Словесность

[ Оглавление ]








КНИГИ В ИНТЕРНЕТЕ


     
П
О
И
С
К

Словесность



НАБРОСОК  ДЕКОРАЦИИ
(1994-1997)


 



      НАБРОСОК  ДЕКОРАЦИИ

                Д. Б.

      Цветок гвоздики - воплощенный крик
      фанатика - застыл в хрустальной вазе.
      Тетради, авторучка, стопка книг,
      резистор "Шарпа", сдвинутый по фазе.
      С ТВ, передающего финал,
      в окошко на изменчивое лето
      глазеет эротический журнал,
      заложенный тростинкою "жиллета".

      Здесь желтые стенные стеллажи
      развешаны по плану Бруннелески
      и Корбюзье. В желудках голланд джин
      здесь смешивают с пойлом жигулевским.
      Дым сигарет, нависший над столом,
      сплетая кольца в виде позументов,
      настолько густ, что вместе с топором
      удержит гроздь слесарных инструментов.

      Здесь плитка (чтобы ужин согревать) -
      зимою накаляет атмосферу.
      Здесь до того широкая кровать,
      что не могла и сниться пионеру.
      Два ветхих кресла в пятнах и в пыли
      стоят, как соломоновы палатки.
      По вечерам у скошенной двери
      теснится обувь в шахматном порядке.

      Здесь, дополняя общий колорит,
      блестит из-под вина пустая тара,
      что твой Клондайк. На гвоздике висит
      беременная звуками гитара,
      к которой, как завзятый акушер,
      подходит временами пьяный автор
      и, словно скальпель, запускает в щель
      свой обоюдоострый медиатор.

      Здесь три медведя, сидя на бревне,
      соседствуют с изображеньем Стинга.
      И в зеркале овальном на стене
      порою отражается блондинка,
      когда она - в желанье превозмочь
      тоску свою печальными стихами -
      приходит, чтоб остаться на всю ночь,
      наполнив сумрак сладкими духами.

      Под вечер, путь держа в родной бедлам,
      пройди сквозь тополей архитектуру
      (бульваром то есть), с горем пополам
      ступенек одолей клавиатуру.
      Войди, как в храм Эфеса Герострат,
      и заключи при помощи эскорта
      из темных штор и лампочки в сто ватт
      все мирозданье в рамки натюрморта.

      1994

      _^_




      МОНОЛОГ  В  ПОТОЛОК

        И жил так точно, как писал...
        Ни хорошо, ни худо.
              К. Батюшков

      Я не топлю печаль в вине,
      в стакане пресно.
      Мой дом - бардак. Природа мне
      не интересна.
      Я утром посмотрел кино,
      помыл посуду.
      Я очень скучный малый, но
      поскольку всюду -
      куда ни плюнь - суровый рок
      и неизбежность,
      я совершаю кувырок
      из желчи в нежность.

      Мой вечер плавен, как рапид.
      Мой дом сакрален.
      Мой пол не просто так скрипит,
      он музыкален.
      Мне нужен чей-нибудь совет,
      мне надо друга.
      Но на паркет ложится свет
      подобьем круга.
      И я один, как черт в кругу,
      как жук на скрипке.
      Печальный факт, но не могу
      сдержать улыбки.

      Мне вход в анналы запрещен,
      я дик и злобен.
      Коль не писать, на что еще
      я здесь способен?
      Вкруг бедер обернув строку,
      брожу по миру.
      Я очень многое могу,
      но выбрал лиру.

      Так. Мне покой не по нутру,
      прилажен пояс к
      сухому, крепкому бедру,
      и начат поиск.
      И мыслью прорастает грех
      из интереса.
      И строчки дыбятся, как мех
      на шкуре беса.

      Возможно, лира не про нас
      (я листик банный),
      что я пробрался на Парнас,
      как гость незваный.
      И здесь пою, хоть выноси
      святых. Пусть так, но
      молчанье - это минус, и
      уйти - бестактно.
      Я выжимаю сладкий сок
      из горьких буден.
      В душе я дико одинок
      и многолюден.

      Для жизни выпал сложный век.
      В печальном месте.
      Замешан в мире человек,
      как хрящик в тесте.
      И как бы жизнь передо мной
      не гарцевала,
      в моих извилинах сплошной
      Лоренцо Валла.

      Возможно, труд мой - только блуд,
      я сам - увечье.
      Но Бога в жизни выдают
      противоречья.
      Не получается клише
      без опечаток.
      И мира копия в душе,
      как отпечаток
      от одеяла на скуле.
      И путь к Голгофе
      лежит чрез дом, где на столе
      дымится кофе.

      1995

      _^_




      ЕВРЕЙСКАЯ  МЕЛОДИЯ

      Пусть равви, раскрыв золотой Таннах,
      подрежет мне стержень - я не обижусь.
      Три дня, как монах, в четырех стенах
      бледнею, хирею, ни с кем не вижусь.

      Вертеп - то, что надо; жаль, нету прачки.
      На стуле пылится предметов свалка:
      цыганка с платочком на черной пачке
      "Житана" и красная зажигалка

      с чеканной строкою; часы, как фига
      Сатурна, какую не взять руками.
      Еще в переплете большая книга
      с чужими и пошлыми стихами.

      Под стулом паук, насекомых враг,
      вытягивает из добычи жилы.
      При виде чего тараканы, как
      объятые паникой пассажиры

      по доскам "Титаника", вкривь и вкось
      снуют по столу среди луж и сора.
      И силится стол провалиться сквозь
      паркет от бессилия и позора.

      В дыму сигареты, как под вуалью,
      над глазом окна нависая бровью,
      пытаюсь заполнить листы печалью.
      (Хоть вовсе не пахнет здесь любовью.)

      Не стало азарта. И денег мало.
      Шкаф мрачен, хоть в недрах его незримых
      есть сало, но - фи! - для желудка сало,
      как сальная шутка для душ ранимых.

      Сознанье заводится с пол-оборота
      на злые слова, избежав укора.
      Так плохо, что съел бы сейчас кого-то.
      Смотрю на будильник: семь сорок. Скоро

      откроются двери, впорхнет рагу
      под соком и примется охать, ахать.
      Брюнетка. Терпеть ее не могу.
      Но деньги заплачены - надо трахать.

      Воскликнет: "Какой у тебя бардак!"
      Накрашенный глаз пробежит по блюдам
      с бычками и пеплом: "Не дом - кабак!
      Зверинец! И ты в нем сидишь верблюдом".

      Пусть так, Пасифая. Потушим свет.
      Я высушен страстью животных вьючных.
      И чешутся руки, не руки, нет -
      а пара похабных и цепких крючьев.

      Я дал все, что было - полста гринов.
      Но личико стоит такого прайса.
      Скрип двери, приветствие, пара слов
      о жизни. "Соскучился?" "Раздевайся".

