Словесность

[ Оглавление ]






КНИГИ В ИНТЕРНЕТЕ
     
П
О
И
С
К

Словесность




НЕ  ЗНАЮ,  ЧТО  БУДЕТ  СО  МНОЙ
(ИЛИ  ПОЧЕМУ  Я  УЕХАЛА)


ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

Долгие годы я хотела написать эту книгу. Почему? Во-первых, это желание, написать о своей единственной и неповторимой жизни, свойственно многим, кто каким-то образом связан с писанием чего бы то ни было. Во-вторых, как известно, любая жизнь начинается с детства, и в большинстве случаев детство - самое счастливое время жизни. Бывают, разумеется, исключения, но, - в большинстве, - лучшее время. Очень хочется всяческими способами это лучшее сохранить.

Потом я решила, что не стану писать эту книгу никогда. Почему?

Потому, что детство кончилось очень быстро. Потому что писать я привыкла правду. А правда бывает разная. А у меня принцип такой - не можешь сделать хорошего - не делай плохого. Если только перед тобой не последняя сволочь, которая, если ее не остановить, сделает много плохого. Так случилось, что в жизни со мною происходили вещи очень страшные. Если рассказывать о них, придется задеть не только сволочей, но и людей, которые так или иначе с ними связаны. При этом - ни в чем не виноваты. Не имею права бить под дых.

И, все-таки, мучает и мучает меня эта ненаписанная книга. Возвращаюсь и возвращаюсь мыслями к ненаписанным страницам. Некоторые из них как бы уже и написаны - главки как бы сами выстраиваются.

И вдруг однажды я подумала: в чем дело, собственно? Говорить не обо всем - еще не значит врать. Самое запредельно страшное - опустим. Незачем добавлять в мир боли и тьмы. Все хорошо в меру. Значит, опустим.

Ну, и про любовь. Эта книга не про любовь. Про любовь я все в стихах написала, что смогла. Так что любовь тоже опустим.

Значит, остается детство, которое очень быстро кончилось, юность, в которой главным была не любовь, и зрелость, в которой любовь уже была не главным. Я же ищу ответ на вопрос: почему я уехала? И любовь здесь ни при чем.




ДОМ

Еще недавно я говорила, что мне надо благодарить Бога - все мои главные мечты в жизни сбылись. Оставалась одна. Если честно, несбыточная. Сейчас есть еще одна. Сейчас я понимаю, что самая главная. Не хочу даже думать, сбыточная или нет. Но об этом позже. Вернемся к предыдущей.

Я мечтала, что каким-то невероятным образом у меня образуется куча денег, и я куплю наш старый дом, в котором я родилась и провела лучшие в своей жизни тринадцать лет. Куплю, приведу в порядок, буду жить в нем вместе с детьми и внуками, будто и не покидала никогда этот дом, будто жизнь, как и должна быть в идеале, непрерывна от начала до конца и проходит в том самом доме, в котором человек родился. Из этого дома можно иногда уезжать, ненадолго, но всегда знать, что ты в него вернешься. Еще в этом доме я хотела открыть художественную школу, собрать самых умных и добрых учителей и учить детей. Бесплатно, чтобы талант не зависел от состоятельности родителей. Когда-то в похожем старом особнячке в центре Харькова я провела чудесные четыре года своего детства. Думаю, нашу "Репинку" добром вспоминают все ее бывшие ученики.

Сейчас я не хочу возвращаться в этот дом. Потому что, кроме всего прекрасного, что он мне дал когда-то, было в той жизни и страшное. Боюсь, что тени тяжелых воспоминаний не дадут покоя. Наверное, лучше выбрать другой дом, похожий, но другой.

А сейчас - о том. Он, любимый, достоин того, чтобы отдать ему должное за данное мне волшебство детства.

