Словесность

[ Оглавление ]








КНИГИ В ИНТЕРНЕТЕ


     
П
О
И
С
К

Словесность




ПОЭЗИЯ  ТИХОЙ  НОТЫ


В конце августа моя сокурсница по Литературному институту Лиза Михайличенко увидела на сайте петербургского издательства "Лимбус Пресс" вот это сообщение:

"С прискорбием сообщаем о том, что на 49 году жизни скоропостижно скончался Андрей Темников - прозаик, поэт и драматург. Его первая большая книга прозы - "Зверинец верхнего мира", была выпущена нашим издательством весной 2006 года. Темников дебютировал уже зрелым мастером, и его проза - высшей литературной пробы. Он был и останется одним из лучших современных авторов. Выражаем искренние соболезнования родным и близким покойного".

Андрей учился с нами вместе, мы были друзьями, но переписка наша оборвалась, и даже с появлением электронной почты не возобновилась, поскольку в сеть у него не было доступа. Несколько раз за это время я искал его имя в Интернете и находил краткие упоминания о нем на сайтах Самары, а однажды даже получил от него письмо с адреса его школьного ученика: несколько рассказов, сказок и стихи. Потом был опять перерыв, опять нигде ни слова о нем, и вдруг публикация "Черепахи" в декабрьском номере "Октября". Только после его смерти порывшись в блогах, я нашел отклики его школьных учеников и узнал, что умер он уже месяц назад, 27 июля, от инсульта и кровоизлияния в мозг. Я смог найти почтовый адрес его самарского друга, несколько аудио файлов, на которых Андрей, его жена и друзья читают его стихи, несколько фотографий на разных сайтах, рецензий, и статей о нем. Его голос и книга остались только стараниями того самого друга, Сергея Рутинова, долго уговаривавшего Темникова согласиться на нецарское, - как говорил Андрей, - дело и отдать ему рукопись для какого-нибудь издательства в Москве или Петербурге. В издательствах, конечно, плевались и говорили: "Вот когда он станет Набоковым, тогда и приходите". Но Сергей ходил и ходил, пока рукопись не взял Топоров в "Лимбусе", скорчивший кислую мину и потом оравший на Сергея по телефону: зачем перезвонил через два месяца, а не через неделю. Далее все пошло по накатанной схеме: "Кто вы, Андрей Темников? Где вы скрывались?"



Я не знал, что у Андрея полгода назад вышла книга, не знал, что она номинировалась в Нацбест, что его вдруг оценил главный редактор "Лимбус Пресс", критик и создатель конкурса Виктор Топоров, писатели Павел Крусанов, Сергей Носов и другие, не знал многого из-за тихой его жизни в далекой от меня Самаре. Но помнил всегда. Помнил по рассказам, в которых он самым невероятным образом соединял китайскую прозу, античную мифологию и бунинскую печальную легкость. Сейчас понимаю, что он и сам был бунинский герой, чуть полноватый, среднего роста, с бородкой, с округлыми медленными движениями рук, неспешной походкой, с мягкой улыбкой, тихим голосом и нелюбовью к большим городам..

"Ох, не люблю Питер," - сказал он мне однажды, когда был у меня в гостях и не смог застать дома своих знакомых. К Москве он относился чуть лучше, поскольку мы там встречались на сессиях два раза в год, но Самару тоже не жаловал. Я думаю, города были для него отгороженными от жизни островами, огромными глазами, смотревшими только в себя, и он пропадал в пустующем весной и осенью дачном Студеном Овраге, в лесу и на Волге.

Так молодому Бунину лет сто назад друзья говорили: "Напрасно уезжаете! Добрые люди только съезжаются в Петербург. Чего вы там не видали? Лесов, сугробов?" А он отвечал: "Бог милостив!" - и думал о новой дороге, о настоящем русском зимнем пути, о котором уже забыли в Петербурге.

Андрей никуда не уезжал, но такое же ощущение неприкаянности и свободы возникало во мне, когда мы виделись. Это повторилось, и когда я купил его книгу на Невском, сел в уличном кафе напротив Публички, открыл ее и очутился все на том же ночном вокзале.