      И милая дева затеет возню,
      давая понять, что грядут стенанья.
      (В такие часы для мужчины ню -
      единственно важный объект вниманья.)

      Сняв кофточку, освободит свои
      две белых ладьи, отшвырнет чулочки,
      возляжет, раздвинет копыта и...
      Но, кажется, здесь я дошел до точки.

      Как в скареда замке старик эконом,
      я взвесил слова и забыл проклятья.
      Я миррой запасся (как пел Соломон),
      но время пришло отклонить объятья.

      В десятках ночей прошуршав одеялом
      и сильно привыкнув к таким шарадам,
      я отдал тебе половину, дьявол!
      Но Бог ведь, наверное, тоже рядом.

      Я дунул на лампу - и свет погас.
      В сознанье сомнения - ни на волос.
      Со мною Господь говорил сейчас,
      я слышал его хрипловатый голос:

      "Запри на замок свою дверь, не то
      не сдюжить тебе полового зуда.
      А лучше обуйся, накинь пальто,
      возьми сигареты и - ПРОЧЬ ОТСЮДА!

      1995

      _^_




      ПОРТРЕТ  СОЛЕРА

      Чуб упрямый откинут назад.
      В бледных пальцах зажатая трубка
      чуть дымится. Рассеянный взгляд
      предвещает расстройство рассудка,
      одиночество, скуку и плен
      щербиною забрызганных стен.

      Худощав, полстолетья небрит,
      с желтой масляной краскою в поте,
      хрупче мрамора и пирамид,
      но зато долговечнее плоти,
      он портрет. И ему до конца
      не сменить выраженья лица.

      Не поспать, не сходить в ресторан,
      не напиться, не броситься в Сену.
      Когда люди спешат по домам
      в пять часов, отпахав свою смену,
      он не может вскочить и уйти.
      Никогда. Даже после шести.

      Как бы, верность здоровью храня,
      не берег свою бренную тушу,
      смерть приходит. И просто мазня
      не спасла бы ни тело, ни душу.
      Но портрет, разложенью назло,
      сделал мастер... Ему повезло.

      В наше время и формы не те,
      и материя как бы... зависла.
      А зависла она в пустоте.
      То есть в полном отсутствии смысла.
      Пустота - это небытиё.
      Став холстом, он ушёл от неё.

      Жаль, что губы разверзнуть нельзя.
      Оживи же трахеи и связки,
      он с улыбкой сказал бы: "Друзья,
      может, все эти кисти и краски
      не значительней жизни лица,
      но творение - круче творца".

      1995

      _^_




      ПАСТОРАЛЬ

      Здесь плавно оторвавшись от земли,
      беспечны, как режим автопилота,
      вычерчивают в небе журавли
      адажио осеннего полета.
      Здесь, извиваясь меж холмов и сел,
      река подобна серебристой ленте
      с пуанта Анны П. Здесь сам Эол
      лабает джаз на струнном инструменте.
      И бриз разносит звук приятный всем
      от побережья до раскрытых окон.
      И здесь не задыхается совсем
      волной на берег выброшенный окунь.

      Здесь среди ночи не исторгнет хрип
      взрывной волной застигнутый спросонок
      испуг. А если ты увидишь гриб,
      то это будет груздь или масленок.
      Не сменит Ипполита пояс свой
      на кобуру, поскольку всюду - "наши".
      И стоит захотеть, как сам собой
      струится сок в подставленные чаши
      по белой бересте.
          Сложив свой зонт,
      и им раздвинув гроздья винограда,
      как в зеркало, глядится в горизонт
      лохматый Робинзон с улыбкой Блада.
      Он достает трубу, и там, в дали,
      вздохнув, он зрит, как с волн сдирает глянец
      большой фрегат, и капитан-испанец,
      как де ла Крус, но с профилем Дали,
      на языке гитары говорит
      о том, что пахнет лавр и грудь смятенна...

      Здесь хороводы стройных аонид
      проносятся в туниках от Кардена.
      С зажженною свечой при свете дня
      здесь Диоген встречает человека
      бутылкою шипучего вина.
      И склон танцует под ногами грека.

      Здесь в местной ресторации, задрав
      на темный стол обшарпанные боты,
      в дыму сигары гражданин Минздрав
      рассказывает "Бонду" анекдоты.
      И смех того буквально валит с ног.
      Потом звенит на женской половине
      дворца, где сероглазый пастушок
      дает уроки ветреной Мальвине.

      Здесь субмарина желтая средь нимф
      ныряет, как огромная гитара.
      И вместо перископа черный гриф
      взмывает, как бутыль над стойкой бара,
      над неприлично синей гладью вод.
      Из кошелька летит в панаму крона -
      и белозубый негр, вставив в рот
      улитку золотого саксофона,
      из крепких легких выдувает блюз.
      Над ним вода расходится кругами,
      и матовые скопища медуз
      присосок розоватыми губами
      целуют барж дощатые бока;
      а с илистого дна, как сонмы глюков,
      взмывают световые облака
      сбивающихся в стайки ноктилюков.

      Здесь, лишь зарей осветится восток,
      падет тумана влажная завеса,
      и косточки погреть на солнцепек
      выходит лось из сумрачного леса.
      Шуршит трава. Порою хрустнет сук,
      да щелкнет шишкой белка-недотрога.
      И дождь бежит, как пот с усталых рук
      огромного улыбчивого Бога.

      1996

      _^_




      ЗАЗЕРКАЛЬЕ

      Там, где суровый океан
      на берег сыплет клочья пены,
      вдали от прочих чудных стран
      лежит земля. Аборигены
      там по утрам едят шпинат
      и фаршированные яйца
      миссионеров. Где фасад
      у здания - у зазеркальца
      имеет место быть хайло.
      Там после стопки алкоголя
      звучит примерно как "яло",
      то, что по-русски значит "Оля".

      Там смотрит зайцем местный лев,
      и кот купается в кумысе.
      Там среди пьяных королев
      так скучно девочке Алисе.
      Динь-дон, динь-дон, культура там
      синоним слову "одичанье".
      С эстрады грозный Мандельштам
      басит простое как мычанье.
      Потом еще десяток строк
      про то, как - увлеченный дракой -
      поручик П., лишившись ног,
      мгновенно сделался собакой.

      Там, в телевизор вперив взгляд,
      Обломов брезгует диваном.
      Там по весне вишневый сад
      кислотным выеден туманом.
      И лауреат-поэт плюет,
      прикладываясь к сигарете,
      с метафизических высот
      на то, что делаете в свете.

      В тавернах девственницы там
      от водки выпитой икают.
      Там, говоря "шерше ля фам",
      с улыбкой скотской намекают
      на неприличную болезнь,
      название которой - насморк.
      Там с языка слетает песнь
      и поражает барда насмерть.

      Там изменяют русла рек.
      Препроводив в миры иные,
      тьму неудачливых коллег
      за пядь под солнцем, в выходные
      там продолжают жрать и пить,
      вести баталии и споры,
      чтобы в понедельник разделить
      судьбу Содома и Гоморры.

