Зелёная ветка, растущее благо,
глотая нектар грозового озона,
взрослела и знала, что станет бумагой,
не просто бумагой - бумагой особой.
Отменной, отборной. И вечером чёрным
под облаком-шапкою мягкого света
хранить будет формулы смелых учёных,
а, может быть, мудрые мысли поэта.
Но смысл и домысел - разные силы.
Кто станет считаться с ничтожною веткой?
Решил сортировщик надежд древесинных,
что быть этой ветке обычной салфеткой.
Салфеткой... Хранилищем тайным объедков...
Приставкой к салатам, нарезанным всуе.
И вместо чернил, тёмно-синих и едких,
покорнейше впитывать пьяные слюни.
Громады бумаги, белейшей и писчей,
лежали, как дальний несбыточный остров.
С презрением, вызванным новым обличьем,
её провожали вчерашние сестры.
А позже - кабацкая вечная копоть.
Безликие ночи. Мышиные тени.
...На мятой салфетке, под крики и хохот,
две строчки дописывал дерзкий Есенин.
Четыре десятка наивно-расхлябанных вёсен,
малиновых вёсел гребком к горизонту-ремню.
И клякс на бордюрах - суглинистых, из-под-колесных.
Четыре десятка отмашек: "Потом нагоню!".
Четыре десятка апрелей. Горчащих дымочков
костров краснолапых, сгребающих ветошь в лесу,
ветров пречертовских, в берёзах чириканий сочных.
И чёрных воронок размазанных в лужах простуд.
Четыре десятка настойчивых первых капелей
и первых бессоний, где шёпот и счастье - в зенит.
И клейких листочков - монахов, покинувших кельи.
Четыре десятка, чтоб я это стала ценить.
Влюбленный в Японию жил в очень странной квартире:
достал где-то меч самурая, читал книги древних - дзуйхицу,
коллекцию нэцкэ, на полке расставленных в стиле,
лелеял, любя каждый штрих в их нефритовых лицах.
Он жил одиноко. И дни проходили за днями,
и годы сменялись годами, сбиваясь в десятки.
Непризнан никем. И мальчишки, дразнясь воробьями,
носясь по пятам, подмечали его недостатки.
Но пыль перемен накатила песочной волною.
Задумались люди - им всем захотелось Востока.
Влюбленный в Японию нужен - уж нету отбою
от спешных поклонниц Комати, и риса, и шелка!
Наверно, бумага в воде сохранит себя дольше,
чем мода. Пресытились люди. Накушались суши.
Влюбленный в Японию стал раздражать - больше, больше,
и стали к нему относиться всё суше и суше.
Уж нет посетителей, с ним говоривших о деле,
и нету их жён - синеглазых воздушных прелестниц.
Он бродит один по квартире, в сыром полутемье,
но с ним и дзуйхицу, и меч самурая, и нэцкэ.
Тяжёлое море, забравшее сына,
меня не обманешь умелым притворством
твоих безмятежно распахнутых далей
и гладью, царапанной утренним ветром.
О, знаю я цену твоих обещаний
и истинный цвет нежно-радужных красок:
в сквозной синеве, в бирюзовом игристом -
холодный текучий свинец, да и только.
Жестокое море, коварное море,
ты знаешь, чем выманить сердце мальчишки:
рисуешь прекрасные дальние страны
и тайну, одетую в трепетный парус.
И к юноше тоже находишь подходы.
И вот облачишься ты в гибкое тело,
пленишь удивительной милой улыбкой,
солёный туманом пропитанный морок.
О, каждому ты воздаёшь по мечтаньям!
Но только не скажешь, что ждёт их в итоге:
воронкой медлительной тёмной пучина,
когда по глоткам исчезает дыханье.
Огромное море, лазурное море,
давно не хожу на несносный твой берег,
не слушаю плотные шумные волны.
Но в горе своём не покину я город.
Нет, я не уеду... Смотри в мои окна,
Праматерь, забывшая суть материнства!
А та, что его провожала с причала,
рыдала, размазав помаду и сопли,
из памяти вычеркнуть, видно, успела
быстрее, чем темень его поглотила.
Напрасно глаза свои синие прячет,
напрасно десятой дорогой обходит,
завидев меня...
Мне она безразлична:
забвенье - давно ходовая монета.
Но как-то в авоське тенистого парка,
где солнце блестело большим апельсином,
в китов белобрюхих играли фонтаны -
и ты вдалеке лучезарно искрилось,
услышала эхом знакомое: "Митя!".
