко, а Ванька и вовсе впервые дядю Петю увидал, когда приехали они сюда, в забытую богом и людьми деревню. Город, в котором Ванька прожил всю свою недолгую семилетнюю жизнь, уже месяц как безнадёжно тонул в дыму торфяных пожаров, и родители, спасая слабенькое сыновье здоровье, вспомнили, что на похоронах бабушки звал дядя Петя их в гости. Мама перерыла все свои многочисленные шкатулочки, отыскала замусоленную бумажку с адресом – и вот они здесь.

Дядю Петю Ванька побаивался – уж больно он был косматый. Топорщилась в стороны пегая борода, сурово хмурились клочковатые брови, мрачно посверкивали из-под них чёрные маленькие глазки. Ваньке он казался похожим на злого волшебника. А когда он без спросу залез на чердак, обнаружил там подвешенные к потолку неизвестные ему травы и был сбит с ног метнувшимся оттуда угрюмым чёрным котом, окончательно уверился: дядя Петя – колдун. Хорошо, конечно, что он Смирновым родня, авось, ничего плохого им не сделает. Но всё-таки кто их, злых колдунов, знает...

А деревня ему очень нравилась – он впервые увидел, как растут морковка и помидоры, впервые сорвал яблоко с дерева, впервые убегал от гуся Трофима, который для знакомства вознамерился ущипнуть его за ногу и преуспел бы, но тут из дома выскочил дядя Петя и шикнул на Трофима. Но Ваньке всё равно Трофим нравился – большой, белый, горделиво ходил он по двору, и Ванька, глядя на него, вспоминал песенку, которую однажды услышал по радио: "Моряк вразвалочку сошёл на берег". И, конечно, было много всего вокруг, что необходимо было разведать, потрогать. Ванька целыми днями пропадал в саду и его окрестностях. Он бы и дальше пошёл, но дальше был Дремучий Лес, а там... ну сами знаете, мало ли что. А на речку мама ему одному категорически ходить запрещала – зато сама с ним ходила туда каждый день, и Ванька подолгу строил песчаные замки и наблюдал за всякой водяной живностью.

К вечеру впечатлений накапливалось море, и Ванька долго ещё после маминого поцелуя на ночь лежал, пялился в темноту и перебирал свои открытия, как разноцветные морские камешки. А сегодня вот – сразу заснул.

Проснулся он от странного скрипа – будто кто-то заводил маленький мотоцикл, и моторчик добросовестно урчал, но вот тронуться с места никак не соглашался. Ванька долго слушал, а потом решил посмотреть. Вышел на кухню, пригляделся – нет, ничего не видно. Дотянулся на цыпочках до выключателя, щёлкнул, зажмурился на секунду от яркого света. А когда открыл глаза, вскрикнул: посреди кухни сидел большущий чёрный таракан, который, оказавшись на виду, попытался удрать под печку, неуклюже перебирая длинными лапами.

Ванька сначала решил позвать маму, но потом вспомнил, что он взрослый и настоящий мужчина, и решил, что сам справится с чудовищем. Снял тапку и стал прицеливаться.

– Это кто тут не спит? – раздался над ухом хриплый бас.

Ванька вздрогнул и повернулся. В дверях стоял дядя Петя.

– Я... – залепетал Ванька, – таракана... Вон он! – и указал пальцем на чудище, которое всё ещё ковыляло к своему убежищу.

– Какой же это таракан? – рассмеялся дядя Петя, и вдруг Ванька увидел, что он похож не на колдуна, а вовсе даже на Деда-Мороза на каникулах. – Это сверчок.

– Сверчо-ок? – Удивился Ванька. – Тот, который в "Золотом ключике"?

– Ну, не тот, конечно, но такой же.

– Нет, – подумав, покрутил головой Ванька. – Тот красивый был, в кафтанчике и башмачках. А этот какой-то противный.

– Этот тоже красивый. А кроме того, он меня, можно сказать, от смерти спас. – Дядя Петя накрошил хлеба и подставил руку с крошками Сверчку. Тот минуту подумал и неожиданно резво прыгнул на ладонь.

Ванька подошёл ближе. Дядя Петя поднёс ладонь к самому его носу и он понял, что Сверчок похож скорее на кузнечика, чем на таракана. А чёрные лаковые крылья действительно напоминали кафтанчик. Правда красивый, подумал Ванька. А я его тапкой.

– А как спас? – спросил он. Дядя Петя усмехнулся, погладил Ваньку ласково по голове, пересадил сверчка на пол. Потом поставил чайник. Сел, поманил Ваньку. Ванька подошёл, взобрался на соседнюю табуретку. Дядя Петя сидел, задумавшись.

– А как спас? – повторил Ванька вопрос.

– А вот так, – дядя Петя отвернулся к окну. Голос его задрожал. – Когда померла Марья моя, я всё сидел за столом и думал, что не нужен теперь никому. Не для кого жить-то. Деток не было у нас, из деревни, сам видишь, поуезжали почти все, так и смысла, стало быть, в моей жизни никакого и не было. Думаю, вот так за столом и помру. И тут вдруг слышу – сверчок. Я сижу – он сверчит. Я сижу – он сверчит. Три дня сверчал без умолку. И вдруг подумалось мне: как же он без печки? Ведь помру – кто печку топить будет? А сверчки без тепла не могут. Замерзают они без тепла. И пришлось обратно жить – для него вон.

Ванька сидел тихо. Он представил себе, как это, когда никого нет на целом свете родного, ни мамы, ни папы и стало ему так грустно и так жалко дядю Петю, что на глаза его навернулись слёзы. А дядя Петя тем временем налил чаю в две большие кружки и поставил одну перед Ванькой, потом достал карамельки в блеклых фантиках – Ванька такие раньше не видел даже. И Ванька вдруг понял, как грустно бывает летом Деду-Морозу. Вот он ходит по своему дому – без нарядных шубы и шапки, в длинных смешных трусах до колена, серой дырявой майке и валенках – и никто его не вспоминает до зимы. Зимой, конечно, хорошо – ёлка, дети, подарки... А потом опять – никому не нужен... И так ему стало жалко сказочного деда, что он слез с табуретки, подошёл к дяде Пете и уткнулся ему в колени. Потом поднял голову и спросил:

– Деда... а как сверчок сверчит?

Дядя Петя поглядел на него ласково, улыбнулся:

– А пойдём на крыльцо, и услышишь.

Они уселись на крыльце пить чай с карамельками, а в доме снова заурчал моторчик.

– Вот тебе и сверчок, – сказал дядя Петя.

И Ванька понял, что вовсе не на мотоцикл похоже сверчиное стрекотание, а на быстрые удары маленького-маленького сердечка.

– Деда, а ты теперь живи для нас тоже, ладно? Мы же у тебя теперь есть? И в гости приезжай, на Новый год. А ещё я тебе письмо напишу, когда писать научусь – я в первый класс осенью поступаю. И мы ещё в гости к тебе приедем, сверчка слушать, ладно?

Дядя Петя ничего не ответил, только погладил снова Ваньку по голове, улыбнулся и кивнул.


* * *

Декабрьским вечером Ванька сидел за столом и старательно выводил: "Здравствуй, деда. Как ты жывёшь? Я жыву харашо. Приежай скорее к нам в гости и возми с собой Сверчка штобы он не замёрз".



ОДИНОКАЯ ЖИЗНЬ МАСТОДОНТА

Мастодонт отечественной литературы Игнатов сидел в кресле-качалке, пил растворимый кофе, рассеянно глядя в окно и покачивая тапкой. Вторую тапку Игнатов, очевидно, забыл где-то под кроватью. Или под столом, неважно. Что ему, самому Игнатову, тапка, когда в голове зреет замысел нового романа. О нём, о романе, думал Игнатов, поёживаясь от утренней прохлады и кутаясь в махровый мастодонтовый халат. За окном туманился тропический пейзаж. Игнатов попытался сконцентрироваться и вникнуть в детали оного, но сквозь туман так толком ничего и не разглядел. "Зрение падает, – подумал Игнатов, вздохнул и покачал головой. Потом вспомнил Наташу: – А хорошо это она придумала – окно во всю стену". Воспоминание о Наташе, серой бабочкой порхнув в мозгу, мигом попортило Игнатову всю ткань будущего романа.

"Ах, Наташа, – думал теперь Игнатов, – как же могла ты! Вот так, ни с того ни с сего, взяла, уехала, бросила всё – дом, меня, книги мои! Кто теперь рукописи мои вычитывать будет? Кто их перепечатывать будет – я в этом компьютере не понимаю ни черта! Кто за продуктами ходить будет, я тебя спрашиваю? Кто будет окна мне мыть вот эти, во всю стену – черт бы их побрал!"

Игнатову вдруг опротивели эти заграничные тропики, куда зачем-то привезла его Наташа – привезла и бросила, совсем одного! Ему отчаянно захотелось домой, в Москву – нет, лучше на дачу в глухом Подмосковье, час на электричке и потом ещё полчаса пешком. Сад, река, грибы... Какой суп варила Наташа из белых! Где она их только брала, эти белые? Игнатов лично два раза ходил в лес и не обнаружил даже паршивой сыроежки. А как хрустели её солёные груздочки!