      1996

      _^_




      * * *

      Цепочка синих гор. Внизу - страна.
      Увы, воображению двуногих
      претит вариативность, и она
      не слишком отличается от многих.
      Там, как везде, за стариков в ответе
      сыны, и - благодарные приливу -
      шумят моря; у матерей есть дети,
      и улицы уходят в перспективу.
      Но паровозам не хватает тяги,
      и в будний день, чуть свет спеша от хаты,
      бог весть зачем сжимают работяги
      в мозолистых ладонях автоматы.

      Там башни, как зубцы эрзац-короны.
      И, судя по газетам, все а ажуре.
      Но черные гнездятся микрофоны,
      как бигуди, у лампы в абажуре.
      Мелькают голозадые амуры
      на зданиях с прилежностью статистов.
      Там чердаки покинули Тимуры
      и в буржуазных выросли министров.

      Там нецензурных слов, что крошек в хлебе.
      И кровь скопца несет морская пена.
      Там открываешь рот сказать о небе,
      а с губ летит скабрезная "ебена".
      Там в теплый майский праздник ветераны
      имеют долю гитлера-капута.
      И деловые люди вечерами
      спешат припасть к бутылке "Абсолюта".
      Там после смены за стаканом водки
      пытается забыть свое увечье
      Петров. И слово просится из глотки -
      сказать ему - простое, человечье.

      Мрачнее и суровей год от года
      там жизнь, и глубже черные сомненья.
      Там правит бал абсурд, там от народа
      в консервных банках прячутся соленья.
      И кажется - не хватит больше сил,
      пустой карман тоскует по монете.
      Но выспался, проснувшись - закурил,
      и как-то сразу легче жить на свете.

      Там пингвин нежит тело среди скал,
      и черное ружье дает осечку.
      Там, поднимая матовый бокал,
      в котором кувыркается колечко,
      за счастье и удачу пьют до дна.
      Там утро красит пурпуровым светом
      фасад кремля. И ночь, как ни темна,
      а все-таки сменяется рассветом.

      1996

      _^_




      НЕЛИРИЧЕСКОЕ  ОТСТУПЛЕНИЕ

      1

      Сегодня минус пять. Декабрь. Грядет Сочельник.
      Вот так еще один тяжелый понедельник
      кончается. И ты, с восьмым ударом склянки
      послав ко всем чертям подруг, друзей и пьянки
      (поскольку будний день), анахорет, бездельник,
      сидишь один, небрит, без имени, без денег,
      подсчитываешь дни и гроши до получки
      и правишь свой бюджет посредством авторучки.
      А что тому виной? Застенчивость? Стыдливость?
      Но вот не ставишь зад за честь и справедливость.
      Герой в домах друзей и в недрах женских спален,
      активен, но увы - увы, асоциален.

      2

      Итак, девятый час. Жгу свет. В желудке пусто.
      В окошко смотрит ночь, и мне немного грустно.
      Я не кропаю од бесчувственной природе,
      я не пытаю мир вопросами, навроде:
      в чем смысл бытия? И почему от веку
      не нужен человек другому человеку?
      В отраве сигарет ищу я утешенье
      и в темное окно гляжу на отраженье.
      С беспомощной души срывая оболочку,
      по букве из себя выдавливаю строчку.
      И на глазах моих не розовая призма,
      но треснувший монокль тупого оптимизма.

      3

      Зима стирает с лиц руками снежной вьюги
      узор знакомых черт. Так, что теперь друг в друге
      нам не признать людей. И так, без лиц, без отчеств,
      стоять на пустыре, как сумма одиночеств.
      Но к Рождеству, когда пушистые ресницы
      ужасно занятой, сердитой продавщицы
      взлетят, как две звезды, - пугливый покупатель
      (какой-нибудь студент, алкаш или ваятель),
      оборотив свой взор в себя, внезапно встретит
      в измученной груди ресничек этих трепет.
      И в суете ночной, как загулявший бражник,
      он осознает вдруг, что это вправду праздник.

      4

      Я вижу как сейчас - прекрасная картина:
      крещендо голосов, мобилей каватина.
      Народ спешит за стол, к родному костровищу,
      к рождественским гусям, свечам. Тебе ж, дружище,
      от запахов хвои и сладкого бензина
      немного ошалев, стоять у магазина,
      вздыхая, наблюдать навьюченное стадо
      туземцев и гостей (избыток шоколада,
      пирожных и тортов, конечно, соблазняет,
      но тощий кошелек надежды не питает).

      5

      Васильевский горбит чудным сооруженьем.
      И елочка вполне довольна украшеньем
      из пламенных гирлянд и рукотворных шишек.
      У ГУМа, на углу, пузатый нуворишик,
      позевывая в такт накатам снежной пыли,
      как будто бы его недавно оскопили,
      уныло чешет хайр и смотрит туповато.
      (Фальцет да скука - все сокровища кастрата.)
      А мимо, V. im Pelz с улыбкою Солохи,
      скользит еще одно свидетельство эпохи.

      6

      Теперь иной расклад, иные и напевы.
      И девы в надцать лет совсем уже не девы.
      Фейс, шейпинг, макияж, прикид - и делай дело,
      соорудив батут из собственного тела.
      О нет, я не сужу! Я им желаю счастья.
      Пускай озолотят их тонкие запястья
      прекрасные часы швейцарской фирмы "Ролекс".
      Ночь. Тикают часы. Жужжит рекламный ролик с
      трофейною халвой и добрым анклбенсом.
      Увы, я не богат ни шиллингом, ни пенсом.

      7

      А как бы я хотел, наевшись до икоты,
      в тиши перебирать хрустящие банкноты.
      Текила с червячком, бассейн... Ля дольче вита!
      И все бы хорошо, но злато для пиита,
      как для цыплячьих глаз - созвездья курослепа.
      Что начато не в лад - кончается нелепо.
      Воскресни же Касым из сказки о Сезаме,
      он мог бы заключить: "кончается слезами".

      8

      Но, друг, довольно нам дудеть о чувствах низких.
      Облагородим мысль и вспомним наших близких.
      Пока бряцаю тут на пиэрийской лире,
      мой старший брат в глухой, заснеженной Сибири
      твердит, раскрыв тетрадь: "мононитрат, плацента",
      из подворотни в ночь выносит пациента.
      Пока с любовью я рифмую кровь, он ближе
      к последней в сотни раз, и в этой теплой жиже
      он топит не тоску, но кубик альбумина.
      И оперламп чадит, как лампа Алладина.

      9

      Я молод и здоров, однако нужен отдых.
      Откладываю лист, иду на свежий воздух.
      На улице мороз, но в свитере - терпимо.
      Танцует мягкий снег, и в облачке из дыма,
      испуганно косясь на кончик сигареты,
      как желтые мячи, купаются планеты.
      Сегодня минус пять, декабрь и понедельник.
      И я стою один, без имени, без денег.
      На мраморной плите, что клоп на автостраде.
      И ветер ворошит нечесаные пряди.

