Словесность

[ Оглавление ]








КНИГИ В ИНТЕРНЕТЕ


Наши проекты

Мемориал-2000

   
П
О
И
С
К

Словесность



        AMERICA




                Колумб не знал, торговой движим целью,
          субсидии из герцогов тряся,
          заведуя погрузкой бочек с пресной
          водою, ставя галки в бортжурнал, -
          что то, что с поднебесья видят птицы,
          а люди - в картах, не реальность, а
          какая-то изящная издевка
          глубинки подсознанья над умом
          и личностью слепого индивида.
          Об этом Фрейд впоследствии узнал
          и рассказал в своих записках миру,
          ученики растолковали всем, -
          и люди перестали верить картам.
          Колумб же был доверчив. Он тайком
          сидел над ними до темна. Из кухни
          жена кричала: "Ужин, Христофор!" -
          он вздрагивал и вспоминал про прибыль
          пренебрежимо малую свою
          и долговой тюрьмы промозглый холод.
          Потом он шел к столу, чтоб съесть обед
          (ведь блюдо из раздавленной картошки,
          бобов и мяса мало кто назвать
          решился бы парадным словом "ужин")
          и, видя штопки на чулках жены,
          спиною ощущая дыры простынь,
          он грезил о полсотне золотых,
          которые мог дать лишь только герцог
          (а он не даст, он старый скупердяй),
          ну и, конечно, божеское чудо:
          путь в Индию короткий напрямик.
          Об этом же он думал, подзывая
          неряху боцмана - проверить, плут,
          как движется погрузка бочек с мясом
          и что там в трюме - много ли воды
          и влезет ли еще хоть сто галлонов,
          хотя куда там! - влезло б пятьдесят.
          Об этом же он думал, видя в снасти
          трех каравелл запутавшийся бриз,
          играющий испанским гордым стягом,
          встречая лбом изгиб соленых волн
          и чувствуя затылком крики чаек
          над портовой горластою толпой...
                Колумб всегда был строго прагматичен:
          он не был полон нравственных идей
          и романтичных поисков свободы;
          он знал, что надо заносить в журнал
          расчеты курса, вахт и продовольствий,
          что все едят, а через месяц - жрут,
          утратив облик правнуков Адама,
          что люди испражняются за борт,
          и потому воняют каравеллы,
          что матросня поигрывает, пьет
          и вечерами затевает драки,
          что боцман вороват, того гляди
          в любом порту сойдет, подлец, на берег,
          казенный прихвативши сундучок...
          И, запираясь по ночам в каюте,
          прислушиваясь к шепоту часов,
          он чувствовал, как плещет в стенку море,
          и под конец ему казалось, что
          он - в сердце мировом. И сердце бьется
          назло цинге, поносу и клопам.

                 Когда пришла цинга, он стал философ:
          осматривая десны моряка
          (ведь корабельный врач мертвецки пьяный),
          он грязным пальцем ковырял в чужих
          оскаленных зубах и рёк, вздыхая:
          "Так, видно, Бог решил". Уже в дверях
          прописывал несчастному лимоны,
          которых не было, и поручал
          тому же Богу души всех матросов;
          а после, сидя в душной темноте
          каюты, в бортжурнале делал запись:
          "Сегодня трое умерли, и семь
          больны той самой южной лихорадкой.
          Прописано лимонов - тридцать два,
          ноль - выдано, за неименьем оных.
          Урезаны часы ночные вахт
          по случаю болезни экипажа.
          Спаси нас Бог. Число и год. Аминь.".
          А мог бы написать, что он сегодня
          в глазах матросов видел хаос тьмы;
          что боцман прячет нож; еще немного,
          и лихорадка свалит и его,
          Колумба, и тогда - одни лишь волны
          узнают, где пропали корабли,
          на каждом - душ невинных больше сотни! -
          и что резные стенки двух бортов
          все более походят на решетки
          тюремные; что в простынях - клопы
          и что мученье - видеть злое небо
          так высоко над грешной головой...
                Но бортжурнал - тиран в вопросах жанра;
          и Христофор, прислушавшись к нему,
          записывает факты без эмоций,
          почти забыв, что завтра - Рождество
          и что он звался в детстве Христофором,
          а вовсе не "хозяин", как теперь.