И хрупкую девушку я увидала
с таким же как он, девятнадцатилетним.
О тёмное море, ведь так не бывает!
Но сбыточным стала на миг невозможность.
...Иду на неровный твой галечный берег,
послушаю резвые шумные волны.
Но разве у моря бывают ответы?
Скрипичный ключ чужого разговора
на барабанных перепонках снов.
Сквозь облаков задёрнутые шторы -
зародыш солнца в скорлупе домов.
И синевы расплывчатые гребни
волною льются в чашку и кувшин.
Уборщики, как ангелы в отрепьях,
ровняют баки мусорных машин.
И в конуре бесцеремонной ванны
играет в горный водопад вода.
Нам вольно даже в тесноте диванной,
нам сладко, да?
Вот пестик стрелки дёрнулся - и слышно,
как спорит сын под окнами с отцом.
Большой реки натянутые мышцы
уже играют солнцем и свинцом.
Запомнился парк, ведь корона из камня - Массандра -
усталому, беглому взгляду открылась не сразу.
Туристы снимали на плёнку дворец Александра,
но ты снял не зданье - а мохом поросшую вазу.
Я злилась: "Зачем тебе эта разбитая рухлядь?
Подобных на всём полуострове тысячи, если не больше".
А ты говорил: "Протяни ей доверчиво руку;
как будто касаешься той, что бывала здесь в прошлом".
Прошло много дней. Осень в городе - камера газа.
Листаю альбом. Стоп! Бумажного глянца сиянье.
Люблю этот снимок... Но только я вижу не вазу:
а даму, которая тайно пришла на свиданье!
Что, что изменилось? - всё тот же морщинистый камень,
уродливых, высохших трав низкорослых мочалка...
Я просто взглянула на вазу иными глазами -
глазами того человека, что ей восхищался.
Зачем я пишу это? Вот... я имею привычку
о ближнем судить очень резко и очень поспешно,
и словно зажжённую, мелкую, тонкую спичку
к нему подносить остроумную колкость - насмешку.
А нынче раскаянья краска, как яркое пламя,
сквозь маску белил проступает всё чаще и чаще.
Я просто смотрю на другого иными глазами -
глазами того человека, что им восхищался.
Айдар Сахибзадинов. Жена[Мы прожили вместе 26 лет при разнице в возрасте 23 года. Было тяжело отвыкать. Я был убит горем. Ничего подобного не ожидал. Я верил ей, она была всегда...]Владимир Алейников. Пуговица[Воспоминания о Михаиле Шемякине. / ... тогда, много лет назад, в коммунальной шемякинской комнате, я смотрел на Мишу внимательно – и понимал...]Татьяна Горохова. "Один язык останется со мною..."["Я – человек, зачарованный языком" – так однажды сказал о себе поэт, прозаик и переводчик, ученый-лингвист, доктор философии, преподаватель, человек пишущий...]Андрей Высокосов. Любимая женщина механика Гаврилы Принципа[я был когда-то пионер-герой / но умер в прошлой жизни навсегда / портрет мой кое-где у нас порой / ещё висит я там как фарада...]Елена Севрюгина. На совсем другой стороне реки[где-то там на совсем другой стороне реки / в глубине холодной чужой планеты / ходят всеми забытые лодки и моряки / управляют ветрами бросают на...]Джон Бердетт. Поехавший на Восток.[Теперь даже мои враги говорят, что я более таец, чем сами тайцы, и, если в среднем возрасте я страдаю от отвращения к себе... – что ж, у меня все еще...]Вячеслав Харченко. Ни о чём и обо всём[В детстве папа наказывал, ставя в угол. Угол был страшный, угол был в кладовке, там не было окна, но был диван. В углу можно было поспать на диване, поэтому...]Владимир Спектор. Четыре рецензии[О пьесе Леонида Подольского "Четырехугольник" и книгах стихотворений Валентина Нервина, Светланы Паниной и Елены Чёрной.]Анастасия Фомичёва. Будем знакомы![Вечер, организованный арт-проектом "Бегемот Внутри" и посвященный творчеству поэта Ильи Бокштейна (1937-1999), прошел в Культурном центре академика Д...]Светлана Максимова. Между дыханьем ребёнка и Бога...[Не отзывайся... Смейся... Безответствуй... / Мне всё равно, как это отзовётся... / Ведь я люблю таким глубинным детством, / Какими были на Руси...]Анна Аликевич. Тайный сад[Порой я думаю ты где все так же как всегда / Здесь время медленно идет цветенье холода / То время кислого вина то горечи хлебов / И Ариадна и луна...]