В нем было располагающее добродушие, внимательность, негромкая радость, юмор, и вдруг заменявшее все молчание. Он смотрел мимо тебя, замирал, борода становилась заметнее, рука, сигарета и лицо составляли одно целое, он прикрывал красноватые веки, мычал что-нибудь и вдруг, невольно улыбаясь и мягко грассируя, рассказывал притчу о писателе, который выбрасывал рукописи в бочку и продолжал писать, возможно придумывая это на ходу. Это была пауза узнавания, ощущение меланхолии времени, которое он пытался разыграть. Таким вспоминает его мой сокурсник Виктор Ковтун, таким же вспоминает Андрея двадцать лет спустя и его ученица:

"Кажется, глаз добрее я не видела... Слушать его можно было часами, боясь или забывая вздохнуть. Наблюдать за мягкими пальцами. Мягкий голос. Мягкий человек. В квартире - рисунки повсюду, повсюду буквы, слова, знаки. Просто. Горячий чай с печеньем. Студёный Овраг".

Помню, как он ходил по коридору общежития, по комнате, покачивал головой, что-то думая, курил изогнутую черную трубку, казавшуюся мне вначале манерной (эдакий комиссар Мэгре), рисовал на лекциях, лепил из пластилина и воска и писал каждый день даже в те дни, когда у нас были экзамены. Однажды он пожаловался мне, что три дня не сочинял, потому что пришлось сдать пять экзаменов за неделю да еще праздновать их сдачу. Я увидел один раз эту кипу листов, заполненных иногда наполовину, часто сворачивающихся от ношения в кармане пальто, и неровно сложенных на кровати. Многое он выбрасывал в ту самую бочку, так и не закончив, и начинал заново, стремясь поймать в себе то состояние готовности, которое позволяет написать целое. "Китайский поэт, - говорил он мне, - писал тушью. Переписывать ничего нельзя. Это как искусство рисования. Надо было готовить себя иногда долгие дни и недели. Ошибка невозможна".

Какой же невероятной сжатости и плотности была его китайская каллиграфия, как сложно и затейливо, будто иероглифы выстраивались им композиция, ритм и внутреннее время героев, и как живописно жил и двигался его текст, после того как автор оставлял его в покое. Никогда не верьте, что это чистая импровизация. Импровизировать можно внутри плана и замысла, но выстроить целое по воле волн невозможно.

Андрей создал свою лексику, свое сцепление слов, художественные приемы, использовал наложение разных литературных стилей, будто хотел создать многомерный образ из нескольких текстов. Когда все стремилось к простоте знака и символа, к зримой пустоте кино и видео, отодвигая на второй план слово и образ, он создал свой полифонический символизм, пытаясь соединить Восток и Запад, Пыльный и Верхний миры, ад человеческий, вытесняющий нравственный закон, и бесконечное Кантовское звездное небо.

Впрочем, думаю я об этом уже сегодня. Может быть и не было у него такого блоковского замаха, а было совсем другое, простое как трава, но не менее значимое и навсегда скрытое от меня и других. Он рассказывал мне, что на творческих семинарах его поругивали, говорили, что он вторичен и называли известные имена, а он улыбался и ехидничал: "У них есть повод вспомнить хорошего человека". То же самое повторяют и сегодня:

"От издателя: У писателя Темникова широкий спектр литературных средств - он может писать, как Борхес, может, как Бунин, а может как Пу Суньлин [Так на сайте и в книге. - А.К.]. Некоторые считают, что проза Темникова - высшей литературной пробы, а другие - что это умелая мистификация "под высших". Но, в любом случае, читать его "Зверинец Верхнего Мира" крайне интересно".

Милые мои, никакой обманки тут нет. Мистификация как стиль, как и вообще литература для читателя, - это навязчивая идея критиков. Не надо путать божий дар с Сорокиным. Тут есть труд человека, бесконечно далекого от того, чтобы поразить всех навылет, есть жизнь литератора, зарабатывавшего себе на хлеб преподаванием в школе, а не в рекламном агентстве, на радио или телевидении, жившего бедно и трудно, не мечтавшего ни о каких премиях, ни о каких книжных ярмарках, статьях в прессе, писательских союзах, славе, но всегда жившего по-своему. Тут неповторимо передано его чувство времени, последних двадцати лет жизни, сложенных в одну негромкую книгу, 368 страниц которой стоят доброй тысячи.