                Пробыв немногим меньше полугода
          в открытом море, человек с тоски
          становится настолько суеверен,
          что верит в то, что на краю земли
          какие-то трехглавые драконы
          глотают корабли и море там,
          как водопад, свергается куда-то
          и тащит каравеллы за собой
          в ту пустоту, откуда нет возврата
          и где, возможно, даже нету дна.
          Во всяком случае, все это слышал
          Колумб довольно часто, проходя
          поспешно мимо кубрика, и это,
          казалось, реет в воздухе; оно
          и паруса пузырило безбожно.
          Такие речи слушал он смеясь,
          пока они не стали слишком громки.
          Нет, сам Колумб не верил в это. Он,
          конечно, знал, что есть края у мира
          (ничто не вечно - где-то есть конец),
          но он не верил в то, что там - драконы,
          и водопад, и смерть, и пустота, -
          в такую чушь! По правде, он не верил
          в саму возможность им туда доплыть,
          а после полугода этих странствий -
          в возможность и вообще куда-нибудь
          когда-нибудь доплыть. Ему казалось,
          что в мире нету никакой земли
          и что жена, Европа - все приснилось
          ему в кошмаре; что они плывут
          неотвратимо к окончанью мира
          и что сам Бог толкает их туда.
          он так мучительно хотел скорее
          за что-то зацепиться - остров, мыс,
          хоть рифы! - чтоб не съехать к краю мира
          и не скользнуть бесшумно в пустоту,
          предсказанную боцманом на юте!
          Земля ему мерещилась везде:
          в иллюминаторе, в глазах матроса;
          он даже видел, как хребет кита,
          качнувшись над волнами, превратился
          в зеленый остров с пальмой, а под ней -
          с хорошенькой шальной островитянкой.
          С грот-мачты, подтверждая этот бред,
          Раздался крик матроса: "Вижу землю!" -
          но кит лениво шевельнул хвостом,
          и - пальма, берега, островитянка -
          ушли под воду. С этих самых пор
          чем чаще раздавались эти крики
          про землю, тем он более считал
          их все насмешкой. Попугай покойный,
          бывало, все кричал: "Земля, земля!"
          в открытом море, веселя безмерно
          матросов всех. Уж месяц, как издох.

                 Такие мысли были у Колумба,
          когда его вязали два юнца
          с дрожащими от ужаса руками.
          Быть связанным, подумал вдруг Колумб,
          гораздо легче, чем водить штурвалом,
          и посещать больных цингой, и курс
          прокладывать к иррациональной цели.
          Ты связан, к мачте прислонен спиной -
          и странное спокойствие под сердцем,
          и крепость мачты обещает: ты
          не правишь более. Свобода воли -
          насмешка Бога, каковую Он
          своею же рукою отменяет,
          тебя навечно к мачте прислонив.
          Ты вынужден стоять, как мачта, прямо
          и отвечать орущей матросне,
          что Индия, возможно, где-то дальше,
          и что лимонов нет давно, и что
          при всем желанье повернуть обратно
          они не смогут - нет почти воды,
          да и куда - обратно - неизвестно.
                Когда ворюга-кок принес топор -
          как будто казнь Колумба - это чудо,
          как будто это - жертва, и они
          в кровопролитье обретут спасенье
          без карт его и знаний, просто так! -
          он произнес, взглянув в пустое небо:
          мол, если в истечении трех дней
          они не доплывут до твердой почвы
          и не увидят землю вдалеке,
          пусть казнь свершится, - и пожал плечами.
          Он чувствовал, что больше не у дел.
          Все стали ждать: матросы ждали землю,
          Колумб ждал смерти; он не верил в то,
          что есть земля, в особенности - эта,
          к которой плыл. Он просто не хотел,
          чтоб топором его казнили тем же,
          которым в трюме кок рубил свиней
          (Колумб, большой любитель гигиены,
          был педантичен даже в мелочах).
          На третий день он понял: ожиданье
          в конечном счете все одно - земли
          ты ждешь иль смерти. В целом только море
          без ожиданья жить способно и
          бурлить - без гнева. Только в океане,
          где сходятся все вены бытия,
          движения причина - лишь в движенье.
          Лишь океан возможен без страстей.
                Тем более услышал он насмешку
          в истошном вопле: "Землю!.. Вижу!.. Вон!..",
          в пронзивших лоб внезапных криках чаек
          и в самом горизонте: горизонт
          встал на дыбы; он изогнулся кошкой,
          и синяя спина его торчит
          соринкой между небом и волнами.
          "Расправьте горизонт!" - кому-то он
          в беспамятстве сказал, поняв внезапно,
          что ждал всю жизнь вот эти берега
          и вел людей на этот синий берег.
          А кок уже катил в бочонке джин
          из Альбиона; боцман обниматься
          полез, от счастья плача, как дитя;
          плеск джина и воды перемешался
          с нестройным криком: "Наш Колумб! Ура!"...
          В ту ночь никто не мог сойти на берег.
          Последнее, что вспоминал Колумб, -
          диковинно бахромчатое небо,
          и лунная дорожка, как чулок,
          оканчивается резной и темной,
          как бархат, пустотой без облаков
          на звездной ночи: по волнам за бортом
          плывет луна и звезды, да еще
          пятно блевоты - что поделать, праздник!..