Рот Игнатова наполнился слюной, на глаза навернулись слёзы, пейзаж окончательно расплылся. Игнатов тоненько всхлипнул, откинулся на спинку кресла и замер. Чашка опасно накренилась в его руке.

Огромная серая бабочка врезалась в стекло и заскрипела по нему крыльями. Игнатов вздрогнул и очнулся. Бабочка показала ему язык и улетела.

– Ладно, – вдруг громко сказал он и стукнул по столу чашкой. Кофейные брызги расплылись пятнами на засаленном обшлаге. – Хрен с тобой, Наташа. Пойду, работать надо.

Однако встал он не сразу. Ещё минутку посидел, дотянулся до окна, повозил по стеклу пальцем – и обнаружил там густой слой пыли. Подумал лениво, что надо бы завести прислугу, но как? Снова вздохнул и двинулся в сторону кабинета – как был, в одной тапке.

Писал Игнатов исключительно пером. Старинная чернильница-непроливашка, сохранённая ещё отцом его с гимназических времён, считалась талисманом и всегда стояла на столе, наполненная свежими чернилами. Где их брала Наташа, чёрт её разберёт.

Игнатов сел за стол, стряхнул с полуисписанного листа пыль и крошки, решительно взял в руки перо и ткнул им в чернильницу. Оттуда вылетела недовольная муха, презрительно жужнула Игнатову прямо в физиономию и полетела спать на потолок. Игнатов в ярости скомкал черновик и запустил им в муху – впрочем, безрезультатно, та даже не шевельнулась.

Запустив в неё ещё и пером, но снова промазав, Игнатов вернулся в столовую и стал глядеть в окно. "Ах, Наташа! – мысленно причитал Игнатов, – Ну как ты могла! Ты погубила мой талант, погубила во мне великий мой дар! Я ни строчки больше написать не смогу!"

Вдруг на дорожке к дому показался женский силуэт. Игнатов вытянулся в струнку, пытаясь разглядеть посетительницу. Наташа! Она осознала! Она вернулась! Окрылённый Игнатов ринулся к дверям.

Раздался звонок – и двери распахнулись одновременно с халатом. Игнатов жарко покраснел, но незнакомка, стоявшая на пороге, даже не взглянула на него. Обводя глазами помещение, она заявила:

– Меня прислала Наталья Александровна. Вам, по её словам, необходима идеальная домоправительница. Так вот, это я.

Тут она наконец остановила пристальный взгляд на Игнатове. Придерживая предательский халат руками, Игнатов спрятал босую ногу, растерянно кивнул и открыл рот, чтобы ответить – но никак не мог вспомнить, что нужно говорить в таких случаях.

– Меня зовут Мария. Можно Мери, – поставила Игнатова перед фактом идеальная домоправительница и, чуть отстранив его, вошла. Порылась в сумочке, достала пузырёк чернил.

-Где у вас кабинет?

– Т-там! – ткнул Игнатов пальцем.

Мери, печатая шаг, направилась в указанную сторону. По дороге она вдруг нырнула под диван, жестом феи, презентующей Золушке хрустальные башмачки, поставила перед Игнатовым вторую тапку и проследовала далее.

"Ах, Наташа!" – благодарно подумал Игнатов и ринулся за новым своим ангелом.


* * *

Напевая старинный эмигрантский романс про чёрную моль, Игнатов стоял у сияющего чистотой окна. За окном, на приличествующем расстоянии от стекла, порхали разноцветные бабочки. Игнатов в очередной раз порадовался, что так ловко вложился в эту маленькую уютную виллу на побережье Средиземного моря.

На столе в тонкой фарфоровой чашке дымился свежесваренный кофе с кардамоном. "Как только люди пьют эту растворимую бурду, – подумал он, – это же себя не уважать!"

Из столовой раздавался мерный звук журчащей воды – Мери мыла посуду после завтрака. Пора и ему за работу!

Обмакнув новое перо в свежие чернила, Игнатов с наслаждением хлебнул кофейку – и склонился над девственно чистым листом. В голове его стремительно рождался гениальный эпизод.



НА РАДУГУ

Марта Вадимовна Землянская засыпала долго, ворочалась с боку на бок, потом наконец встала – и жахнула полфлакона валокордина. Ещё полчаса поворочалась –заснула.

Проснувшись утром, не поверила глазам – во всё окно сияла радуга. И ладно бы просто радуга. Одним концом радуга опиралась аккурат в её подоконник, заливая переливчатым сиянием привычный пейзаж – стену углового корпуса и дворовую помойку. "Это что же? – подумала озадаченно Землянская. – Это ж нарушение всех законов физики!"

Старуха потыкала радугу пальцем. Радуга пружинила, как надувной матрас. А наощупь напоминала то самое шёлковое платье, которое Землянская так вожделела, когда училась в десятом. Она увидела его однажды в салоне новобрачных, когда сопровождала туда старшую сестру. Не сумев преодолеть соблазна, провела пальцами по шелковистому подолу – и с тех пор регулярно щеголяла в нём во сне. Достать такое же к выпускному нечего было и мечтать, а когда она вторично посетила салон новобрачных, уже в качестве невесты, ничего подобного там, разумеется, не было.

Марта Вадимовна погладила радужное полотно ещё раз – теперь медленно, со вкусом, наслаждаясь ощущениями. Потом высунулась в окно по пояс и ткнулась в него носом. Вдохнула. Радуга пахла духами. Теми самыми, что привёз ей когда-то Костик из Ленинграда. Духи были настоящими, французскими и пахли апельсиновыми ветками, тропическими цветами и немножко подснежниками. Их хватило на долгие пятнадцать лет, по капельке в торжественных случаях. Но потом они кончились, и сколько Марта Вадимовна ни искала такие же по открывшимся в несметном количестве "комкам", всё было напрасно. Так она и дожила до старости – без этих прекрасных духов. Даже флакончик выдохся, она недавно нашла его в углу одного из многочисленных ящиков комода. Долго вспоминала запах – и не вспомнила. Даже заплакала. А теперь – вот, пожалуйста, целая благоухающая радуга в её распоряжении.

– Нравится? – спросили Марту Вадимовну. Голос был знакомый, только она никак не могла узнать - чей.

– Нравится, конечно, – она пожала плечами. Как будто шёлковая радуга с ароматом любимых духов могла кому-то не понравиться.

– Пошли тогда, – предложил голос.

– Куда?

– Куда-куда. Кофе пить. С пирожными.

– С теми самыми? – удивилась Марта Вадимовна. И ещё удивилась, что не удивляется ни голосу, ни тому, что голос знает про пирожные и кофе.

– Ну конечно! Какие ещё пирожные можно есть на радуге, – голос фыркнул. – Только Те Самые. Пойдём. Тебя ждут уже.

– Кто ждёт?

– Ну, кто тебя может ждать на радуге, – голос, кажется, потерял всякое терпение, – Костик, конечно!

– Костик? Он же...

– Ну, он же, – на радугу вспрыгнул мартин рыжий кот Василий, и она наконец узнала голос – конечно, Вася, как она раньше-то не догадалась! – Ну и что. Что это меняет? Да, только переоденься, – Василий потоптался по радуге и улёгся, обмахиваясь хвостом.

– А что мне надеть?

– Странный вопрос. То, что тебе больше всего идёт.

– То самое?

– Разумеется!

– А... где оно?

– Господи! Где. Где ты держишь свои платья?

– В шкафу? – неуверенно спросила Марта

– Нет, на люстре! – Васька раздражённо стукнул хвостом.

– Ладно, – Марта покладисто подошла к шкафу и распахнула дверцы. Платье парило перед ней – невозможно прекрасное, такое воздушное, что Марта побоялась дотронуться – вдруг мираж? – А... как же я? Я же... не влезу...

– Надевай, говорят тебе! – и Марта осторожно надела платье. Оглядела себя – и заплакала. Платье сидело безукоризненно. Марта закружилась по комнате – какая она всё-таки хорошенькая! И впереди долгий вечер за кофе с пирожными! И Костик! А потом, потом....

– Ты идёшь или нет? Сколько можно ждать? – Василий вскочил, и хвост его взмыл в небеса.

– Иду, Васенька, иду! – Марта вспрыгнула на подоконник – и обнаружила на ногах старые растоптанные тапки. Тьфу, дрянь какая! Она сбросила их – и задумалась: а туфли? Впрочем, по радуге можно и босиком. Даже нужно! Обязательно!

И Марта со всех ног кинулась догонять Ваську.



УВИДЕТЬ ПАРИЖ

– Как это – пенсию Ирке отдала? Зачем? На туфли? Да у неё туфель этих как у меня долгов! Мама, ну ты что, совсем с ума сошла! В прошлый раз тоже – всё Ирочке своей любимой.

– Светочка, ну что ты, – виновато бормотала Анна Алексеевна, – Ирочка просто до зарплаты не дотянула, с кем не бывает, и кто, кроме матери...

– До зарплаты она не дотянула! Да она эту зарплату с хахалем в кафе просидела! Она ж у нас феминистка дальше некуда! Она не может, видите ли, чтобы мужик за неё в ресторане платил! А мать-пенсионерка пускай платит, чего там!