      январь 1995

      _^_




      ЗАРИСОВКА

      Осенняя ночь холодна.
      "Ничего, согреюсь", - думаю я, зябко поеживаясь.
      Затягиваюсь сигаретой
      и выпускаю изо рта кольца белого, гибкого дыма,
      которые, подобно только что снятым,
      влажным еще гипсовым слепкам
      пытаются в точности воспроизвести форму моих теплых губ.

      Ещё и ещё...
      Сизые клубы медленно обволакивают луну,
      разбухают и превращаются в тучи.
      Поднявшийся ветер разгоняет тучи.

      Я вглядываюсь в луну,
      как микроб вглядывается в огромный глаз
      склонившегося над микроскопом исследователя.
      И мне становится ещё холодней.

      1995

      _^_




      ГАММЫ

      *

      Ветрено. Пляж безнадежно пуст.
      В море, не зная брода,
      некому лечь на высокий бюст
      выцветших волн. Природа,

      сняв сарафан, примеряет фрак,
      мрак и приставку "некро".
      Ломкие ветви акаций, как
      черные пальцы негра,

      делают вялому дню массаж.
      Жар переходит в стужу.
      Лето закончилось. Мир - пейзаж,
      вывалившийся наружу.

      *

      На теплоходах ревут басы
      скоро придет расплата.
      Черные стрелки слетают с
      круглого циферблата.

      Можно благих, как Малевич К.,
      чувств не питая к кругу,
      жить, но эмоции червяка,
      друг, безразличны плугу.

      Век проживя человеком, вдруг
      падаешь в плюш дивана
      вещью, как кисть из дрожащих рук
      старого Тициана

      в банку с белилами. Может жисть
      выложить розных, разных
      тьму композиций. Но смерть - на кисть
      кистью - крестообразно...

      *

      Утро. За тонкой стеной сосед
      хриплый включил приемник.
      Влажный, как устрица, вполз рассвет
      брюхом на подоконник.

      Стынет окно. Во дворе мужик
      листья сметает в кучу.
      Ветер, в щепотку персты сложив,
      к пристани тянет тучу.

      В матовом, сером, как чешуя,
      зеркале, что напротив,
      бледную копию вижу я
      собственной смуглой плоти.

      Жесткий по телу рассыпан ворс.
      Не голова с ушами
      гордо венчает мой хлипкий торс -
      хижина с парусами.

      Подняты трапы, покинут порт.
      В трюме сидит ребенок.
      Хлопает флаг и играет Норд
      ставнями перепонок.

      февраль 1996

      _^_




      ПЕЙРИФОЙ - ПЕРСЕФОНЕ

      Крикнув "майна" Танатосу, в те края,
      где вовек не услышишь "виры",
      с громкой песней спускался Орфей, но я
      как-нибудь обойдусь без лиры.
      Стерву, дикую кошку в тебе любя,
      в сантименты и плач не веря,
      я, мужчина, я, воин, возьму тебя,
      как берут на охоте зверя.

      Рано утром, когда, как на гроб - венки,
      на деревья ложится иней,
      сквозь кордоны и дьявольские полки
      прорублюсь, уведу - рабыней.
      Потому что мой щит - хоть и мят в веках -
      спаян сталью мужского нрава,
      потому что мой меч не дрожит в руках
      и дает мне на это право.

      Я - рубака, у сердца - зигзаг рубца.
      И побед не вместить в бумагу.
      Но прикажешь - приду и, покорней пса,
      у ступней твоих смирно лягу.
      Мало? - чёрные шоры прижми к глазам,
      потный лоб мой упри о плаху, -
      и, чтоб было удобней рубить, я сам
      с плеч сутулых спущу рубаху.

      май 1995

      _^_




      ОДИССЕЙ

      Кто прозябал во впадинах бездонных,
      кто путался в сетях дорог и тропок,
      переплывал заливы и затоны
      и сильно поседел от нервотрепок,
      кто развивал несчастия как тему,
      чтобы потом, эстетов теша стадо,
      плешивый эпик втиснул их в поэму,
      меня поймет. А больше мне не надо.

      Пусть в свой учебник впишет Каллиопа
      все это как сюжет для стольных здравиц.
      "Он был в Аду! Он победил циклопа!
      Да что циклоп - ушел от двух красавиц!"
      Семнадцать лет сражений, блуда, бреда.
      Над головой не гений - ворон вьется.
      Напрасно я послушал Паламеда.
      Но кто же знал, что все так обернется?

      Не знали люди, боги - не сказали.
      (К последним я претензий не имею.)
      К чертям вопросы! Выйду на вокзале,
      найду почтамт и позвоню Эвмею.
      Будь трижды бог, но с воплем "не завишу!"
      не позабудешь дом, как ни старайся.
      Вот наберу пять цифер и услышу:
      "Ты нужен здесь, скорее возвращайся.

      Омой стопы от многолетней пыли.
      Сын без отца? Но в том твоя вина ли?
      Чего ж ты плачешь? Боги позабыли?
      Зато родные люди вспоминали!"
      Я уезжал весною, нынче - осень.
      Одним воспоминаньем память грею...
      Скажите Пенелопе: завтра... в восемь...
      Пусть приготовит ложе Одиссею.

      март 1995

      _^_




      МЕЛОДИЯ  ВОЗВРАЩЕНИЯ

      Мне не о чем грустить, все шито-крыто,
      и жизнь моя размеренна, как повесть.
      Я как Иона здесь, хоть не рычит, а
      стучит колесами огромный поезд.
      Я стал суров, мне нынче не до шуток,
      к родным местам ведёт меня дорожка.
      И вот уже почти что двое суток
      под стук колёс таращусь я в окошко.
      Гляжу на мир, как снайпер из укрытья,
      и разрешаю в мыслях теорему,
      что дома первым делом брошу пить я
      и напишу прекрасную поэму.

      Как мотылек, порхает занавеска
      с клеймом "Алтай", которой нету краше.
      Суровый врач сказал мне очень веско,
      что отдых мне необходим, что "ваши
      нервишки в состоянии негодном."
      И вот теперь поэт и обыватель
      стоит, как урна, в тамбуре холодном,
      где никому не скажешь: "Эй, приятель!"
      А скажешь - ни ответа, ни "Привета".
      Все тихо, лишь вода бурлит в сортире,
      да теплится бычок в губах поэта,
      немотствующих в этом грустном мире.

      Я помню о столице чудо-бредни,
      и как потом с бесстрастием верблюда
      купил билет и, как Улисс последний,
      бельишко прихватив, свалил отсюда.
      Я вспоминаю ночь, когда прощались,
      и как потом колеса били presto,
      давлю бычок ногой и возвращаюсь
      в слезах на пятьдесят второе место.