                По заведенным в Генуе часам
          открытие свершилось ровно в полдень,
          когда, причалив к диким берегам,
          Колумб ступил на землю, и матросы
          пошли рубить деревья для костра,
          а из кустов за ними наблюдали
          тревожные глаза. Когда вокруг
          не стало никого, он вдруг припомнил
          мечты про прибыль, ужин и жену,
          порадовался ожиданью денег,
          и, так как человек уверен в том,
          что он - венец Божественной идеи
          и пуп земли, и все его дела,
          направленные изначально свыше,
          не могут быть ошибочны, Колумб
          промолвил подошедшему матросу
          и боцману: "Вот Индия. Аминь.".
          Однако крах эпохи Ренессанса
          уж поселил в сердцах людей печать
          всех комплексов двадцатого столетья,
          и потому Колумб стал много пить
          и называть заливы по-индийски
          назло их первозданным именам.
          Его матросы вырубили джунгли,
          загадили источник и нашли
          отсталую туземную деревню;
          и боцман удивлялся, как с таким
          тупым народом мог вести торговлю
          король испанский. А Колумб все пил
          и про себя все меньше, меньше верил,
          что эта вот пустынная земля,
          где так невинны крики белых чаек,
          где слишком дики джунгли и пески
          и звери так сильны и непугливы, -
          что это Индия, с ее добром:
          верблюдами, рабами и жрецами,
          бредущими торговою тропой;
          что Индия вообще теперь возможна,
          что на земле есть место для нее
          в соседстве с этой первозданной мощью
          нетронутых прогрессом валунов.

                Однако через год Колумб вернулся
          на родину, везя с собою груз
          индийской воли: золото, животных,
          туземцев и другой товар. Он был
          просоленный волною алкоголик,
          хотя богат, как герцог-скупердяй,
          ругался как извозчик, харкал на пол
          и лапал горничных. Годичный рейд
          ему подпортил светские манеры.
                А в остальном, приехав, он нашел,
          что ничего вокруг не изменилось:
          все так же герцог скуп, все ту же речь
          твердят поэты; ни в литературе,
          ни в живописи новых нет идей,
          и в жизни все по-старому: все так же
          прогнивший дом его стоит, и в нем
          все так же холодно. Жена осталась
          ему верна по бедности своей;
          он приобрел палаццо, переехал
          туда с семьей и зажил, как король,
          хотя отличие от прежней жизни
          он только эмпирически познал:
          тогда - он напивался тухлым пивом,
          закусывал вонючим сухарем,
          а похмелялся по утрам рассолом;
          теперь он напивался лишь вином,
          чем закусил, уже к утру не помнил,
          с похмелья ел лимоны с коньяком.
          И только. Раз со скуки он забрался
          в библиотеку, взяв с собою то,
          что подвернулось - Библию. Он начал
          читать Экклезиаста. Прочитав,
          Колумб подумал, что весь мир - помойка,
          раз то, что было выводом его
          годичных странствий - мысль о том, что в мире
          нет нового и суета сует
          весь мир - единственная мысль, итогом
          служившая походу, рождена
          пятнадцать сотен лет назад, раз эта
          единственная мысль его стара,
          как портовая шлюха, мир - помойка.
          В тот вечер он напился как свинья.
                И до конца своей унылой жизни
          он думал, что вся Индия его -
          как Новый год: ты ждешь его, волнуясь,
          считаешь дни, надеешься, что он
          все изменить в одну секунду сможет, -
          ан нет, напившись, утром протрезвев,
          вокруг ты видишь то же, что обычно;
          а между тем природы торжество
          свидетельствует о произошедшем,
          и человек как будто пропустил
          теченье времени, как будто время
          проносится у нас над головой,
          а мы его остановить не властны,
          и даже слиться с ним нам не дано.
                С такими мыслями Колумб и умер,
          навеки поселившись в словарях
          как первооткрыватель и считая,
          что Индия - за морем. Человек
          всегда так безоглядно верит в карты,
          что думает - ему известно все.
          А круглый мир с его одним законом
          иррациональных линий все живет
          насмешкою над мозгом человека.
          И нипочем ему вся наша прыть
          и все искусство, как и все ремесла
          (хотя все это - калька с бытия):
          ведь сфера не ложится в холст и масло,
          и в мраморе нам не доступен вид
          ее объема. Даже белошвейка
          не может раскроить искусно шар
          так, чтобы идеально вышла сфера;
          и даже птицы видят ту же ложь,
          которую показывают карты.
          И человек способен осознать
          иррационально круглую поверхность,
          лишь отказавшись от щедрот земных:
          отринув зренье, может он на ощупь
          представить шар не плоскостью, но тем,
          чем этот шар он никогда не видит;
          представить - не познать. Возможно, там,
          где копошатся комплексы, где память
          хранит зубцы и пропасти годов
          и где Эдип желает Иокасту, -
          там нет ни пониманья, ни имен
          для целостной непознанности сферы;
          и только океан и небо - две
          непознанностью равных ей стихии -
          владеют этой тайной. Лишь они
          изгибами своими повторяют
          шарообразность мира и его
          бесцельность, бесконечность, безыдейность.
          Так, человек стремится все к концу,
          желая отыскать опору в мире,
          где все - в движенье! Тщетный, жалкий труд,
          достойный в своей вечности Сизифа!
                Лишь небо, что блестит сквозь облака,
          которые вокруг земного шара,
          подобные бессменным часовым,
          отмеривают мили, ветры, годы -
          лишь небо знает. Только океан
          покоит в бездне эту тайну. Бездна,
          бесстрастно и бездушно холодна,
          объемлет сферу от ядра до самой
          поверхности, где мимолетных лет
          не слышен бег, поскольку в океане
          все поглощается, и только в нем
          и жизнь, и смерть находятся в соседстве
          и равно не имеют смысла. Там
          спит небо и лениво катят волны.