– Ну, сходила в ресторан, она молодая, чего ж не сходить. А что платить за себя не позволила – плохо ли? Всё-таки я вас хорошо воспитала... – Анна Алексеевна потянула было руку к голове дочери – погладить.

– Молодая она! – нервно дёрнулась Светлана. – Сорок лет бабе, она всё в бирюльки играет. А замуж мы не хотим, замуж – это ж дети, это мужу носки стирать, зачем нам это всё. Мы будем в независимость играть и у матери пенсию под шумок тырить! Ты б вон лучше Сашке на ботинки денег дала – смотреть уже страшно, пальцы скоро повылазят. Нет, всё Ирочке своей, – Светлана кипела праведным гневом, и Анна Алексеевна инстинктивно заслонилась от брызг. Ей вдруг сделалось жалко дочку – совсем нервы расшатались у бедной девочки! Надо бы успокоить. Да как?

– Ой, а со мной тут такое было, – всплеснула она вдруг руками. Встала с табуретки, заковыляла к буфету, достала яркую бумажку-флаер. – Заходил тут на днях паренёк один, сказал, я в лотерею счастливый билет выиграла. Вот! – Анна Алексеевна торжественно протянула дочери бумажку.

– Фу, мама, всякую фигню в дом таскаешь, – дочь брезгливо сморщилась и даже смотреть на бумажку не стала – не то что руками трогать.

– Так я и не таскала, говорю же, сам принёс! Сказал, этот билет даёт право на путешествие в любую точку мира. Так интересно рассказывал про работу свою! Он вообще-то студент, историк. А в свободное время вот подрабатывает. Эх, адрес-то я у него не спросила... Может, Сашку нашего туда пристроить?

– Куда?

– Ну, в турфирму эту, как вот мальчик этот работать, что билет принёс. Хороший такой мальчик, и кушает хорошо. Пышки мои хвалил.

– Мама, ты что, в дом его пустила?

– Конечно! Человек мне вон билет счастливый принёс, что ж я его, на пороге чаем-то поить буду?

– Так ты и чаем его... Мама, ты что? Это же жулик наверняка был! Ма-ам! Да он, поди, золото у тебя спёр!

– Да откуда ж золото, Светочка, я же давно его поделила между вами!

– Ну, не золото, так что-то ещё! Ты хоть не подписывала ничего, бумаг никаких?

– Вроде одну подписала, да. О согласии принять билет.

– Боже мой, мама! – Светлана вскочила, беспокойно заходила по комнате. – Ты хоть читала, что там написано было?

– Ну что ж я... читала, конечно... только там мелко так... – Анна Алексеевна глядела на дочь испуганно, и глаза её сквозь линзы очков казались огромными.

– Мам, ну как так можно-то? Это ж... я не знаю, вменяемый человек разве подпишет, не читая? Тебя, может, завтра психиатричка заберёт – и всё, квартира чужим дядям уплыла!

– Психиатричка? – побледнела Анна Алексеевна. – Да откуда ж она...

– Да этот твой студент-жулик, с которым ты тут чаи распивала, может, её и вызовет. А у них разговор короткий... Ох, мама. Сил моих больше нет.


* * *

Хлопнула входная дверь.

Анна Алексеевна сидит на своей табуретке, сжавшись в комочек. За окном капает дождь. Кончается лето.

Дочек они нарочно так назвали – Свет и Покой, Светлана и Ирина. Хотели, правда, Эйрена – как по-гречески положено, да в ЗАГСе не разрешили. Нет, говорят, в списках. Ириной запишите. Ну и записали. Борис, он покладистый был, по пустякам ни с кем не ссорился.

Ох, как же дружно жили они! Небогато, даже на море никогда не были, всех сокровищ – библиотека, хрущёвка двухкомнатная да дача-сарайчик на шести сотках. Борис её в шутку Парижем прозвал. А настоящий Париж – это не для них. Хотя в юности они мечтали, конечно: увидеть, мол, Париж – и умереть. Ну, не пришлось вот. Да и Бог с ним. Зато дача. Сядут в электричку, обнимет Борис жену за плечи: "Ну что, Анка, в Париж?" – "В Париж", – улыбнётся жена. Посмотрят они на дочек, что сидят, прижавшись друг к другу, на соседней лавке – и тронется электричка. Счастье же.

Такие девочки были хорошие, тихие. Поздние – Иришку Анна уж за сорок рожала. Так они с Борисом радовались, глядя на них. Из дому, правда, обе рано уехали – Светочка замуж выскочила, Иришка в Москву, в институт... Думали, всё, наладилась жизнь, теперь внуков ждать да радоваться.

А не вышло. Года через три вернулась из Москвы Иришка, мрачная, нервная, не рассказывала ничего, только огрызалась. А от Светочки ещё через два года муж ушёл, с двумя детьми её оставил – старшему, Сашке, три было. Правда, при квартире, ну так квартиру-то они с Борисом купили, в кредит. Только Борису этот кредит доплачивать не пришлось – ушёл её Борис однажды утром на работу, да и не вернулся. Искала, ночи не спала, по городу бегала, милицейские пороги обивала – всё без толку. Пропал человек. И счастье её с собой унёс.

Девочек как подменили. Злые стали, раздражались по любому поводу, меж собой рассорились, всё смотрят, как бы мать другой кусок послаще не отдала. Что случилось с ними, не знает Анна Алексеевна.

Она тяжело вздыхает, встаёт – надо бы чайку. Взгляд её падает на бумажку, из-за которой такой сыр-бор. Симпатичная такая бумажка – разноцветная, и крылышки белые фоном. Анна Алексеевна берёт её в руки. Надо бы прочесть, что там, да очки искать неохота. Потом, может быть.

Весь вечер её не отпускают тревожные мысли. А вдруг студент и вправду жулик? Такой симпатичный юноша... На Бориса в молодости похож... Нет, не может быть! Анна Алексеевна укладывается спать, перед сном звонит дочерям, но обе не отвечают – видимо, уже спят, завтра ведь на работу.

Анне Алексеевне снится психиатричка. Два здоровенных медбрата с волосатыми руками тащат её в машину, а чуть поодаль наблюдает за этой сценой студент. Глаза у него растерянные, и Анна Алексеевна понимает – он ни в чём не виноват. Из последних сил вырывается она, хватает невесть откуда взявшийся телефон, звонит дочерям – и слышит долгие гудки. Наконец, раздаётся родной голос – Борис! Она кричит: Борька, родненький, спаси! – но голоса не слышно, и надвигаются два волосатых медбрата, и...

...Анна Алексеевна подскакивает на кровати. Сердце колотится, сухо во рту, а на улице надрывается сирена "Скорой" – неужто сон в руку? Она натягивает одеяло до самого носа и старается не дышать. Но не слышно ни лифта, ни шагов на лестнице. А вскоре снова завывает сирена – "Скорая" уезжает со двора.

Анна Алексеевна встаёт, находит очки, идёт на кухню, ставит чайник, садится к столу, берёт в руки билетик и принимается внимательно читать.


* * *

Утром она кладёт в потёртую сумочку очки, платочек, паспорт, пенсионное и фотографию, на которой они всё ещё вместе – она, Борис и дочки. Одевается тщательно – ей кажется, это важно. Из дому выходит рано – ещё десяти нет.

На улице тепло, солнышко – только лукаво поблескивающие лужицы с корабликами жёлтых листьев напоминают о вчерашнем дожде.

Адрес на флаере ей, вроде бы, знаком – но она давненько не выходила дальше магазина, поэтому путешествие на другой конец города кажется ей почти кругосветным.

Вроде бы надо было выйти на Блюхера. Она и вышла. И почти тотчас же заблудилась. Брела по кривеньким улочкам, узнавая и не узнавая их – и уже совершенно не понимала, где она. Спросить было не у кого – как назло, прохожих почти не было, а те, которые были, так спешили, что она постеснялась их задерживать своими вопросами. Думала, что, наверное, зря всё это затеяла. Только бы выйти к остановке – а там уж точно кто-нибудь подскажет, куда дальше.

Звонит мобильный. Ирочка! Вот сейчас у неё и спросить! Анна Алексеевна радостно подносит трубку к уху.

– Ма, а ты где? Ты ж обещала с Чарликом посидеть. Я приехала, жду, тебя нету! Мне что, собаку одну тут оставить? Она не может одна, ты же знаешь! – Ирочка рассержена. Наверное, у неё какие-то планы на сегодня. А Анна Алексеевна их срывает. Неловко как!

– Ирочка, ты только не волнуйся. Я приеду скоро, уже еду.

– А сколько ехать будешь, где ты? Я опаздываю уже!

– Я... – Анна Алексеевна оглядывает ближайшие дома, но не находит таблички с названием улицы. – А ты знаешь, я, похоже, не знаю, где...

– Как не знаешь? Ты с ума сошла, по незнакомым улицам в твоём-то возрасте бродить? – Анна Алексеевна слышит, как хлопает дверь и ещё слышит недовольный голос Светочки. Потом Ирочка бросает ей приказным тоном: – Трубку не клади, я сейчас.

Анна Алексеевна слышит, как собачатся дочери в коридоре, визг Чарлика, потом трубку берёт Светочка.

– Мама, ты где?