      Торчу в вагоне, как брильянт в компосте,
      как сарацин в обозе тамплиеров.
      Здесь великан грустит о малом росте,
      и время тяготит пенсионеров.
      Мне по карману только эти сани.
      Я не давлюсь икрой в купейном лоске.
      Я завтракал хот-догами в Казани,
      а пиво пил под вечер в снежном Омске.

      Проносятся холмы и перелески.
      В натопленном вагоне пахнет Крымом.
      И речек очертанья слишком резки
      для глаз моих, омытых сизым дымом.
      Жую лаваш, разглядываю лица.
      Богиней в униюбке из лавсана
      разносит черный кофе проводница
      с великолепным именем Оксана.
      Девическую грудь, что темной ночкой
      ласкает неизвестный мне счастливчик,
      обтягивает тонкая сорочка.
      И сквозь нее просвечивает лифчик.

      Стихи... они как жизнь, не терпят фальши.
      Я б мог с Цирцеей, не боясь накладок,
      сравнить цивилизацию, и дальше -
      свиней с людьми, но "милые, нельзя так".
      Наш мир - корабль. (Прежний образ - лажа.)
      И я, торча в нем в качестве балласта,
      люблю людей не в виде антуража,
      люблю за то, что есть они, и баста.

      Пусть гадским километрам нет предела,
      но за окошком облака, как горы.
      И стук колес стал мягче, и стемнело,
      и мелодичней стали разговоры.
      "Ты зря так, можно было просто высечь..."
      "Взгляни: закатом горизонт распорот..."
      "Недавно потеряла двадцать тысяч..."
      "Дочь замужем, а сын уехал в город..."
      "Но ведь растет народонаселенье,
      твои индусы, брат, не замечают?
      Вот наши души - новые творенья?
      Иль это прежние, дробясь, мельчают?"

      Я тоже сам с собой веду беседу,
      не чувствуя ни нежности, ни злобы,
      о том, что завтра утром я приеду,
      приеду, а приехав хорошо бы,
      чтобы тоска вконец не одолела,
      прийти к друзьям, острить, смотреть им в лица.
      И завести подругу, чтоб жалела,
      и может быть, потом на ней жениться.

      От сих до этих отмахав Расею,
      хоть на цитаты был всегда неловок,
      теперь могу, подобно Одиссею,
      сказать, как я устал от остановок.
      Что на последних метрах марафона
      рябит в душе от долгих заморочек,
      что путь до цели, как стрела Зенона,
      в пространстве я выкладывал из точек.

      Пространству за окном не видно края.
      Уже два дня, торча как на иголках,
      мы пьем вино, куражимся, болтаем
      и давим храпаря на мягких полках.
      Вот так лежим и в ус не дуем, нам де,
      как поросятам волк, не страшен Кронос,
      мы время убива... хотя по правде,
      не мы его, конечно, а оно нас.

      Я вредной Музой съеден с потрохами,
      хоть в роли барда многого не стою,
      но, как Орфей, неловкими стихами
      пытаюсь разобраться с пустотою.
      Покуда вою - нежить не достанет,
      и с лирою под мышкой мир не тесен.
      Возможно, что кому-нибудь да станет
      теплее от моих печальных песен.

      P.S.
      Семнадцать тридцать. Снова остановка.
      Глотаю чай, закусываю сыром.
      Как ни крути, а поезд есть веревка,
      которою нас связывают с миром.

      февраль, апрель 1995

      _^_




      СЮЖЕТ  ДЛЯ  РАССКАЗА

      *

      Приятно в тёплый день, приняв на грудь грамм двести,
      увидеть небеса такой голубизны,
      что у отверстых луж глаза на мокром месте,
      и окна от весны, как окунь от блесны,

      не в силах отвести восторженного взгляда.
      Но стадо облаков не замедляет бег.
      И в уши лезет снег, и четверть года кряду
      затянут льдами пруд, и мерзнет человек.

      *

      Тиресий, "путь домой" звучит, что теорема.
      На розовом снегу ни образов, ни гемм.
      И поезд, как стальной потомок Полифема,
      вершит обряд тоски над сгорбленным Никем.

      Встревожен океан равнины, Норд качает
      обрывки парусов, и тяжело грести.
      Вздохнув, произношу: "Родная, я скучаю",
      но голос мой звучит, как "Господи, прости!"

      *

      Лик вьюги то прильнет к окну, то вновь отпрянет,
      столь белоснежный, что не поглощает свет
      мой чёрный макинтош, и - Господи! - как тянет
      вернуться на вокзал и поменять билет.

      Застыв под фонарем, не сдерживать рыданья,
      в табачный габардин закутать желчь огней,
      и, сев в большой вагон, удвоить расстоянье.
      Чем дальше от тебя, тем музыка грустней.

      февраль 1996

      _^_




      ПАМЯТИ  ОТЦА

      *

      В девятьсот тридцать седьмом он родился
      в декабре, под несчастливой звездой, но
      не повесился от горя, не спился
      от тоски. И прожил, в общем, достойно.

      О, по жизни вечно чем-нибудь руки
      мой отец занять спешил. Было это
      для него не столько бегством от скуки,
      сколько пламенным желанием света.

      *

      Не любя высокопарных историй,
      почитал отец баян выше лиры.
      Ближе к лету наезжал в санаторий
      и оттуда привозил сувениры

      или яблоки. Сократа навроде
      растекался батя мыслью по древу.
      И хотя был очень худ по природе,
      относился с уважением к чреву.

      *

      Это значит был он брат Гераклиту.
      Категории лепил из тумана.
      И, зеленую прикончив поллитру,
      делал копии с Венер Тициана,

      расчертив холсты на клеточки. Впрочем,
      он и сам творил отчасти. И даже
      малевал немного маслом (короче,
      брат мой Игорь видел эти пейзажи).

      *

      В выходной, к теплу весьма расположен,
      на щите, бросая в печь по брикету,
      пек картошку. Словно шпагу из ножен,
      из-за уха доставал сигарету

      и садился ладить тумбочку или
      вырезал замысловатую раму.
      Помогал друзьям и всем, кто просили,
      пил чифирь и ревновал мою маму.

      Был решителен. Случалось - смущался.
      Слыл умельцем (особливо тверёзым).
      Не писал он - до стихов не поднялся,
      но зато не опустился до прозы.

      *

      Любознательнее Брема раз во сто,
      мастерил отец мой кенарам клетки
      плюс аквариум для вуалехвостов.
      И хотя имел лицо чудной лепки -

      обаятелен, но принципиален,
      (проживи подольше - стал бы примером)
      по утрам не выбирался из спален.
      Рос от слесаря - и стал инженером.

      *

      Помню: хищным и изящным наречьем
      поэтической строки, без промашек,
      как игла над белоснежным предплечьем,
      над бумагой зависал карандашик.