Если мне снится дом - только этот. Хотя жить мне пришлось во множестве жилищ. До революции дом принадлежал врачу. После революции превратился в коммуналку. Типичную. Парадный вход с колоннами на крыльце - это все, что осталось от былого обустройства. Высокие потолки, лепнина. В нашей, номер 3, квартире - еще некоторые мелочи: дверной замок с бронзовой ручкой, прекрасный паркет, сохранившийся и по сей день, несмотря на полное отсутствие какого бы то ни было ухода. Остальное - полная разруха. Обшарпанные темные коридоры с множеством лампочек, керосинок, двери, двери, двери... Почему же так тянет и тянет туда? Потому что детскому глазу безразлично, что он видит. Ребенку важно, что он чувствует. И если чувствует он безопасность, доброе отношение, не говорю уже про любовь, любое пространство обустроит для своих игр, фантазий, а что еще нужно в детстве? Какая разница, течет потолок во время дождя или нет? Ведь есть же широкий подоконник, уставленный горшками с алоэ и розами, на розах - волшебные алые цветы, вот он, тот самый аленький цветочек из сказки. А между горшков прекрасно устраиваются кукольные комнаты, конечно, их много рядом, как в родной коммуналке. И все живут дружно, и ты, играя, не вспоминаешь о том, что иногда, напившись, сосед дядя Яша в неизменном офицерском френче тарабанит в твою дверь офицерским сапогом и орет: "Жиды пархатые!" И что? Завтра он протрезвеет и будет до следующего запоя ходить молча, никого не трогая.

Вот они, любимцы моего детства и поводы почувствовать первую горечь окончательных, невосполнимых утрат: первым делом, конечно, буфет. Нет, вовсе не тривиальным шкафом для посуды и припасов, волшебным замком виделся он мне. Граненые стекла в дверцах, медные рельефные ручки, туманность зеркала, все эти башенки, перепады...Впрочем, и содержимое буфета не оставляло равнодушным, манило бабушкино вишневое варенье, сливовое повидло, пахнущее ранней осенью, покоем. А наливка? Ее тягучая сладость? Тайком от мамы бабушка давала мне попробовать, не попробовать даже, а, скорее, лизнуть этой сладости, поклевать "пьяных" вишен. Ширма, днем можно было спрятаться за ней и на чуть-чуть почувствовать недолгую сладость уединения. Гобеленовый коврик над моей кроватью: две девушки в старинных крестьянских нарядах, на фоне милой пасторали кормят с ладошек олененка. И черно-золотая бахрома, которую я во время своих многочисленных болезней, подробно разглядывая все мелочи пасторали, одновременно заплетала в косички. И такая же бахрома на гобеленовой скатерти. Разве важно было, что коврик висел на заколоченной двери, разделявшей нашу комнату и комнату соседей?

И что за этой дверью, за чудом пасторального коврика, частенько слышалась пьяная ругань? Разве важно было, что гобеленовая скатерть вытерлась местами до светящейся сетки? Скатерть лежала на большом дубовом столе. Когда в праздники в нашем доме собирались все многочисленные родственники, стол раздвигался, становился еще больше. В обычные дни за этим столом вся наша семья ужинала, здесь же мы с мамой затевали игру в морской флот, расставляли флотилию бумажных корабликов, я рисовала свои первые картинки, или мама раскладывала книги и конспекты. Днем, когда все были на работе, стол был в распоряжении бабушки, здесь училась я перекручивать мясо для котлет, перебирать гречку, лепить кружевные бабушкины вареники, раскатывать коржи для "Наполеона". Иногда, когда выпадало свободное время, бабушка учила меня играть в домино или "пьяницу". И в это время всегда пересказывала одну и ту же книжку - "Среди добрых людей"...

Внизу у стола были две перекладины, на которых я могла сидеть и играть с куклами, - это был мой "домик". Почему дети так любят эти "домики" - под столом, в шкафу, в сплетенных кустах сирени? Я, наверное, потому, что чувствовала каким-то чутьем: так и не будет у меня в жизни Дома...

С шести утра и до двенадцати ночи говорило радио, та самая черная тарелка. Дни начинались и заканчивались гимном, голосами незнакомых людей, к которым я так привыкла, что казались они уже если не родными, то необходимыми для нормального течения жизни, - как соседи, например.

Наверное, поэтому я всегда не переносила тишину в доме. Сейчас вместо радио с утра и до ночи работает телевизор - создает иллюзию отсутствия одиночества, "разговаривает" со мной.