– Светочка, я правда не знаю, заблудилась немножко, – смущённо частит Анна Алексеевна. И почти сразу слышит змеиное шипение Ирочки:

– У меня встреча, мне некогда, и собака без присмотра! Где мы теперь искать её будем? Говорила я тебе, надо давно было её сдать куда положено!

Анне Алексеевне вдруг становится страшно, так страшно, что она отключает телефон. И аккуратно кладёт его на поребрик. Может, пригодится кому. И почти сразу видит указатель: "Турагентство "Счастливый билет". Надо же, совсем рядом! И ничего она, оказывается, не заблудилась!


* * *

Толкнув белую дверь между витых колонн, она оказалась в узком коридорчике, почти целиком перегороженном загончиком охранника. Скользнув равнодушным взглядом по посетительнице, охранник отвернулся. Анна Алексеевна растерялась. Подошла ближе к пластиковой загородке, забормотала:

– Мне бы... Я...

Охранник снова повернулся и молча посмотрел в упор.

– Вот! – и она протянула охраннику последний аргумент – билетик. Опасалась, что, взглянув, тот вытолкает её взашей, да ещё и посмеётся над старухой. Но охранник только лениво кивнул: туда, дескать – и снова отвернулся. Анна Алексеевна послушно двинулась, куда он велел. Билетик держала в руке, прямо перед собой.

В конце коридора увидела дверь матового стекла. Та разъехалась в стороны, и Анна Алексеевна вошла. Сразу уткнулась в белоснежную стойку, над которой возвышалась толстая тётка со зверским макияжем на брыластом лице. Щёки её сияли таким румянцем, что невольно вспоминалось детское кино: "Прынцесса! Нет! Не прынцесса!" – "А кто?" – "Королевна!"

Порядком постаревшая королевна, сохранившая страсть к свекольным румянам, взглянула на Анну Алексеевну и вдруг просияла улыбкой. Улыбка была хорошая, искренняя и Анна Алексеевна робко улыбнулась в ответ.

– Флаер принесли? Решились, значит? Вот и хорошо, – добродушным басом сказала королевна. – Давайте!

Анна Алексеевна отдала билетик и засуетилась:

– И паспорт вот ещё...

– Не надо паспорт, – отрезала королевна и деловито уточнила: – Куда летим?

– А... а куда можно?

– Согласно условиям договора, куда угодно. Хоть на Марс.

– Там же воздуха нет! – заопасалась Анна Алексеевна.

– Ну не на Марс, значит, я не знаю. Куда хотите-то? Рим, Лондон, Париж...

– Париж вот, если можно...

– Можно, у нас всё можно. Оформляю, значит?

– Да, наверное, – нерешительно кивнула Анна Алексеевна. – Только...

– Что? – королевна взмахнула слипшимися от туши ресницами.

Анна Алексеевна хотела спросить, можно ли подумать, но потом вспомнила сирену под окном, страшное слово "психиатричка", волосатые руки медбратьев и шипение Ирочки в трубку.

– Нет, ничего. Оформляйте, пожалуйста.

Королевна застучала по клавишам и через пару секунд принтер выплюнул билет – прямо в руки Анне Алексеевне.

– Это мне? – растерялась та.

– А кому? – пожала плечами королевна. – Билет в Париж, как заказывали. Трансфер в аэропорт "Домодедово" и из аэропорта "Орли" за счёт компании.

– Транс... что? – не поняла Анна Алексеевна.

– Такси у входа, чего! – и королевна послала ей снисходительный взгляд: надо же, какая дремучая туристка попалась!

– Как, прямо сейчас?

– А вас что, не предупредили? Должны были предупредить! Кто вас направил?

– Никто, я сама пришла...

– Я говорю, флаер кто выдал?

– А... Мальчик какой-то. Миша, кажется, – припомнила Анна Алексеевна.

– От архангел, тоже мне! – фыркнула "королевна".

– Вы хотели сказать: архаровец? – поправила Анна Алексевна.

– Что хотела сказать, то и сказала, – обиделась королевна. – Их сверху раз в год на стажировку присылают – ну, чтоб в реалиях ориентировались. То Мишу, то Гришу. Ну, Гаврика. Но Гаврик как-то смешно, я его Гришей называю. Гриша вот молодец, обстоятельный, пунктуальный. А Миша... Никогда ничего толком не объяснит человеку. Значит, слушайте, дама: билет действителен сразу после регистрации, билет даёт право на полёт в один конец...

– А... обратно? – заикнулась было Анна Алексеевна.

– В ОДИН КОНЕЦ, – припечатала королевна и продолжила: – Направление полёта выбирает Участник акции во время регистрации. Билет возврату не подлежит. Рейс отмене не подлежит.

– А... как же... Ирочка? А Светочка? Насовсем без меня-то?

– Вы бы, дамочка, лучше подумали, что вам понадобится в Париже! А Ирочка со Светочкой уж как-нибудь сами теперь пускай. Большие, поди, девочки-то.

– Да, но... – замямлила Анна Алексеевна.

– Я говорю, думайте, что в Париже понадобится! – Королевна встала и угрожающе нависла над Анной Алексеевной.

"Что понадобится... – заметалось в голове у той. – Щётка зубная, паста... Эх, Боренька, как же я... в Париж – и без тебя?"

– Зафиксировано! – констатировала королевна и хрястнула по клавиатуре торжественным аккордом. – Идите уже, такси ждёт. Белое такое, ну, увидите.

Дверь за спиной Анны разъехалась и хозяйка конторки бесцеремонно ткнула пальцем:

– Вам туда. Приятного путешествия.

Анна хотела ещё что-то спросить, но тут зазвонил телефон и она поняла: надо идти. Будь что будет, хуже всё равно быть не может.

Такси она увидела сразу – водитель в фуражке с кокардой-крылышками приветливо махал ей рукой.

– Здравствуйте, уважаемая, – и он распахнул перед ней дверцу.

Анна Алексеевна кивнула в ответ – горло перехватило от волнения, она ведь впервые ехала в такси одна – и погрузилась в уют салона.

Машина была удивительная – мягкий диванчик сливочного цвета, а сбоку столик. На столике дымилась чашка чаю и благоухало ванильное печенье, сложенное на фарфоровом блюдце аккуратной горкой.

– Угощайтесь, пожалуйста! – любезно предложил таксист.

– А не прольётся? – опасливо поинтересовалась Анна. – Жалко такую красоту пачкать.

– Не прольётся – улыбнулся парень. – Я хороший водитель. И машинка у нас отличная – как по скатерти поедем.

Чай оказался правильной температуры – не обжигающий и не противно-тёплый. В самый раз, чтобы согреться. Печенье она решила не трогать – но оно так пахло, что устоять было решительно невозможно. И она попробовала. Сначала одно, потом рука сама потянулась за вторым. За окном летел город, потом поплыли загородные пейзажи, Анна загляделась и сама не заметила, как съела всё.

– Всё, приехали, – водитель вышел из машины и отворил Анне дверцу. – Пойдёмте, я провожу.

Они вошли в стеклянное здание аэропорта, долго лавировали среди толпы, потом шли пустынными коридорами, куда-то сворачивали – Анна потеряла счёт поворотам. Наконец, водитель остановился, потянул массивную ручку, отъехала в сторону тяжёлая маленькая дверь – и навстречу им засияла белозубой улыбкой стюардесса.

– Анна Алексеевна, дорогая! Ну, наконец-то! Мы вас так ждали! – защебетала стюардесса. Её белый форменный костюмчик сиял в тон улыбке, а за спиной трепетали маленькие белые крылышки. – В Париж летим? Прекрасный выбор! Проходите, усаживайтесь, где вам удобно! – и она обвела рукой маленький уютный салон.

Анна нерешительно пошла вперёд и опустилась на ближайшее кресло – у окошка. Так, как она всегда мечтала.

Загудели винты. Анна вздохнула: Ирочка, Светочка... Прощайте, мои хорошие! Открыла сумочку, достала фотографию. И с удивлением заметила в сумочке зубную щётку. Новую. И пасту. Удивилась: откуда? Потом решила, что в её положении глупо удивляться таким мелочам, закрыла сумочку и уставилась в окно. Господи, как же ей сейчас не хватало её Борьки! Вот сейчас бы он подошёл, чмокнул её в макушку – Анна прямо почувствовала этот звонкий поцелуй! – сел бы рядом, обнял её за плечи и...

– Ну что, Анка, в Париж? – раздался рядом знакомый голос. Анна повернулась и не поверила глазам: рядом усаживался Борис! Уселся, обнял её за плечи и повторил довольно: – В Париж, Анка! Увидим – можно и помирать!

– Дорогие Анна Алексеевна и Борис Матвеевич! – защебетал из динамика голосок стюардессы. – Наш самолёт готов к взлёту. Через два часа мы приземлимся в аэропорту "Орли". Или где-нибудь около. Корпоративное такси доставит вас в специально забронированный отель. Пожалуйста, приведите спинки кресел в вертикальное положение и пристегните привязные ремни!

Борис завозился, пристёгиваясь, потом заботливо пристегнул Анну, которая смотрела на него во все глаза и слова не могла вымолвить, и смачно чмокнул жену в губы.