      До рассвета шелестел плотный ватман
      с чертежами. И, сродни двум Сахарам,
      раскалялась так настольная лампа,
      что рейсфедер покрывался загаром.

      *

      За окошком город ополоумел
      от заката; и, как вскрытые вены,
      протянулись облака... Отец мой умер.
      Жизнь - театр. Люди сходят со сцены.

      Тонут в море, пьют цикуту из чаши.
      А иных на полдороге к портфелю
      губят алчность и жестокость, но чаще
      неумеренность. Сгорев за неделю

      *

      в сорок лет, забивши легкие сором,
      через сорок дней он тетке явился
      (все другие спали), горестным взором
      нас обвел и молча в рай удалился.

      На поминки гости съехались. Шастал
      меж гостей я мальчуганом патлатым,
      теребил карманы, сплевывал часто
      и пищал: "Врачи во всем виноваты".

      *

      Излагая то, что в память мне вшилось,
      не отделываясь трепом дешевым,
      говорю себе: "Уж так получилось,
      что вниманием тебя обошел он."

      Потому: если учесть малолетство
      (по каким полям отец нынче бродит?),
      лишь нервозность мне оставил в наследство
      и ушел, как сотни прочих уходят.

      Не поймал звезду и мира не видел,
      не вкусил побед, ни пайку изгнанья,
      и почти - чем меня очень обидел -
      не оставил о себе воспоминанья.

      1996

      _^_




      К  ПРИМЕРУ

      Лишь тот достоин оды, безусловно,
      кто, выкурив сигару, хладнокровно
      внимая звукам вражеского хора,
      надкусывает яблоко раздора.
      К примеру, Жуков был мужик отважный.
      Да что там, я б сейчас в талмуд бумажный
      втащил его (хоть встань он раскорякой)
      с прислугою, фуражкой и конякой.
      Но лире мил не лидер со шпаною,
      а тот, кто занят внутренней войною.

      Кто яркие гирлянды славных песен
      вплетает в дебри ругани и воя.
      И может быть, сейчас, угрюмый, бледный,
      перед мольбертом на коленях стоя,
      творит в ночи какой-нибудь Егорыч,
      следит зрачком туманные светила
      и, тонких сигарет вдыхая горечь,
      размешивает в баночке белила.
      Как пьяный ирокез среди испанцев,
      измученный, босой, без женской ласки,
      сидит всю ночь и кончиками пальцев
      втирает в холст покладистые краски.

      Вот так и мы: живем, слагаем, любим,
      вонючим никотином ближних губим,
      куражимся. Летя на зов прелестниц,
      бросаемся в объятья темных лестниц.
      Но под влияньем чар неуловимых
      лишаясь сил у ног своих любимых,
      в отчаянье стучим башкою оземь
      и на горбу тоску свою увозим.
      Проскальзываем шпалами ступеней,
      где рельсами нам - гладкие перила.
      И по три ночи не встаем с коленей.
      И на пол льем прекрасные белила.

      1996

      _^_




      ОСЕННЕЕ

      Оседая кремнием на ноже,
      я точил слова и не знал износа.
      Только стерся камень, на нем уже
      пресловутый комар не подточит носа.

      Я плохой схоластик. В сознании - люф.
      Ни души кругом. Только мгла. И Муза,
      как уставший попка, смыкает клюв
      на плече Робинзона Крузо.

      Был бы теплый май, я б поднялся в семь,
      я бы пил вино и кропал сонеты.
      Май вообще хорош, только он совсем
      из другой оперетты.

      1995

      _^_




      ПАМЯТИ  АРТИСТА

      Пирамида венков, обострившийся профиль и рать
      пожилых театралов, к партеру придавленных болью.
      Что тут скажешь... Я думал, что смерть невозможно сыграть -
      чепуха! Вы прекрасно и с этою справились ролью.

      Мочит весла угрюмый Харон. Исчезает корма,
      растворяясь в багровых парах. Размышляя об этом,
      я шепчу: в перспективе туннеля мне видится тьма.
      Хоть для Вас-то, конечно, он должен был кончиться светом.

      Далеко разбегаясь от весел, не выдаст волна
      каменистому брегу ни всплеска, ни матовой пены.
      На земле только смерть не способна предать, но она
      для оставшихся жить есть сама разновидность измены.

      Посмотри ж на меня из полночной своей темноты.
      Дотянись до меня - не рукою, так сумрачным взглядом.
      Из унылых краев, где обрел ты пристанище... Ты
      и суровые тени, с тобою стоящие рядом.

      1994 (1995)

      _^_




      ПЕСЕНКА

      *

      Голова стала дрожать,
      шея стала недержать.
      Не пора ли, в самом деле,
      пить бросать, курить бросать?

      Сев за стол, свой скорбный лик
      обнести рядами книг.
      Так от возгласов за зубы
      влажный прячется язык.

      *

      Вечер, лампа, Пикассо,
      пепельницы колесо,
      за столом сидит ребёнок,
      и ребёнку "ха-ла-со".

      А оттуда, где "тот свет",
      день и ночь следит атлет,
      как под детскими ногами
      ходит шар. И этот бред,

      распахнув в мозги окно,
      заполняет полотно:
      фон, рисунок, перспектива,
      шея, плечи, руки. Но

      мы не девочки в трико,
      жизнь, в которой нелегко,
      не туннель, а коридоры
      из кошмаров Кирико.

      1995

      _^_




      * * *

      Ах, одиночество! Месиво
      боли, гордыни, срама.
      Дочка его - поэзия.
      Впрочем, она же - мама.

      Ох, это одиночество!
      Словно погоны - кителя,
      сколь ни самодостаточно,
      а требует себе зрителя.

      Чтоб на сцене, исхлопано,
      не выродилось в притворство,
      по идее, должно б оно
      сторониться партнёрства;

      но, по странному правилу
      (парадокс здесь - разительный),
      чем людней, много-плановей,
      тем оно выразительней.

      Хочешь, чтоб оно тренькало,
      в мясо смогло одеться -
      дай ему в руки зеркало,
      чтобы в него смотреться.

      *

      Нет в отраженье нежности,
      душу оно не греет.
      Не искажает внешности
      зеркало, но тускнеет

      луч самовыражения
      в свете его мерцания.
      Есть что-то в отражении
      от самоотрицания.

      *

      "Я - жертва самосожжения!
      Как воздух, как окружение
      пшеничное - дырке от бублика,
      мне необходима публика!"

      Золотисто ли, серенько,
      траурно ли мерцает -
      голоса собеседника
      зеркало не отрицает.

      Зеркало дашь - но надо ли?
      Я его не хотело.
      что-то в нем есть от падали...
      Факт разложенья тела?

      *

      Творчество - падаль без отчества,
      лепет на грани витийства,
      автопортрет одиночества,
      способ самоубийства.