ДВОР

Окна нашей квартиры выходили в крошечный палисадник - я видела из окна узкую полоску клумбы - лиловые "петушки", львиный зев, "офицеры", чернобрывцы, календула, "ночная красавица", - все это росло вперемешку и навсегда осталось моим любимым, щемящим, родным признаком Дома. В каком бы дальнем уголке мира ни встретились мне эти цветы, становилось чуть менее одиноко. И еще - "крученый паныч", табак, мальвы, любые дикие травки, кашка, одуванчики, подорожник, - это навсегда моя родина, мои самые близкие родственники. В палисаднике помещались три дерева - вишня, слива и огромный старый тополь, "вросший" в стену веранды. Белая акация, тоже старая, почти вровень с крышей. Сирень. Уверена, нет в мире вишен вкуснее "наших", нигде больше так тонко и волшебно не пахнет акация...

Дальше - глухой серый кирпичный забор, отделявший наш палисадник от соседнего огромного, сплошь заасфальтированного двора "сталинки".

Вот и все, что я видела из окна своего дома до тринадцати лет. Но смотря как посмотреть... Еще ведь видела, как кружатся снежинки, заплетается в радугу слепой дождик, светится насквозь под тихим солнцем осенняя листва, бродят летние прозрачные тени. Спасибо Богу за то, что подарил мне способность все это видеть.

Но это была только часть двора; был еще большой палисадник перед фасадом дома, с боковой стороны обнесенный чудесной кованой решеткой. Позже ее почему-то снесли, как и все другие в городе - не знаю, что это был за странный указ. Но помню, как моя подруга Ира Королева ходила и срисовывала еще не уничтоженные узоры, чтобы сохранить их хотя бы на бумаге, водила меня с собой, чтобы я успела увидеть и запомнить уничтожаемую красоту. Сколько раз застревала я в этой решетке, и тогда друзья мои бежали к моей бабушке с криком: "Баба Фира, Витка опять застряла!", и только бабушка умела вызволить из черного железного плена мою руку, ногу, или даже башку... Противоположная сторона палисадника примыкала к глухой стене той самой "сталинки". От улицы палисадник отделял самый обыкновенный невысокий штакетник, выкрашенный зеленой краской, вдоль усаженный старыми, переплетенными кустами сирени. В "пещерках" между кустами устраивались всяческие игры: "пещерки" были то домиками, то окопами, а то и джунглями...Две большие круглые клумбы все с теми же простенькими цветами, старый каштан, просто заросли травы. Все это вместе - странно-счастливое соединение города и почти деревни, наше первое познавание природы. Бабочки, осы, "часики", и, конечно, царственные жуки-рогачи, стрекозы, плюшевые гусеницы, все это еще было в нашем детстве.

Были и еще две части двора. Одна - узкая, проходная, с той же узенькой клумбой вдоль каменного забора, отделявшего наш двор от "девчоночьего", соседнего. Наш двор лежал между уже упоминаемой "сталинкой" и этим, тоже "цивилизованным", городским двором. Как-то так вышло, что наш двор был преимущественно мальчиковым, а тот - почти девчоночьим. Именно в этот глухой неширокий проход, на каменную стену выходили окна комнаты одного из троих главных дружков моего детства, Марика Пастернака. Дальше шел кусок дома, в котором обитали Димка и Славик, собственно, это и были определившие счастье моего дворового детства люди. Тут же - вход в общий погреб; вот это было приключение - выбрать момент, когда не видит нас никто из взрослых, и с фонариками прокрасться внутрь, вниз по земляным ступеням - шпионско-разведческие страсти...

Ну и дальше, собственно, двор - большой квадратный, с теми же акациями, каштанами и сиренью, а еще с доминошным столом, вечерами принадлежавшим мужчинам, но целыми длинными-длинными детскими днями - все это было только нашим.

Почему я так подробно пытаюсь все это описать? Да потому, что сейчас уже нет дворов. Исчез самый первый институт познания жизни, определений ценностей человеческого объединения, способа познания - что есть справедливость, верность, честность, надежность, необходимое ребенку фантазирование. И противоположное - предательство, ложь, серость. Возможность сравнения. Шанс правильного выбора.



* * *

Окно упиралось в забор.
Но между окном и забором
То снег заплетался в узор,
То дождь пред младенческим взором.

То плющ навивался на луч,
То иней сирени клубился.
И в щель тополенок пробился,
Закрытый в сарае на ключ.

В забор упиралось окно.
Младенцу ж, мой друг, все равно,
Каким он тряпьем запеленут,
Покуда к теплу молока
Несет осторожно рука,
Связуя с покинутым лоном.

Так все разместилось в душе,
Вместилось в зазор, закоулок,
Что шаг да полшага - уже
Пространство для долгих прогулок.