– И, пожалуйста, ни о чём не беспокойтесь, – вдруг снова сказала стюардесса. – Теперь всё-всё будет очень хорошо. Честное слово.

И Анна впервые за долгий этот день улыбнулась.



ОРЕСТ НИКОДИМЫЧ И ДРУГИЕ

Вечерело. Орест Никодимыч, поёживаясь, смотрели на опустевшие огороды и думали о том, что осень в этом году выдалась так себе – мокрая, холодная, в сентябре снег два раза шёл. Да и лето, честно сказать – не так, чтоб очень. Дожди не прекращались неделями. Деревня Дудкино тонула в грязи. И солнце почти не показывалось над ней.

Орест Никодимыч был пугалом. Ну, то есть раньше Орест был цилиндром и служил в опере. В нём и Ленского пели, и Онегина, и так, по мелочи, – главное, чтоб у исполнителя голова подходящая была. Если голова была большая, то исполнителю доверяли Ореста – он тогда ещё был молод и по отчеству его никто не называл. Да и отчества-то у него тогда никакого не было. Отчество появилось позже, уже когда он на пенсию вышел и в Дудкино оказался. А имя сразу было. Как его в костюмерной сотворили, так имя сразу и дали. Мастерица, которая его делала, Люсенька, считала, что у каждой вещи своё, собственное имя быть должно. Работу закончила, оглядела любовно чёрные блестящие поля, тулью погладила и говорит:

– Чистый Орест!

Тут одна тётка, толстая такая, её и спрашивает:

– С чего это Орест? Ты хоть знаешь, что это имя означает?

– Знать не знаю, врать не буду, – отвечает Люсенька. – Но вот на днях заходил к нашей Маше артист один, из драмы. Красавец мужчина, брюнет. Большой такой, ладный, а лоску в ём! Ммм! – тут Люсенька мечтательно вздохнула. – Не то, что мой Мишка-паразит, – тут Люсенька снова вздохнула, но уже печально.

– А Машкин артист-то тут причём? – удивилась толстая.

– Да как причём, когда он у себя в театре как раз Ореста играть будет! Он сам так сказал. А цилиндр-то, гляди, вышел – вылитый прям он! Вот, пусть теперь Орестом и называется.

– Да мне-то что? – хмыкнула толстая. – По мне, хоть горшком назови...

– Какой же он горшок? – перебила Люсенька. – Орест! Как есть Орест!

Люсеньку Орест больше никогда в жизни не видел, но воспоминания об её тёплых, ловких руках и данном ему имени сохранил на всю жизнь. Потом его, конечно, Орестом не называли, а называли Шестьдесят Вторым. Так и говорили: "Ленскому нынче Шестьдесят Второй, головастый попался", – и вынимали Ореста из коробки, где он подолгу томился в ожидании, – певцы в основном имели головы значительно меньшего размера. Но Ореста это как раз не угнетало, и даже наоборот – чем больше голова, считал он, тем мощнее голос и интеллект. А значит, и уважения больше. А что по имени не называют – так он же в театре, роль у него такая – Шестьдесят Второй, обычное дело.

Со временем Орест постарел, лоск утратил и слегка помялся. Года два назад, когда Ленского опять пел головастый тенор, его достали из коробки, разочарованно присвистнули – и отложили. Потом положили на какую-то полку и Орест лежал на ней, пылился и страдал. Страдал он, впрочем, недолго – недели три. А потом на склад, присвистывая, вошёл техник сцены Курлыкин и, делая вид, что прогуливается, направился прямо к Оресту. Хищным жестом сдёрнул его с полки и сунул в пакет, сломав при этом поля. Орест возмущённо вскрикнул, но его никто не услышал. Люди вообще редко слышат кого-то, кроме себя.

Курлыкин увёз Ореста в Дудкино, где недавно приобрёл участок под картошку, и теперь обустраивался. Так Шестьдесят Второй и стал головой пугала. Надевая его на крестовину и закрепляя проволокой, Курлыкин приговаривал:

– Во-от, будешь делом теперь занят, чего такой хорошей вещи на полке-то пылиться!

Отчество (и туловище) Орест приобрёл вместе с хламидой, которая раньше служила выходным пальто колхозному сторожу Никодиму. Пальто это досталось Никодиму от одного заезжего писателя, который в Дудкино искал уединенья. Уединенья он не нашёл, ибо сдуру поселился у Никодима, а Никодим гостям завсегда рад – есть с кем поговорить за бутылочкой.

Писатель недолго продержался – утром после второго разговора, пока Никодим отсыпался, вышел, воровато оглядываясь, из избы – и первым автобусом уехал в город. Так торопился – аж пальто оставил. Никодим бы его вернул, конечно, – да кому? Адреса-то писатель не оставил. Ну, вот Никодим и стал пальто по праздникам носить. Выйдет на улицу, красивый такой, сапоги по колено в навозе, треух собаками драный – и пальто. Чёрное. Драповое. С пижонскими лацканами и шикарными пуговицами. Так, в пальто, утром под забором и лежит. Пальто, ясное дело, быстро износилось, штопать его пришлось. Никодим – мужик самостоятельный, ему пальто заштопать – тьфу, раз плюнуть. Не ходить же к бабам на поклон. Ну и штопал, чем под руку попадётся. Поэтому пальто писательское в короткий срок украсилось экзотическими заплатами из мешковины, наматрасника и ярко-жёлтого ситчика, который, впрочем, быстро полинял. Колоритный, в общем, наряд вышел.

Курлыкин, когда Ореста в Дудкино привёз, Никодимово пальтишко сразу углядел. Как-никак, человек искусства, в театре работает, оценил художественную ценность объекта. И говорит: давай, мол, Никодим, меняться – ты мне пальто, а я тебе куртку мою отдам, не хухры-мухры куртка, фирменная. Ношеная, правда, маленько, лет пять всего, но зато целая вся, тёплая. А главное, прочная – в ней сколько угодно под забором валяться можно, и штопать не придется. А твою хламиду я вон, на пугало прилажу, ворон пугать.

Никодим, конечно, сначала оскорбился слегка за писательское пальто, даже морду Курлыкину набить хотел. Но потом подумал, курточку пощупал, рукой махнул – и сменялся. Только бутылку в качестве доплаты потребовал – хрен его знает, может, писатель в люди выбьется и пальто это в музей когда-нибудь продать можно будет. Он, вообще-то, ящик просил, но Курлыкин сказал, что писатель наверняка хреновый, потому что приличные писатели уединяются в Италии, как Гоголь или Горький там. А раз он уединялся у них в Дудкино, дудки ему, а не мировая слава. Но бутылку всё-таки поставил. Не жадный он, Курлыкин-то.

Поёрзав на крестовине и наконец устроившись, пальто долго молчало. Потом хмыкнуло:

– Ты откуда это такой лощёный?

– Я в опере служил, – ответил Орест, – а теперь вот на заслуженный отдых вышел.

– Да уж, отличный отдых, я гляжу, – ухмыльнулось пальто.

– Ну а что, природа, свежий воздух, весна... – неуверенно возразил Орест.

– Это пока дожди не пошли. А вот пойдут – с тебя вся твоя красота мигом облезет. Вот тогда и поймёшь, что за отдых тут тебе приготовили.

Орест не знал, что ответить, и поэтому просто вздохнул. Помолчали. Наконец Орест вежливо кашлянул и сказал:

– Позвольте представиться: Орест, Шестьдесят Второй.

– Угу, – буркнуло пальто.

Возникла неловкая пауза. В рукавах пальто нахально свистнул залётный ветерок.

– А вас как зовут? – Орест не терял надежды наладить контакт – кто знает, сколько им придётся провисеть тут вдвоём!

– А никак меня не зовут. Надевают да носят – вот и весь сказ.

– Но должен же я вас как-то называть, когда буду к вам обращаться!

– Ишь ты, вежливый какой! – пальто поёжилось. – Ну, называй Никодимыч – по последнему хозяину.

– Так это же здорово! – восхитился Орест.

– Чего здорово-то? – Никодимыч повёл воротником.

– Ну, мы с вами теперь в некотором роде единое целое – и имя у нас целое получается, настоящее – Орест Никодимович Шестьдесят Второй – и имя, и отчество, и фамилия!

– А чего, – приободрился Никодимыч, – нормально! По-человечески! Считай, новая жисть у нас, Орест, начинается!

И началась у них новая жизнь. Одна на двоих.

Лето у Ореста Никодимыча нелёгкое было. Картошку Курлыкин так и не посадил, так что охранять Оресту Никодимычу ничего не пришлось. А вот погодка подкачала – дожди, грозы, ветры... Даже град раза два падал. Один раз здоровый такой – с куриное яйцо. Оресту сломанные поля окончательно оторвало. Да и Никодимыч пострадал – поперечину градом перебило, и один рукав болтался теперь, как сломанная рука. Да тут ещё вороны, будь они неладны.

В мае гладкое донышко цилиндра облюбовала ворона Мавра. Бесцеремонно усевшись на макушку Ореста Никодимыча, она заявила:

– Отличное место, гнездиться будем здесь. Завтра Борьку приведу, пусть осмотрится и приступает к ремонту.

– Простите, – деликатно заметил Орест, – но ведь я разрешения на строительство не давал. Это будет несколько неудобно...