          26.12.1999г. - 02.01.2000г.



          © Юлия Идлис, 2000-2024.
          © Сетевая Словесность, 2002-2024.






НОВИНКИ "СЕТЕВОЙ СЛОВЕСНОСТИ"
Айдар Сахибзадинов. Жена [Мы прожили вместе 26 лет при разнице в возрасте 23 года. Было тяжело отвыкать. Я был убит горем. Ничего подобного не ожидал. Я верил ей, она была всегда...] Владимир Алейников. Пуговица [Воспоминания о Михаиле Шемякине. / ... тогда, много лет назад, в коммунальной шемякинской комнате, я смотрел на Мишу внимательно – и понимал...] Татьяна Горохова. "Один язык останется со мною..." ["Я – человек, зачарованный языком" – так однажды сказал о себе поэт, прозаик и переводчик, ученый-лингвист, доктор философии, преподаватель, человек пишущий...] Андрей Высокосов. Любимая женщина механика Гаврилы Принципа [я был когда-то пионер-герой / но умер в прошлой жизни навсегда / портрет мой кое-где у нас порой / ещё висит я там как фарада...] Елена Севрюгина. На совсем другой стороне реки [где-то там на совсем другой стороне реки / в глубине холодной чужой планеты / ходят всеми забытые лодки и моряки / управляют ветрами бросают на...] Джон Бердетт. Поехавший на Восток. [Теперь даже мои враги говорят, что я более таец, чем сами тайцы, и, если в среднем возрасте я страдаю от отвращения к себе... – что ж, у меня все еще...] Вячеслав Харченко. Ни о чём и обо всём [В детстве папа наказывал, ставя в угол. Угол был страшный, угол был в кладовке, там не было окна, но был диван. В углу можно было поспать на диване, поэтому...] Владимир Спектор. Четыре рецензии [О пьесе Леонида Подольского "Четырехугольник" и книгах стихотворений Валентина Нервина, Светланы Паниной и Елены Чёрной.] Анастасия Фомичёва. Будем знакомы! [Вечер, организованный арт-проектом "Бегемот Внутри" и посвященный творчеству поэта Ильи Бокштейна (1937-1999), прошел в Культурном центре академика Д...] Светлана Максимова. Между дыханьем ребёнка и Бога... [Не отзывайся... Смейся... Безответствуй... / Мне всё равно, как это отзовётся... / Ведь я люблю таким глубинным детством, / Какими были на Руси...] Анна Аликевич. Тайный сад [Порой я думаю ты где все так же как всегда / Здесь время медленно идет цветенье холода / То время кислого вина то горечи хлебов / И Ариадна и луна...]
Словесность