Так мудро придумал Господь
Младенчества сладкие сроки,
Где души вживаются в плоть
Небыстро, волшебные соки
Взрастанья вбирая почти
В любом человечьем закуте.
Вишневую косточку сути
Разглядывая в горсти.


***

Моего государства столица,
Там в сандальях на плоских подошвах
Населенье пытается слиться,
Во дворе задержаться подольше.

Отвертевшись от ужина, чтобы
Интересы домашних миров,
Интересы голодной утробы
Не затмили сиянья дворов.

И покуда не сеяны распри
С верхних прибранных этажей,
Справедливость в моем государстве
Обойдется без финских ножей.

И покуда из полуподвала
За чужую спесивость меня
Нищета еще не выставляла,
Не кичилась достатком родня,

Государство разбитых коленок -
Это самый серьезный урок.
И зубрим, и не ждем переменок,
И садимся в рядок на порог.

И на этом крыльце позлащенном
Он еще не бродяга и вор,
И сияющий мир просвещенный
Не упрятал его под запор.

Ты покамест в себе не отметил
Медный отблеск курчавых волос,
Безысходностью виз не ответил
На тревожный еврейский вопрос.

И сидим, посыпая крылечко
Серебристой, как тополь, лузгой.
И горит меж ладошек колечко
Обожаньем ладошки другой.


* * *

Майский жук шуршит в коробке,
Тонко песенку поет.
Чуден век его короткий
И стремителен полет.

Как дитя его неволит
В душном травяном плену!
С неба звездочку приколет
К приоткрытому окну.

А во всю длину полета
(До коробки травяной)
Длилась, длилась, длилась нота
Мая пенною волной.

Эта дружба человечья,
Непонятна и темна,
Повторяется, как вечно
Повторяется весна.

Повторяются утраты -
Вырваться ли? Мертвым лечь?
А дитя хотело брата
Приобресть и уберечь.


* * *

Тереби бахрому гобелена,
Заплетая в косички жгуты.
Бродит Марта в саду, а Елена
Поливает из лейки цветы.

Может быть, не Елена, а Гретхен,
И не Марта, а Роза сорвет
Невесомый, с протянутой ветки
Идиллически правильный плод.

И положит в корзину на горку
Безупречно румяных плодов,
И взбежит без усилья на горку,
Как взлетит, не оставив следов.

Не примяв ни травинки. Корзина
Не оттянет, не сгорбит плеча.
Черный лес. Золотая осина.
И заря в облаках горяча.

Тереби бахрому. Златовласка
Кормит лань, как котенка, с руки.
И румянца пурпурная краска
Заливает округлость щеки.

Эта Розочка, эта Белянка
На стене коммуналки чумной.
За стеной бесшабашная пьянка,
А потом мордобой за стеной.

Это детство. Так что же ты снова
Веришь на слово в сказочный рай?
Как в бреду скарлатинном готова
За холстину, за вытканный край.


***

Дома, в которых я не жила,
И никогда не буду жить,
В них вечерами вокруг стола
Прядут судеб золотую нить.

Патриархальный размерен быт,
Река судеб берегам верна.
Здесь точно знают, какими быть,
Что съесть, и сколько испить вина.

Здесь любят однажды и навсегда,
Здесь умирают среди родных.
Сюда проскальзывает беда,
А не врывается бить под дых.

Не испугавшись ее затей,
Взглянув на мятый ее наряд,
- Тише, не разбуди детей! -
Брезгливость пряча, проговорят.

Дома, в которых я не жила,
И никогда не буду жить.
В районе спальном гнездо свила.
И спим. И некогда судьбы вить.



СЕМЬЯ

Время вернуться домой, рассказать о семье. Начну с деда. Не потому, что он старший. Не потому, что он главный. Наверное, потому, что, может быть, это единственный человек, который абсолютной любовью меня любил.

Дед родился в довольно обеспеченной еврейской семье, прадед держал почтовых лошадей. Может, поэтому в молодости меня так неукротимо тянуло в любую дорогу? В семье было девять сыновей - дед был вторым, и одна дочь - Хана, она погибла во время пожара, полезла на чердак спасать свое приданое. Моя мама была названа в ее честь, и когда она ушла из жизни тоже во время пожара, тетка моя сказала: " Это судьба, не надо было называть ее именем погибшей". Кто знает? Кто может постичь невероятность предначертанности судеб?