– Да кто тебя спрашивать будет, пугало ты огородное! Стоишь тут без дела, хоть польза от тебя какая-то будет!

– Но ведь и гнездо на мне не удержится – ветра такие, вдруг упадёт?

– А вот это ты правильно заметил, – и Мавра задумалась. – Ну ничего, продолбим в тебе дырку, закрепим штырьком, – деловито закончила она и примерилась клювом – где дырку делать.

– Но позвольте! – возмущённо заёрзал Орест.

– Цыц ты, рванина! – прикрикнула Мавра и больно тюкнула его по макушке.

– От ни фига себе! – возмутился Никодимыч. – Орест, ты чего ей позволяешь? Ну-ка пошла отсюда, нахалка!

– Это хто ещё там разговорился? – Мавра упёрла крылья в бока и глянула вниз, на всякий случай больно вцепившись в Ореста когтями.

– Пошла отсюда, говорю, раскатала клюв-то. Что тебе, места другого нет, гнезда вить? Вон ближайший лесок свободен, гнездись – не хочу.

– Вот я и не хочу, – Мавра кокетливо провела клювом по пёрышкам. – Там кого только нет, шваль всякая – что ж мне, детей среди этих воробьёв-синиц воспитывать? Да и наши тётки-вороны, прямо скажем, не эталон воспитания. – В голосе Мавры прорезались жеманные нотки. – Не хочу я, чтоб мои дети на базаре выросли. Они заслуживают самого лучшего, э-лит-но-го, – старательно произнесла ворона, – жилья! Да и модно теперь селиться в уединённых местах, понял? Так что стой спокойно и не дёргайся, чучело.

– Ах ты... – Никодимыч аж задохнулся от гнева. – А ну вали отсюда, курица элитная! – и Никодимыч так тряхнул плечами, что Мавра кувыркнулась с Орестовой макушки и чуть не грохнулась оземь. В последний момент ей всё-таки удалось выровняться и взлететь. Она кружилась над Орестом Никодимычем, возмущённо каркая, но сесть на него больше не решалась.

– Ты чего? – орал в это время внизу Никодимыч на Ореста. – Тебе ещё гнезда вороньего на макушке для полного счастья не хватает? Ты что, сразу её послать не мог?

– Так как же... женщина же... – оправдывался Орест.

– Да какая она женщина тебе? Ворона она, хабалка! – у Никодимыча аж заплатки встопорщились, до того раздухарился. – Ну ты, Орест, даёшь. Ты свои эти интеллигентские штучки из головы-то повыкидывай. Тут тебе природа, тут закон джунглей в силе! Женщина, ну надо ж! Женщина... – он ещё долго пыхтел, но Орест виновато молчал, в перепалку не вступал, и Никодимычу вскоре стало неинтересно. Он встряхнулся, поёрзал на крестовине и замолчал.

Случай этот бесследно не прошёл. Мавра, видать, пугалу афронта не простила. Что уж она там товаркам наговорила, неизвестно, только пустынный курлыкинский участок теперь стал излюбленным местом для вороньих маневров. Ох, и натерпелись Орест Никодимыч! Одних бомбёжек сколько пережили – и ведь никакого зонтика, чтоб укрыться. Особым шиком у подрастающих воронят было спикировать вниз и долбануть Ореста по башке, а того круче – выдрать кусок из Никодимычева рукава. Соратники отбивались, как могли. Но что может старое пальто и засаленный цилиндр противопоставить молодой, нахальной и многочисленной вороньей стае? Одно утешение – беспрерывные дожди смывали позор с блестящей Орестовой тульи. Да и вороны в дождь не прилетали.

Незаметно подкралась осень. То есть, совсем незаметно – а как её заметишь, когда были дожди – и стали дожди, было холодно – холодно и осталось. Нет, пожалуй, холоднее всё-таки стало. Потому что по утрам стал Орест Никодимыч, а вместе с ним и дудкинские огороды, покрываться инеем. Вороны тоже летать перестали – надоело. Сначала пугало радовалось, что перестали. А потом как-то даже заскучало. Ежедневные битвы с воронами – это жизнь, наполненная событиями, победы и поражения, слёзы и радости... И поговорить было о чём вечерами. А ворон не стало – о чём говорить? Пробовали прошлое вспоминать – не нашли общего языка. Только Орест возьмётся в возвышенных выражениях излагать, как он в опере выступал, Никодимыч сразу зевать начинает – аж заплатки отваливаются. А когда Никодимыч начинал про Никодимову жизнь рассказывать – у Ореста тулья скручивалась от забористых выражений и остатки полей обвисали окончательно.

– Никодимыч, – увещевал Орест, – ну ты ведь раньше писательским пальто был! Ты же вращался в кругах интеллектуальной элиты! Неужели до Никодима тебе и вспомнить нечего?

– А вот нечего! – запальчиво отзывался Никодимыч. – Писатель меня две недели как из магазина принёс и сразу уединяться поехал, дурень. Ну а тут, сам знаешь, вот. Так что, кроме Никодимовых попоек, нет у меня никаких приличных воспоминаний, и воспитанием моим никто не занимался. А зато я жисть видел! А ты, Орест, только театр...

– Вся жизнь – театр, а люди в ней актёры! – азартно цитировал Шекспира Орест.

– Люди, может, и актёры, а ты – реквизит, – мрачно парировал Никодимыч. – Да и я, в общем-то, реквизит. И все мы тут... антураж... А жизнь – жизнь вон она, жизнь – это вороны.

– Ну, ты уж вовсе того, загнул... – терялся Орест, и разговор о прошлом сворачивался сам собой.

Но однажды утром, когда над огородом занимался розовый, холодный рассвет, Орест проснулся в хорошем настроении.

– Никодимыч, – тихонько позвал он, – с добрым утром!

– Утро добрым не бывает, – сипло откликнулся Никодимыч. – Ты чего это весёлый такой?

– Сам не знаю, – Орест вдруг улыбнулся. – Я сон видел. Первый раз в жизни.

– Ну и как? – Никодимыч заинтересованно поёрзал.

– Не знаю. Я не помню ничего. Помню только, что было много света и радости. Очень был хороший сон. И значит, что-нибудь очень хорошее с нами сегодня случится. Ну или не сегодня, но очень скоро.

– Фантазёр ты, Орест, – Никодимыч похрустел крестовиной. – Что с нами может случиться? До снега постоим, а потом засыплет так, что никто про нас с тобой и не вспомнит.

– Ну почему же не вспомнит? – возразил Орест. – Вон Курлыкин наверняка вспомнит, не зря же он тебя на куртку почти не ношеную сменял, ценит, значит!

– Ха, ценил бы – не стояли б мы тут с тобой всё лето, а лежали бы в нафталине до случая... А теперь и подавно мы ему не нужны. Ты б себя в зеркало видел – обвис весь, цвет потерял, чуть-чуть ещё – и вовсе в тряпку превратишься...

– Это да, – приуныл Орест. – Но ты-то у нас ещё ничего!

– Да-а, я ещё ничего, – иронически хмыкнул Никодимыч. – Дыра на дыре, даже мыши – и те на подстилку в нору употребить побрезгуют. Нет, Орестушка, отжили мы своё. Вот хорошо бы солнышко вышло, ниточки старые погрело напоследок – и можно помирать.

Орест сокрушённо молчал. В словах Никодимыча была грустная, сермяжная правда. Но в глубине души (или что там вместо неё у старого цилиндра?) Орест всё же надеялся, что сон ему приснился неспроста и жизнь ещё улыбнётся им с Никодимычем.

День выдался солнечный, сухой и неожиданно тёплый – припекало как летом, хотя листва на деревьях уже почти облетела. А к вечеру, когда солнце уже почти коснулось края огородов и Орест по-стариковски задремал, вдруг заорал Никодимыч:

– Шухер! Вороны!

Орест вскинулся и действительно узрел ворон. Точнее, не ворон, а ворону. Одну. Она медленно махала крыльями и отчего-то показалась ему невыразимо прекрасной на фоне заходящего солнца. Пугало приняло боевую позицию – развернулось в сторону врага, Орест нахлобучился поглубже на крестовину, а Никодимыч вскинул рукава как заправский боксёр.

– Вон пошла! – дружно заорали они.

Обычно на ворон это совершенно не действовало. Но других методов защиты у пугала не было. А тут неожиданно сработало! Вражина затормозила в воздухе и стала медленно опускаться на землю шагах в десяти от Ореста Никодимыча. По земле и дошла до него. Прихрамывая и вздыхая. А когда дошла, вежливо сказала:

– Извините, пожалуйста, что я Вас напугала. Я не нарочно. Я устала очень просто, хотела на плече у Вас отдохнуть.

Орест Никодимыч растерялись. Сначала удивились, конечно, а потом совсем растерялись.

– Да ничего, это Вы нас извините, что мы так встретили Вас. У нас просто с воронами... трудные и неоднозначные отношения... – замямлил Орест.

– Да чего уж там неоднозначные, – вздохнул Никодимыч. – Война у нас, однозначно. Ты не в курсе, что ль?

– А я нездешняя, я пролётом тут, путешествую, – сообщила гостья, перебирая лапками. – А чего они с Вами воюют? Вы такой симпатичный!