      1996

      _^_




      ЭПИЗОД

      Моложавый негр из Буркина-Фасо
      мнет в руке червонец.
      Рядом с ним узкоглазый японец
      говорит "харасо, харасо".
      Стоят они у комка
      с красивым названьем "Плакучая ива".
      Оба подвыпившие слегка,
      стоят, покупают пиво.

      Пиво российской торговой марки
      "Балтика номер три".
      Они в близлежащем кудрявом парке
      уже расписали бутылки три.
      Чернокожий длинноволосый красавец
      с волосами рыжеватой окраски,
      негр смотрит на японца глазами
      полными ласки.

      "Балтика" куплена и открыта.
      Что им киоск и улица!
      Они, не стесняясь, вполне открыто
      обнимаются и целуются.
      А улица плохо воспринимает их,
      хочет прижать стоножьей пятой.
      Трое отделились от стойки.
      Шум мгновенно утих.
      В воздухе запахло бедой.

      Трое подошли к ним медленно, улыбаясь
      в предчувствии новизны
      ощущений. Их пальцы в кулаки сжимались
      до мертвенной белизны.
      По лицу японца пробежала морщина,
      словно впившаяся в кожу леска.
      И, смеясь, из кармана извлек мужчина
      двадцать пять сантиметров блеска...

      Дальше произошла быстрая череда перемен.
      Кричали какие-то люди.
      Негр лежал под вывескою "Обмен
      валюты".
      Рядом застыл японец, рукою худенькой, желтой
      схватившийся за ранение.
      Мент вокруг них танцевал Траволтой
      с гримасой неодобрения.
      Столбики пара покинули их телесные оболочки
      (японец упал на разрезанный бок)
      и пересеклись в невидимой точке
      неба, которой был Бог.

      1996

      _^_



      СТРАННОЕ  ГЛУБОКОЕ  ЧУВСТВО

      Скоро ночь. Ненасытный зрачок умеряет прыть.
      За окном так темно, что разумней сомкнуть уста.
      В голове порожняк, из желаний одно - курить.
      Пальцы тянутся к пачке, но даже она пуста.

      Звезды зреют, как зерна, как в мыслях больного бред.
      На настольных часах - десять тридцать. И день поник.
      "Впереди только тьма", - стиснув зубы, твердит поэт.
      "Только тьма", - повторяет в смущеньи за ним двойник.

      Так мутит на душе, будто Музу скосил недуг.
      Видно, мало, укрывшись от света за щит гардин,
      убежать от друзей и, подругу услав на Юг,
      записать в дневнике: "Слава Богу, теперь один".

      Почему этот вечер июльский так сыр и мглист?
      Почему я обязан, о глину стилом скребя,
      с перепою сравнив с черным омутом белый лист,
      с каждой фразой топить в нем кусок самого себя?

      Муки снов позабыты. Бессонница. Мухи слов,
      покружив над водою, садятся на штучный прах.
      И печальная Муза заместо крепчайших строф
      выдает помрачневшим листам только вязкий страх.

      Что гардины? - пустяк. И без них не въезжает в дом
      солнце летнего дня. Неподвижен во рту язык.
      Авторучка выводит: "Возможно, всё дело в том,
      что тебя нет со мной... К этой мысли я не привык.

      Как нелепо, как странно, как глупо, что я не могу
      целовать твои губы и плечи. Один петит,
      словно полк новобранцев, выстраивается в строку...
      Не могу без тебя. Одиночество мне претит.

      Мне б обнять тебя, мне бы зеленым плющом увить
      твои окна. Но вместо этого ночью (с тем,
      чтоб не спрыгнуть с ума, чтобы попросту не завыть)
      со стилом в кулаке я пою для бетонных стен".

      1996




      ВЯЛОЕ  ЛЕТО

      Пять дней удушливым крымским летом
      светило, схожее с эполетом
      на запыленном плече гусара,
      в стакан с портвейном лучи бросало.
      Портвейн нагрелся и постепенно
      исчез. Осталась густая пена.
      И эта пена - уныло, вяло -
      пять дней в стакане моем стояла.

      Не глядя морю в лицо рябое,
      на пляже, вдоль полосы прибоя
      три рыбака расправляют сети.
      Поодаль с радостным визгом дети
      из грязи лепят архитектуру.
      Прыщавый парень температуру
      заносит белым мелком в таблицу.
      Кудрявый мальчик ведет ослицу
      и предлагает всем сделать фото.
      Но отдыхающим - неохота.

      В сарае слышится крик наседки.
      Перед сараем, в тени беседки,
      сидят за хересом два соседа.
      Меж ними плавно течет беседа.
      "Старик, а я бы не мог без женщин".
      "Не колупай мне душевных трещин.
      Врачи, которых я ненавижу,
      мне год назад удалили грыжу.
      С тех пор клинок мой не лезет в ножны,
      и стали ночи мои тревожны..."

      В дырявой майке, в трусах из ситца,
      пять дней, пытаясь не шевелиться,
      как бородатый Фидель в Гаване,
      я счастлив был на своем диване:
      спал или просто лежал поленом,
      прохладный шкаф подперев коленом.
      Часы блаженства недолго длятся.
      Увы, я вынужден был подняться.

      Часов до двух я сверял обложки.
      Потом, с обложек сдувая крошки,
      жевал хот-доги, ходил в клозеты
      и правил верстку плохой газеты.
      В пять с милой девушкой пил "мартини".
      Заехал в морду одной скотине.
      А в шесть, карьеру поставив раком,
      сказал редактору, что дурак он...

      Тяжелый день мой почти закончен.
      Иду вдоль моря, угрюм, всклокочен.
      Стемнело. Можно увидеть Овна,
      Стрельцом зарезанного бескровно,
      иль Деву, в небе глазами шаря.
      (Тут все зависит от полушарья.)
      Гляжу на огненную полоску,
      курю "LM", подхожу к киоску
      затем, что очень хочу напиться.
      Но взгляду не за что зацепиться.

      С недавних пор я совсем рассеян,
      как рыбка, брошенная в бассейн.
      Мечусь, как зеркало самой русской
      из революций - с глазами Крупской...

      1997




      ОДИССЕЙ
      (впечатление от гитариста)

      Он смугл лицом и бородой оброс
      на поприще неженских развлечений.
      Сидит, перебирая шесть волос,
      запутанных судьбой в клубок мучений.

      О чем судьбу, многострадальный бард,
      пытаешь ты, в отсутствии монеты
      с пытливой решкой, как колоду карт,
      разбрасывая на пол флажолеты?

      Здесь не судьба - душа разрешена
      от бремени обид. В пространстве сея,
      тугие зерна нежности, она
      дрожит в упругих пальцах Одиссея.

      С гитары снять чехол - раздеть дотла.
      Но под чехлом, под ситчатым бикини
      боль с шестикратной жаждою тепла
      пульсирует в висках больной богини.

      Она спустилась с олимпийских кущ,
      приняв в подарок жертвенную тушу,
      чтоб каждым коготком своим, как плющ,
      вцепляться в исцарапанную душу.