Дед пошел в царскую армию вместо старшего брата: тот был слаб здоровьем, и деду просто приписали к его возрасту год. Служил в казачьих войсках, даже фотография сохранилась - статный красавец, казачья форма, папаха, усы, сабля, рядом роскошный жеребец, - все как положено. Попал в плен, в Венгрии оказался работником у какого-то фабриканта. Очень понравился хозяину - вплоть до того, что тот решил отдать за него свою дочь. Казалось, судьба решена, но тут получил дед от матери телеграмму: умер отец. Осталась мать с восемью мальчишками. Будущий тесть дал деду денег, велел всем мальчишкам приличные костюмы купить и перевезти всю семью в Венгрию. С этим и отправился дед на родину. Да по дороге заехал к родственникам в Полтаву. Там, у родственников, и увидел мою бабушку. Больше они не расставались. Мама всегда говорила: " В нашем роду все женщины несчастны, потому что дед женщину обманул". Не вернулся к своей рыжеволосой венгерской невесте...

Много лет спустя мама нашла деревню Святиловку, в которой жила семья деда. Удивительно, но вопреки тому, что все вокруг было затоплено при строительстве Кременчугского водохранилища, Святиловка сохранилась, ее не затронуло затопление, даже прадедовский дом сохранился, в нем был школьный интернат. Более того, мама нашла старика Руденко - бывшего комсомольского вожака, который помнил прадеда; он рассказал, правда, только, что прадед был человеком хорошим и люди его уважали. Дорогого стоит услышать такое от убежденного революционера о человеке, во всяком случае, не бедном. Подружилась мама с его второй женой, много моложе боевого своего мужа, долго они потом переписывались - я хорошо помню листочки из ученических тетрадок, исписанных школьным крупным неуклюжим почерком; в них сообщались нехитрые новости - здоровы или болеем. Обменивались посылочками: мама клала что-то городское, баба Фрося - деревенские гостинцы: сухофрукты, варенье, мед, фасольку... В одной посылке уже для моей дочки - украинскую сорочечку - сама вышила, не крестиком, гладью. Так и живет она у нас, память о родине, хоть и не от родни.

Не знаю, как жили дед и бабушка до рождения детей, что было с ними во время революции. Знаю, что всех своих братьев дед вырастил. Всем дал высшее образование. Мама помнила своих прабабушек. Однако не рассказывала о них. Жаловалась, что не сиделось деду на месте, пришлось пожить в разных городах. В тридцать седьмом деда посадили. Уже давно неловко задаваться вопросом "За что?" И все-таки уму непостижимо: за что? Человека, который всего-то и успел закончить 4 класса церковно-приходской школы... Однако братья, выученные им до высоких положений, как-то вышло, что не испугались - писали в самые высочайшие инстанции и, каким-то чудом, через три года, перед самой войной, деда выпустили.

А дальше была война, эвакуация, и уже после войны возвращение в Харьков. Квартира на Холодной горе оказалась занята, вот так и попала семья в тот самый дом, который на всю жизнь стал моим Домом, в тот самый двор, в котором, несомненно, присутствовала некая волшебная аура, хотя бы потому, что выросло в этом дворе два вполне пристойных поэта...

Промежуток до, примерно, пятьдесят третьего года я представить могу только по фотографиям в семейном альбоме. А дальше помню все отлично.

Дед работал мастером на трикотажной фабрике. Мы жили в самом центре города, а фабрика находилась на самой окраине, которую и городом назвать было трудно. То есть дорога на работу отнимала у деда часа полтора. Но до работы он успевал сходить на рынок, притащить продукты, а бабушка неизменно ворчала: "На черта ты это припер, что я с этим делать буду?" Дед не обращал внимания, молча доставал из дерматиновой хозяйственной сумки подарки для меня - никогда не оставалась я без гостинца: бумажный в фольге мячик, прыгающий на резинке, дровосеков - дергаешь за веревочку, а они стучат-стучат своими топориками, клоуна, выделывающего кульбиты между двумя деревянными реечками; матрешку; глиняную свистульку. Базарные поделки повторялись, выбор был не широк, но радости от этого было не меньше.