– Ну ладно тебе! – растаял Никодимыч, – так уж и симпатичный!

– Очень! – горячо подтвердила ворона. – Даже странно, что Вы с кем-то можете воевать.

– А куда деваться, когда тебя бомбят каждый день! – вздохнул Орест.

– Напрасно они так, – гостья вытянула из земли червяка и быстро его проглотила. – Я бы ни за что не стала. Как-то это глупо и неприлично.

– Вот сразу видно, что Вы интеллигентная, образованная птица! – восхитился Орест.

– Ну, вообще-то я родилась в городе, но это, знаете, ещё ничего не значит. У нас там тоже был один... в цилиндре... Так наши его бомбили – вспомнить страшно! Ему, в общем-то, чихать на это было, он чугунный был. А мне всё равно было его жалко. Ну и что, что чугунный, обидно же! Я и не летала. Наши говорят – давай, а я – ни в какую.

– Ну и? – Никодимыч всем телом повернулся к вороне.

– Ну и выгнали из стаи. Не ворона ты, говорят, а соловей. Вот и вали к своим соловьям, раз такая культурная... А к каким соловьям я пойду, если я даже петь не умею? Кому я там нужна? – ворона всхлипнула и отвернулась. Даже червяка не заметила, который уже наполовину из земли выполз. Зато червяк, на которого воронья слеза капнула, сразу её заметил и моментально уполз обратно.

– Да Вы не плачьте, ну что Вы! – заёрзал наверху Орест и наклонился к вороне, насколько это было возможно. – Вы ещё найдёте единомышленников, обязательно! А переночуете у нас, вот взлетайте, можно прямо внутрь меня – от ветра будете укрыты и дождь не замочит.

– Спасибо, – ворона смахнула слёзы, улыбнулась и, между делом, ухватила ещё одного червяка. – А я Вам не помешаю?

– Да ты не стесняйся, – обрадованно засипел Никодимыч. – Не обидим и в обиду не дадим. Ты давай вон подкрепись, червяки у нас нынче жирные, дождём политые, а потом влезай под Ореста – в сухости ночь проведёшь. Зовут-то тебя как?

– Люся, – ответила ворона в перерыве между двумя червяками.

– Люсенька! – Орест подпрыгнул и захлопал обломанными полями. – Люсенька! – от этого имени ему вдруг стало тепло, словно он опять оказался в уютной мастерской и был новеньким, только что законченным цилиндром.

Этим теплом он и грел всю ночь уставшую ворону Люсю. И даже Никодимычу немножко досталось.

Утром, когда ворона собралась лететь дальше, Орест набрался храбрости и попросил:

– Люсенька, а Вы не могли бы остаться ненадолго? Рассказали бы нам о своём путешествии, о планах...

– Вообще-то я не планировала задерживаться тут... Но я и не тороплюсь, а Вы такие милые. Если Вам интересно, то я, пожалуй, останусь и расскажу.

И она рассказывала Оресту Никодимычу весь день об удивительных городах и лесах, и дорогах, которые видела в пути. Рассказала и о тёплых странах, в которые улетают на зиму ласточки и скворцы.

– Там никогда не бывает зимы, представляете? И я подумала, что если уж маленькие ласточки долетают туда, то я, такая большая и сильная ворона, обязательно долечу! Надо только не терять надежды!

– Никогда не бывает зимы! – Орест мечтательно вздохнул.

– Эх, красота! – Никодимыч сладко потянулся. – Вот бы и нам с тобой. Жаль, пугалы летать не умеют.

– Да, жаль... – Люсенька загрустила. – Жаль, что я ничем не смогу Вам помочь. А как было бы здорово лететь вместе!

– Здорово, да, – согласился Никодимыч. – Но от судьбы не уйдёшь.

– А наша судьба – быть занесённым снегом на этом безлюдном поле... – печально вздохнул Орест.

– На этом безлюдном огороде, – поправил Никодимыч.

– Ну да, на огороде. Какая, в сущности, разница?

– В том-то и дело, что никакой.

И Орест Никодимыч замолчали.

А Люсенька вдруг заговорила:

– Слушайте, а если попробовать?

– Чего попробовать? – насторожился Никодимыч.

– Ну, вместе полететь?

– Да ты рехнулась, милая? Где ж это видано, чтоб пугалы летали?

– Ну нигде не видано, а мы попробуем! – воодушевилась Люсенька. – Я видела в одном парке воздушного змея. Очень похожего на Вас, между прочим! Он поднимался в воздух и отлично там летал. У Вас же полы – практически как крылья, нужно только научиться ловить ими ветер!

– А правда, Никодимыч, почему бы не попробовать? Ведь это шанс начать новую жизнь! – вступил в разговор Орест.

– Ха, ветер ловить! Да я весь дырявый, живого места нет! Чем я ветер ловить буду, дырами, что ли? – возмутился Никодимыч.

– Дыры Ваши мы заштопаем, – решительно произнесла Люсенька и куда-то улетела.

Вернулась она только к вечеру, зажав в клюве иглу, нитку и какую-то тряпку.

– Вот, – сказала, – на свалке нашла. Должна быть прочная.

Промучившись какое-то время, вдела в иглу нитку и клювом отчикала подходящий кусок ткани. Приладила её к плечу Никодимыча и принялась шить.

Шила Люсенька долго, целую неделю. С перерывами на еду и сон. Но через неделю Никодимыч сиял новенькими заплатами и настроение у него сильно улучшилось. Вместе с характером. Орест же радовался самому присутствию Люсеньки в их жизни и втайне гордился, что именно он упросил её остаться. В идею полёта в тёплые страны ни тот, ни другой не верили, но именно она, эта идея, держала рядом со старым пугалом милую Люсеньку. Поэтому когда ворона заговаривала о будущем путешествии, Орест Никодимыч горячо её поддерживали.

И вот пришита последняя заплата.

– Всё, – сказала Люсенька, перекусив нитку.

– Как – всё? – опешили Орест Никодимыч.

– Всё. С заплатами покончено. Теперь будем учиться летать.

– Но как? Я ж в землю врыт! – завыл Никодимыч.

– Откопаем! – отрезала Люсенька и действительно принялась откапывать. Земля была уже мёрзлая и Люсеньке было тяжело, но она работала не покладая клюва, и только к вечеру, совершенно выбившись из сил, уселась на землю и заплакала. Оресту Никодимычу стало так жалко подружку, что они сами чуть не зарыдали. Но Люсенька вдруг перестала рыдать, вытерла слёзы крылом и сказала:

– Отбой! Утро вечера мудренее, – и тут же уснула прямо на земле, а Никодимыч всю ночь старался загородить её собой от ветра.

А утром, чуть только солнце показалось из-за горизонта, Люсенька проснулась и стала думать. Она ходила по курлыкинскому огороду вдоль и поперёк, время от времени выхватывала из земли червяка и тёрла лоб крылом. И наконец придумала!

– Орест Никодимыч! Раскачивайтесь! – скомандовала Люсенька.

– Это как? – опешили Орест Никодимыч.

– Вперёд-назад, – пояснила ворона. – Расшатаем крестовину, а там и взлететь легче лёгкого будет!

И Орест Никодимыч закачались. Бабка Матрёна, зачем-то потащившаяся в такую рань за водой к колодцу, углядев это дело, аж присвистнула:

– Эк его! Вроде и ветру никакого нет, с чего его так мотает-то? – плечами пожала и дальше пошла. Мало ли, чего с недосыпу примерещится.

Мотало-мотало Ореста Никодимыча – и домотало. Они упали.

Лежали на земле, пуговицами кверху и смотрели в небо. Небо было таким чистым, таким синим и такое нежное, розовое солнце всходило над землёй, что Орест Никодимыч заплакали. Ночной иней, покрывавший пугало, таял и капли, сверкнув на солнце, стекали наземь или впитывались в ткань, оставляя некрасивые пятна. Люсенька, глядевшая на это с соседней ограды, кинулась к пугалу, попыталась поднять его за плечо, но быстро устала. И тоже заплакала.

И тут Орест Никодимыч услышали недоброе. А потом увидели. Прямо над ними, галдя и хлопая крыльями, зависла воронья стая. Ничего сделать было нельзя, даже "шухер!" и "вон пошли!" орать было бесполезно. Поэтому пугало лежало и обречённо молчало, ожидая бомбёжки и новой порции издевательств.

И вдруг совсем рядом с Орестом раздался пронзительный крик:

– Стойте! Не смейте! Как не стыдно! – это Люсенька перестала плакать и взмыла в небо.

Вороны от неожиданности орать перестали и закружились вокруг Люсеньки, рассматривая её и удивляясь, откуда взялась эта ненормальная. А Люсенька вертелась внутри этого крылатого хоровода:

– Как вы можете! Вы молодые, сильные птицы – обижать старое, беспомощное пугало! Да если б вы знали, какое оно! Что оно вам сделало, за что вы так с ним?

– А ты вообще кто? – Послышался голос из стаи – и тут же был подхвачен:

– Да! Ты кто такая, чтоб нам указывать? – загалдели вороны.

– Неважно, кто я! Важно, кто оно и кто вы! Какие же вы птицы, если слабого обижаете?