      И так рыдает каждая струна,
      как будто вспоминают плач отары
      шесть прядей золотистого руна
      на тонком грифе лаковой гитары.

      И серией разлапистых туше
      слетаются аккорды на подмогу,
      рождая в перепуганной душе
      одно непостоянство и тревогу.

      февраль 1997




      ОПЬЯНЕНИЕ

                Ю.И.

      *

      Состав вагонов мчится вдоль рядов
      культурных насаждений. Чай готов.
      Колбасный сыр нарезан. Степь - поката.
      И отблески багрового заката
      воспламеняют венчики цветов.

      Со столика под дробный стук колёс
      сосед смахнул букет фальшивых роз
      и, разливая водку по стаканам,
      заметил мне: "Не стойте истуканом.
      Из трезвых здесь - один электровоз".

      И я ему, само собою, внял,
      стакан гранёный пальцами обнял.
      В пустом желудке взорвалась граната...
      Потом я ел кусочек карбоната,
      а он горбушку хлеба обонял.

      *

      Снаружи дождь. Здесь тихо и тепло.
      Лишь стук ритмичный да мое трепло
      безмолвие вагона нарушают.
      И капли, сбившись с курса, украшают
      лепным узором мутное стекло.

      Не разделяет сотканная вязь,
      а только подтверждает нашу связь,
      как подтверждает пол рябые своды,
      тюрьма - существование свободы...
      Ладонью со стекла стирая грязь,

      я вижу чью-то жилистую грудь
      в разрезе белой майки, Млечный путь,
      зубцы деревьев, лампочку, две вилки,
      остатки шнапса в розовой бутылке.
      И смачиваю лоб, чтоб не уснуть.

      *

      Шашлык свой пережарил друг Кацо.
      Каплун склевал вареное яйцо.
      Комочки влаги в воздухе повисли
      и, преумножив горестные мысли,
      изобразили мне твое лицо.

      Ты далеко, а я схожу с ума.
      Сознания пустеют закрома.
      Размазав слезы, допиваю водку,
      чтоб протолкнуть комок, стеснивший глотку,
      как шею суицидника тесьма.

      Любой монарх нуждается в казне,
      как город в птичьих трелях по весне.
      А мне нужна душевная беседа.
      Я тормошу притихшего соседа.
      Сосед мне улыбается во сне.

      *

      Намокший поезд мчит на всех парах.
      Внутри души ворочается страх.
      Беснуются ветра на перегоне.
      В прокуренном, полупустом вагоне
      мне тесно, как Распутину в штанах.

      Как будто по луне прошлась фреза,
      я различаю губы и глаза.
      И с видом сильно пьяного пророка
      кричу в пространство, как мне одиноко.
      А на лице твоем блестит слеза.

      Мир опустел. Как Сталину в Кремле,
      мне страшно здесь... И в матовом тепле
      луны мысль о тебе не безгранична,
      но более светла и органична,
      чем на пустой, бесформенной Земле.

      *

      Вагон качнулся, задрожал и не
      порвав, но растянув по всей длине
      гирлянды проводов, навроде пейсов,
      вдруг оторвался от железных рельсов
      и с тихим гулом двинулся к Луне.

      Что с кителя фельдмаршала - погон,
      сорвался с колеи пустой вагон.
      В кромешном мраке, в неизвестном чине,
      он взмыл и скрылся в облачной овчине,
      как раненный Георгием дракон.

      август 1996




      * * *

      Вставало утро у стены кремля.
      Трещал костер на площади, и люди
      с оружием сидели у костра
      и на меня с усмешкою глядели.
      "Ну что, приятель, наконец, проснулся?"
      И, преодолевая утренний озноб,
      я к ним спиной сутулой повернулся
      и двинул вверх по вздыбленной Тверской
      под тихий треск далеких автоматов.
      Я шел, минуя груды из камней,
      из веток и штакетин. Выше, выше...
      И, наконец, пришел. Там были люди.
      Там грустный Иннокентий Смоктуновский
      с железной кружкой у костра сидел.
      Он защитить хотел свою свободу.
      И он ее, наверно, защитил.
      (Спустя два года умер он свободным.)
      Ну, а тогда, на вздыбленной Тверской
      всеобщее царило возбужденье.
      По каменной брусчатке стлался дым,
      и у костров жевали булки люди.
      Повсюду был какой-то странный гам.
      Беззубые старухи, спотыкаясь,
      таскали камни к зыбким баррикадам.
      "Сыночки, наши камни на исходе!
      Их мало! Ох, сыночки, экономьте!
      Кидайте только в головы!" И я
      шел мимо них походкою нетвердой.
      Подстегнутые водкой голоса
      кричали мне: "А ну, вали отсюда!"
      А мне хотелось стать одним из них.
      Я к ним пошел: "Простите..." Но напрасно.
      Они меня не приняли в свой круг.
      "Чего уставился? Ты что, шпионишь?
      Вали отсюда, если не желаешь,
      чтоб мы тебе пустили пулю в лоб!"
      Так мне не удавалось стать героем.

      Героем! И тогда представил я,
      что я - Орфей, спустившийся в Аид.
      Представил, да. Но легче мне не стало.
      Ни ворона тут не было, ни арфы.
      Лишь кое-где трезвонили гитары.
      И темно-серые комки брусчатки
      подобьем каменного ксилофона
      испуганно чеканили мой шаг.
      И не было здесь главного - подруги,
      чтобы ее отсюда увести.
      А только люди, люди, люди, люди...
      Как матовые тени преисподней.

      1997




      НАСЕКОМУС

      Утомившись шляться по знакомым
      с бесполезной связкою ключей,
      я б хотел быть смуглым насекомым
      с наливными рюмками очей.

      Чтоб взамен чередованья гласных
      и согласных, как живой металл,
      я своею кожицей атласной
      средь растений нежно скрежетал.

      Чтоб стекала розовая плазма,
      будто пот, у солнца по лицу,
      чтоб стонали в приступе оргазма
      бабочки, роняя с крыл пыльцу.

      Я бы спал на травяной подстилке,
      а из глаз, как птенчиков из гнезд,
      вынул темно-красные прожилки
      и на потный панцирь перенес.

      Я б на пузе золотистый ворсик
      у людей ерошил на виду.
      И в конце концов свой хрупкий торсик
      наколол на ржавую звезду.

      Будь красавцем в темно-синем глянце
      или насекомою овцой -
      все равно не выскользнешь из пальцев
      Божьих, перепачкав их пыльцой.

      Все равно твой прах, насупив брови,
      упакует в розовый стручок
      собиратель насекомой крови,
      хладнокровный, умный старичок.

      1997




© Ренат Гильфанов, 1994-2024.
© Сетевая Словесность, 2009-2024.




Дизайнерские панно на стену купить в магазине Evenhome

evenhome.ru

Словесность