Часто я просила: "Деда, расскажи смешное!", и дед рассказывал одни и те же притчи: про "купи козу" или про "слезай с моего фаэтона", или про бульон. Была еще одна - про красную юбку, она была для меня самой смешной, да вот позабылась начисто, а спросить уже не у кого. Дед приходил с работы и сразу же вызволял меня из "угла", а то и успевал спасти от очередной лупки. И пока бабушка подавала ужин, мое место было у него на коленях.

Помню, как однажды перед Новым годом дед принес елку, огромную красавицу под четыре метра, до самого потолка. Елку привезли деду работницы фабрики, жившие в пригороде; представляю, как втаскивали они ее в крохотный пригородный автобусик ранним утром, перед рабочей сменой. Крепко надо было ценить своего мастера. Так значит, и на работе рассказывал дед про свою любимую внучку...

И каждый вечер - полосатые "подушечки" в бумажном кулечке или металлическая круглая коробочка монпансье. Успевал после работы зайти в магазин. Замечательно было ходить с дедом гулять - в сад Шевченко, к "лягушатнику" на детскую площадку, в зоопарк, в сквер Победы, посидеть на лавочке под плакучей ивой, на лебедей посмотреть. А как сладко было катить на санках укутанной до носа и видеть перед собой большого его, спокойного... Однажды дед повел меня на кладбище; кладбище было в центре, старое, сейчас его уже нет - снесли и на его месте разбили парк. Молодежный... Мартовский или уже апрельский день, ранняя весна, сырой такой ветер, высоко в небе, в сетчатых верхушках деревьев кричат грачи. Теперь я понимаю - дед пошел на могилу матери, а тогда я не думала, куда и зачем мы с ним идем. Я вообще ни о чем не думала, когда была с ним - просто было хорошо... Он удерживал всю жизнь дома в мире, пока однажды не прибежала соседка тетя Надя, дочка нашего дворника дяди Миши, и не прокричала: "Аня, беги, там Михал Абрамович на улице сидит, а все думают, что пьяный!" Дед не пил никогда, даже в праздники. Его парализовало на улице, когда он шел после работы в роддом к младшей дочери. Роды были трудными, начались осложнения, отказывали почки, тетка ничего не могла есть, только пила кефир.... Рядом с дедом, который аккуратно успел присесть прямо на землю, была аккуратно поставленная авоська с кефиром...

Он несколько месяцев лежал в больнице, потом его привезли домой - тихого, никого не обременявшего, покорно встававшего и державшегося двумя беспомощными руками за спинку кровати, пока бабушка перестилала постель, мыла... Мне пришлось ухаживать за больными парализованными стариками и теперь я могу оценить, насколько он был деликатен, мой дед. Когда ненадолго наступила однажды ремиссия, вышел дед на улицу и вдруг пропал. Бабушка всполошилась, ожидали худшего, что снова упал на улице. А дед вернулся и достал из кармана белых парусиновых брюк бумажный пакетик с леденцами...

Не прощаемым грехом лежит на мне то, что я в детской жестокости стала относиться к нему, подражая взрослым, как к растению. Ему было больно, я делала ему больно; однажды вдруг осознав это, ударилась в рыдания, в истерику от ужаса. Даже мама, не очень-то обращавшая внимание на мои "фокусы", только злившаяся на меня, в тот раз меня вроде пожалела, подвела к дедушкиной кровати, сказала вместо меня, что я прошу прощения. Я не прощаю себя. А дед, я знаю, простил...



* * *

На садовой скамье допотопной
Тени девочки и старика.
Запах ромовой булочки сдобной,
Крик трамвайного злого звонка.

Смесь тревоги и счастья, и зноя,
Щедрой зелени свет проливной.
От спасения в лодочке Ноя,
До свидания в жизни иной.

Я и я. И старик на скамейке.
Я и я. То есть, я и дитя.
Беззаботный восторг неумейки,
Тополиные письма летят.

Тень плакучего древа тревожа,
Белый лебедь парит над прудом.
Тень и тень. Помоги мне, о Боже!
Выбей дождик из тучи прутом.

Мы сойдемся однажды все трое
В тень пруда. В тень скамьи над прудом.
Тополиные письма откроем.
Что потом?


***

Степного меда горький привкус,
И сладковатый привкус соды,
И чуть гудящий черный примус,
А дальше - полная свобода.

И бродят детские болезни
Под окнами в промокших ботах.
И в горле жжет, как от пореза,
И значит - полная свобода.