Когда вспоминаешь эти двадцать лет, с августа 1984 года, когда мы впервые встретились в Москве, когда складываешь в памяти немыслимое количество перемен длинною в целое поколение, изменивших страну, мир, культуру, язык и целые народы, а главное таких, которым не видно конца, невольно кажется, что только поэт, сочинитель должен оставаться неизменным. Он может меняться профессионально, может открывать новые формы, может создать новый стиль, может меняться его отношение к близким и друзьям, привычки и темперамент, но нечто главное, не управляемое волей человека, ментальный отпечаток его текста, должен оставаться прежним. Иначе он перестает быть автором, передавая право внутреннего зрения своему времени. Он становится очевидцем, рассказчиком историй.

Именно таким верным себе сочинителем, до мелочей неизменным, до привычек, до манеры одеваться, походки, жестов, интонаций, юмора, деликатности и погруженности в вымысел видится и помнится Андрей Темников. Однако это не так. Парадоксальность, которую мы ждем от текста, и его движение, переносящее смысл другому, меняют сочинителя, которого время кажется обходит стороной. Но все дело в масштабе зрения.

Очевидец следит и поспевает за временем, но каким бы футурологом и философом он не пытался быть, он всегда старается угадать время. Иногда он пишет о катастрофе и подчеркивает свою отстраненность изложением "сухих" фактов, пытаясь таким незатейливым способом сымитировать истину. Но чаще всего он пишет рассказы и повести "из жизни", находя для этого новые формы. "Героя нашего времени" из этого не выходит, но как-то неожиданно сочиняется роман, попадающий в литературный Main Stream, и о нем пишут.

Сочинитель же не угадывает время в "сухих" фактах, а видит его в небольших, малозаметных событиях, часто даже невыразимых в словах, иногда он даже не знает, что остановило его внимание, и ему наплевать на истину. Но он чувствует власть своего внутреннего зрения, ощущает ритм этих малозаметных перемен и переполняющую его паузу - поэтику времени.

Он пишет то вполне классический рассказ, то повесть и вдруг что-то совершенно ни на что не похожее, потому что и определения этому нет. Но главное, везде видна его царственная щедрость и небрежение формой. Сочинитель не помещается в текст, он в нем как в зеркале: видна только часть и угадывается невидимое целое. Но оно постоянно движется, изменяется паузами времени и ускользает от определения.

Неподвижность и неизменность Темникова объясняются еще и тем, что он обогнал время, и мы неспособны оказались это разглядеть. Он уже двадцать лет назад был таким, каким мы смогли "открыть" его только сегодня. Мы были очевидцами, видели в нем пишущего человека, и только сейчас почувствовали, что движение его текстов совпадает с нашим внутренним ритмом и чувством времени. Мы стали его современниками.

Впрочем, говоря мы, я отделяю себя и других от ближайшего его окружения. Он был значим и понятен тем, кто его видел. И в этом тоже особенность времени. Есть много авторов, признанных в узком кругу и незнакомых остальным. Они как бы случайно выпадают из поля зрения профессионального меньшинства, создающего общественное мнение в литературе. Их замечают и "открывают", чтобы охватить как можно шире нечто никому сегодня неясное, их публикуют в журналах и издают книги, но потом забывают.

Это, конечно же, закономерно. Они не вписываются в издательские серии, слишком отличаются от других авторов журналов, обнаруживают "совсем не ту", узнаваемую новизну и не оправдывают спрос. Они выпадают из механизма формирования культурного авторитета, из того русского литературного комильфо, по которому Андрей Темников перешел из культовых фигур Самары в разряд модных авторов России, поскольку его имя стало открытием, а книга вызвала самые противоположные мнения. (Такое определение моды дал недавно Борис Дубин, культуролог и социолог литературы, приводя в пример "Руслана и Людмилу" Пушкина.).