Вороны нахально захохотали, но вдруг стихли и опустились вниз, образовав вокруг пугала круг. Люсенька приземлилась на Ореста – на всякий случай, чтоб прикрыть, если что. Но вороны вели себя тихо.

– Я Фёдор, я у них за главного, – вышел из стаи тот, кто первым заговорил с Люсенькой. – Ты с чего это его защищаешь?

– Орест Никодимыч мой друг, – твёрдо сказала Люсенька. – Они спасли меня от холода и мы собираемся лететь в тёплые страны.

– Ну ты даёшь! – Федор ухмыльнулся. – Как же оно полетит?

– Как, как... Теперь не знаю, как. А если бы Орест Никодимыч не упали, я бы их летать научила, это ведь очень просто!

– Просто, верно, – согласился Фёдор. – Но у них же крыльев нет!

– А это что? – Люсенька приподняла полу Никодимыча.

– Вообще-то да, похоже, – Фёдор почесал затылок. – Ну, то есть, ты думаешь, что если его поставить, то оно может взлететь?

– Ещё как может! Только... только мне ваша помощь нужна.

– Раз нужна, поможем. Ребята, давай! – махнул своим Фёдор.

Вороны облепили Ореста Никодимыча и через несколько минут пугало уже стояло, пошатываясь на ветру.

– Теперь ловите ветер! – скомандовала Люсенька.

– Это как? – хором спросили Орест Никодимыч.

– Надо стать так, чтобы ветер подхватил Вас, а там уж научиться летать – пара пустяков!

Пугало медленно завертелось вокруг своей оси и вдруг Никодимыч раздулся, как парус.

– Поймал! – заорал он.

– Отлично! Теперь ложитесь!

– Куда?

– Прямо на ветер. Падайте и ничего не бойтесь! – и Люсенька махнула крылом. Орест Никодимыч ещё немножко посомневались – стоит ли? Но потом решительно рухнули на заботливо подставленный поток воздуха. Вот уже поля цилиндра у самой земли... "Нет, пугала не летают" – подумал Орест. И – взлетел! В последнюю секунду молодые вороны подхватили Никодимыча за плечи и ветер неукротимо повлёк пугало в небеса. А рядом летели Люсенька и Фёдор, которые учили пугало управлять полётом. Полчаса тренировки – и Орест Никодимыч в компании ворон закладывали такие виражи над дудкинскими огородами, что местное население только диву давалось.

– Батюшки, что ж это деется! – охала бабка Матрёна.

– Пугало, пугало летает! – вопили мальчишки.

– Да это ж моё пальто! – орал Никодим, от неожиданности выпустивший из рук полный стакан самогона.

А председатель сельсовета Петров Иван Данилович побежал домой за камерой – решил, что это НЛО. Даже снимки потом в интернет выложил. Но это потом.

А пока Орест Никодимыч парил в небесах, и душа его пела. Собственно, пел Орест.

– Паду ли я стрелой пронзённый, – голосил он восторженным фальцетом и вороны уважительно подкаркивали ему, изображая оркестр. Гомон получался оглушительный, ни в лад, ни в такт, но Оресту нравилось. Орест впервые в жизни был счастлив. И Никодимыч тоже.

Когда новоиспечённый аэронавт немного успокоился и вся компания двинулась на юг – Люсенька с пугалом в тёплые страны, а остальные немножко проводить, – к Никодимычу приблизился Фёдор и смущённо каркнул:

– Это... ну... в общем, Вы простите нас, ладно? – Фёдор летел слева от Никодимыча, а справа держалась Люсенька.

– Орест Никодимыч, правда, простите! – попросила она. – Они не такие уж плохие, они больше никогда не будут!

– Да ладно, дело прошлое, – Никодимыч махнул крылом, а Орест не к месту, но очень вдохновенно процитировал классика: – Здравствуй, племя младое, незнакомое! Ну, то есть уже знакомое! Даже жаль, только помирились – и вот... расстаёмся.

– Мы Вас помнить будем, – серьёзно сказал Фёдор. Потом посмотрел на Люсеньку и добавил: – И тебя.

Тут Орест Никодимыч снова пришли в восторг и зашли на очередной пируэт. Люсенька и Фёдор остались вдвоём. Ну, то есть рядом с ними летели ещё фёдоровы товарищи и было их довольно много, а где-то над ними кувыркались в воздухе Орест Никодимыч, но им почему-то казалось, что, кроме них, здесь больше никого нет.

– Может, останешься? – спросил Люсеньку Фёдор.

– Не могу, я ему обещала тёплые страны показать, – Люсенька кивнула на Ореста Никодимыча. – Он летать научился, а я на попятный? Нет, не могу, – и Люсенька вздохнула. – Ты вспоминай меня, ладно?

– Ладно, – Фёдор тоже вздохнул.

– А может, с нами? – В голосе Люсеньки звучала надежда.

– Да куда мне, я тут вырос, тут друзья мои, лес, свалка... Нет, я тоже не могу.

– Ну, тогда прощай.

– Прощай.

Люсенька взлетела, догнала Ореста Никодимыча и они полетели на юг, в тёплые страны, где никогда не бывает зимы. Вороны поорали вслед и повернули назад, к Дудкино. И ворона Фёдор тоже повернул. Только поминутно оглядывался. Потом, конечно, перестал.

Летели уже минут пятнадцать. Орест Никодимыч пел, Люсенька молчала и глотала слёзы. Вдруг оперные арии стихли. И в полной тишине, какая бывает только ранним утром в ясном небе, Никодимыч испуганно просипел:

– А если я снова упаду, кто меня поднимать-то будет?

– Вот и я про это подумал, – раздался вдруг совсем рядом весёлый голос Фёдора. – Мало ли, что в пути случиться может! Не справитесь ведь без меня!

Люсенька от неожиданности чуть на землю не шлёпнулась. Но земля была далеко и она успела выровнять полёт. И вдруг – запела! Не хуже Ореста, а может даже и не хуже самого настоящего соловья. Потому что когда сердце поёт от радости – это самая прекрасная песня на свете. А Орест Никодимыч от восторга снова заложили роскошный вираж.

Они полетели на юг над раззолоченными рощами и чёрными квадратиками полей – две маленькие птицы и одна большая. И ласково улыбалось им нежаркое осеннее солнце.




© Виктория Орлова, 2025.
© Сетевая Словесность, публикация, 2025.
Орфография и пунктуация авторские.





НОВИНКИ "СЕТЕВОЙ СЛОВЕСНОСТИ"
Так возвышает родина, поверь... [Стихи лакских поэтов Руслана Башаева, Миясат Шурпаевой, Патимат Рамазановой, Мирзы Давыдова и Патимат Штанчаевой в переводах на русский язык.] Виктория Орлова. "Увидеть Париж" и другие рассказы [Ох, как же дружно жили они! Небогато, даже на море никогда не были, всех сокровищ – библиотека, хрущёвка двухкомнатная да дача-сарайчик на шести сотках...] Александр Карпенко. "И, взявшись за руки, шли двое..." (О романе Бориса Гриненко "Признание в любви") [Эта книга стала для автора смыслом жизни. Написать и издать её – подвиг. Это книга-долг – живого перед ушедшей...] Наталья Захарцева. Улица Троллейбусных Скворцов [Ведь всё, что воздаётся, всё – добро. Мы лучшие конструкторы миров. Вы просто не пытайтесь их разрушить...] Владислав Китик. Я весны моей всё ещё пленный [Пробуждённую ночь я приму, / Помогая атлантам, на плечи. / У неё я на память возьму / Трудный дар человеческой речи...] Ольга Гурилёва. Всё то, что случилось с нами [Так тут и было веками, / Как в самом начале всего: / Только любовь и бог – / Всё то, что случилось с нами.] Михаил Ковсан. Гроб некому вынести, или Улыбка Гагарина [Улыбка Гагарина стала не такой широкой и белозубой, как раньше. Поговаривали, что его и вовсе одноцветно закрасят, только деньги найдут. Но пока деньги...] Ольга Самарина. Внучка Ава [Ава, крошечная, но настоящая Ава, уже умудрилась захватить нас в свой плен. Навсегда. Она не путалась в ролях и оказалась самым адекватным человеком в...] Николай Хрипков. Любовь с первого слова [Ну, мир! И что мир? Что же, интересно, о нем наразмышлять можно? Мир – он и есть мир. А Бог? А что Бог? Бог – он и есть Бог. А человек? Две руки, две...] Юлия Великанова. Будь его Солнцем, или Мы просто об этом не думаем (О романе Андрея Кошелева "Валери") [Наше бытие во многом рассчитано на глаза и зрение, на зрительное восприятие. Процентов 70 информации мы получаем и воспринимаем глазами. Зачем задумываться...] Дом вынимает пламя (О книге Веры Полозковой* "Lost and found") [Новая книга Веры Полозковой – собрание стихов, короткой прозы и фотографий – сильный эстетический опыт противостояния смерти...] Владимир Ив. Максимов. Ничего не требуя взамен... [Любой календарь – не без вычета, / Но тёплая осень – особенна: / Она, словно гречка, рассыпчата, / И солнечным маслицем сдобрена...]
Словесность