И бабушка гремит посудой,
Ангины бродят и бронхиты,
И просто всякие простуды,
Которые теперь забыты.

Теперь у них на всех лишь буквы:
О, Р и З.
И это будни.

И это лишние заботы,
И только горький вкус таблеток,
И для чего писать об этом?
Когда б не тот прилив свободы,

Когда б не тот
Прилив заботы,
Ушедших вдаль неумолимо...
И тот горячий вкус малины,
И горьковатый привкус меда.



МАМА

Как страшно начинать эту главу. Откладываю и откладываю.

Был в моей уже взрослой жизни случай. Мы жили на Салтовке, это обычный район новостроя - снимали очередную квартиру. Хозяйка Лида, цветущая, дородная женщина лет сорока, сдала нам комнатку метров девяти в трехкомнатной своей квартире. Жила она с двумя дочками-близнецами шестнадцати лет, работала продавщицей в булочной, имела кучу долгов. Вплоть до того, что тогда, в семидесятых, отключали ей электричество за неуплату. Так что наши сорок рэ в месяц были не лишними. Ну, плюс, самогончиком приторговывала, ванна подолгу бывала занята огромной кастрюлей с бражкой, потом эта кастрюля перекочевывала на все четыре конфорки газовой плиты, и уж на крышке этой кастрюли, в случае необходимости в маленькой кастрюльке нагревала я еду дочке. Дух в доме в это время стоял такой, что мы, по возможности, часа на два-три, предварительно распахнув настежь - неважно, лето было или зима - окно в нашей комнате, уходили гулять.

В тот раз возвратились с прогулки уже затемно. Надо было еще ужин приготовить. В одной руке санки, ведерко-лопатка, одеяльце, другой рукой проворачиваю ключ в замке, пытаюсь вытащить. А поскольку все в этом доме не в склад, не в лад, начиная от полчищ тараканов до неправильно вставленного замка, - одно не очень ловкое движение, жуткая боль, и я вижу содранный вщент ноготь на пальце правой руки. Орать-плакать нельзя, ребенок испугается. Да и бесполезно, некому прийти на помощь. Задерживаю дыхание, кое-как втаскиваю в квартиру ребенка-санки-ведерко-лопатку. Чтобы не залить все кровью, хватаю кусок ваты из ящичка с лекарствами, прижимаю к ране, лью сверху зеленку и перематываю бинтом. На роже - немая отстраненность - не испугать ребенка. Несколько минут молча, не снимая пальто, сижу на раскладушке. Ну вот, вроде можно начать раздевать дочь, раздеваться, продолжать жить. Кое-как, одной рукой, готовлю ужин, кормлю-мою ребенка, явившегося мужа тоже кормлю, мою посуду, наконец-то укладываю спать дочь, валюсь сама. Палец ноет, но терпимо. Несколько раз за ночь, как всегда, встаю к малой, даю попить, снова усыпляю. Наступает утро, снова - накормить, помыть посуду; полы уже не мою, подметаю только; одеваемся, снова санки-ведерко-лопатка, идем гулять. Снова обед-посуда-дневной сон. Наконец приходит время заняться своим пальцем. Разматываю бинт, пробую снять комок ваты и понимаю, что он присох намертво. Тут только три варианта: отодрать рывком, пойти на жуткую, но мгновенную шоковую боль, или отрывать потихоньку, как рубить хвост собаке по частям, или отмачивать. Перекиси в доме нет. Быстренько, пока ребенок спит, заматываю снова бинт, одеваюсь и мчусь в соседнюю многоэтажку, в аптеку за перекисью. И вот я сижу на кухне, отмачиваю в перекиси злосчастный комок ваты, одной рукой попеременно затягиваюсь сигаретой и листаю книгу. На кухню выходит Миша, Лидин любовник, мент, лет на надцать моложе Лиды и говорит:

- Снова стихи?

- Угу, - мычу я в ответ, не поднимая глаза.

- Тебе хоть платят за твои стихи?

- Угу, - мычу я снова, затягиваясь сигаретой.

Миша успокаивается: если платят, понятно для чего марает бумагу. Миша появляется в квартире пару раз в неделю, пьет самогончик, закусывает. К его приходу Лида готовит еду, в остальное время - не очень. Бывает, я застаю девчонок у открытого холодильника, - прямо из кастрюли хлебают мой борщ. - Можно же в тарелку налить, - ворчу я и ставлю перекипячивать борщ...