Однако дикость такого взгляда чувствуют и те, кто Темникова открывал, писал о его книге, и те, кто знал его лично. Но с книгой его происходили и более удивительные вещи.

Виктор Топоров, написал, что она имеет вызывающе нетоварный вид, полна душной китайщины, набрала ноль баллов в Нацбесте, и тут же назвал Темникова безусловно большим писателем с потенциалом великого. Мало того, этой "провальной" книге он устраивает широкую пиар-компанию, выставляет ее на книжной ярмарке в Москве и собирается представлять этой осенью в Петербурге. Наконец, он назвал статью о ней "Может ли Ахиллес догнать черепаху?". Но вопрос так и повис. В статье ответа нет. И хотя совсем нетрудно догадаться, что речь идет о современных романах, других Больших книгах и смысловом объеме "Черепахи" Темникова, этот софизм древних греков в устах человека, стоящего с другой стороны, звучит неожиданно.

Дистанция, которая разделяет Ахиллеса и черепаху, дух столиц и Русской провинции, сегодня очевидна. Виктор Кривулин сказал в 2000 году, что центр поэзии переместился в провинцию. Однако сегодня понятно, что столичный литературный центр не только никуда не ушел, а укрепился и вырос в прежних и вновь возникающих толстых журналах, издательствах, конкурсах, книжных ярмарках, литературном интернете и многом другом. Но так же ясно, что не менее важный центр возник в провинции.

Виктор Астафьев предсказал в 1985 году нарастание кома публицистической прозы, к которому и тяготеет столичный центр с его документальными романами, философскими и историческими притчами, очерками и неоклассическими новеллами, аналитикой быта и "новой" искренностью.

Провинция же от этой публицистической летописи, начатой еще Солженицыным, явно отходит и движется в сторону синтеза прозы и поэзии. Книга Темникова, оказавшаяся не сборником повестей и рассказов, а лирической поэмой из 24 "темных песен", как ни случайна и одинока она среди других, - явление знаковое.

Впрочем, я не жду спасения литературы из провинции или гибели столичного центра. Литература всегда была, есть и будет многоголоса, сколько авторов - столько и стилей. Да и невозможно делить литераторов по месту проживания: все смешано, но полюса все-таки различимы. Ждать можно синтеза, взаимного обогащения литературных течений, создания общего поэтического языка, так ощутимого еще в первой половине 20 века.

Дело не в том, что романы не имеют прежнего эха, памятного по временам, когда не было ни Букера, ни Нацбеста, делающих их голос громче. А в том, что меняют свои места акценты, расставленные Державиным и Пушкиным. Глагол времен, металла звон уже не слышен, как прежде, а пророк неизбежно превращается в журналиста. Тихое слово звучит сильнее громкого. Меняется слух времени.

Наступает вечер, небо бледнеет, становится песочным на горизонте, и в зелено-голубой высоте появляется молодой, тонкий месяц. Возникает поэзия тихой ноты, незвонкого глагола, молчания.

Любое мужество откажет
Перед покоем жизни сей
Где кольца черные не кажет
В забытых снах зарытых змей

Блеск дня на спицах маслянистых
Стоит вязальщица жива
Но только пена дней нечистых
Засохла в наши кружева

И если знать судьбу чужую
От птиц что дерзкий тащат мед
Из стран по коим я тоскую
Из храмов уходящих в лед

И если знать глагол незвонкий
Сухой как лист летящий вслед
Слепым их стаям клиньям гонки
Не взявший лист осенних лет

То говорить ни с кем не надо
Пусть мужество отговорит
Из нынешнего листопада
Возьмем молчание и стыд

© Андрей Темников, 2002.



Возможно это и есть тот настоящий зимний путь, о котором мы забыли в Москве и Петербурге, та новая дорога, на которой встретились два совершенно разных человека, Темников и Топоров, и негромко говорили.







© Андрей Комов, 2006-2024.
© Сетевая Словесность, 2006-2024.

– Андрей Темников –





Приглашаем на экскурсии по зимнему Петербургу с Лучшими гидами.
ОБЪЯВЛЕНИЯ
Словесность