Так вот сейчас, чтобы написать эту главу, мне снова надо перетерпеть боль. И нет вариантов, не рванешь одним рывком, не отмочишь в перекиси. Только медленно, по миллиметру, тянуть комок боли через всю прошедшую жизнь.

Мать была красавицей. Вот она, одна из волшебных маминых фотографий: юная девушка в белом пуховом беретике набекрень, точеные тонкие черты лица: курносенький маленький нос, летящие брови, чуть восточные скулы, губы в счастливой полуулыбке, небольшой подбородок, ямочки на щеках. А глаза! Нет слов! Немного раскосые с таким излучающимся светом! Мама часто упрекала родителей:

- Я не ваша! Вы меня где-то подобрали, потому и не любите, я не похожа ни на кого из вас!..

Действительно была не похожа на этих обоих, красивых, но другою красотой, людей. И если бы не мой двоюродный братишка, такой похожий не на свою маму, а на мою, можно было бы допустить, что она права. Причудлива природа.

Мама любила и умела рассказывать. С юмором, с точными и неожиданными подробностями. В юности, когда ко мне приходили друзья и подружки, я переставала понимать, к кому пришли? Ко мне или к маме? Если она не была настроена на скандал, я могла запросто исчезнуть из дома - никто бы и не заметил. Но я не исчезала - меня саму захватывали ее истории, яркие кусочки жизни. Правда, выспросить о чем-то было невозможно: говорила мама только, когда сама хотела. Поэтому все, что было до меня, по крупицам складывается из разрозненных этих рассказиков.

Всю жизнь мамой правила обида, ревность. Обида на родителей, позже на разных персонажей, которые, по ее мнению, ни гроша по сравнению с ней не стоили, но отнимали нахально то, что должно было ей принадлежать. Ревность к младшей сестре: она была уверена, что Муську родители любили, а ее, чужую, нет. До сих пор стоит у меня перед глазами, как будто кадры из кинофильма, история о карандаше. Были раньше такие карандаши - половинка красная, половинка синяя. Затачивались с двух сторон и получалось как бы два карандаша. Вот такой карандаш принес как-то дед для мамы. Младшая, естественно, тоже карандашик захотела. Тут бы родителям и объяснить, что карандашик для обеих, рисуйте, мол, девочки, по очереди, дружно. Дед поступил по своей справедливости, разломил карандашик на две половинки - красную и синюю. И даже не сказал: меняйтесь, когда надо. Кто знал тогда, что эта обида у мамы затаится на всю жизнь. Муська же рисовать не умела! Рисовала мама отменно, долго хранились два ее рисунка на альбомных листах, копии карандашные каких-то старинных репродукций. Рисовала всегда, не специально, как бы машинально, на всем, что в эту минуту было под рукой. И рассказывала, что этот дар ей по наследству перешел: кто-то из прадедов отлично рисовал, был, якобы кобзарем, а чей-нибудь портрет мог изобразить прямо на земле. Возможно. Не очень, правда, представляю, что за кобзари среди евреев? Так же приблизительно вышло и с музыкой. Мама имела абсолютный музыкальный слух, прекрасный чистый высокий голос. И в детстве все просила, чтобы ее музыке учили. Дед отвечал:

- Двоих учить не могу, нет таких средств, одну - несправедливо!

- Какая справедливость! - возмущалась мама. - У Муськи не было ни слуха, ни голоса.

Наверное, из-за этой обиды меня, тоже не имевшую ни слуха, ни голоса, пять лет учили музыке. Но не исчез фамильный дар бесследно. Мои дочь, сын и внук музыкальными способностями не обделены, для сына музыка вообще смысл жизни, для внука тоже занятие музыкой отнюдь не Божеское наказание, как было для меня.

В общем, жили-поживали девчонки, переезжали из городка в городок. Менялись школы, были друзья-подруги. Были и враги, шпынявшие "жидовок" - обычная история... Учились хорошо, аттестаты получили отличные, поступили с разницей в три года обе в Харьковский мединститут без экзаменов.

Когда началась война, мама была на третьем, тетка на первом курсе.

Семья эвакуировалась в Ташкент. Там и окончили сестры институт. Было голодно. Со стипендии можно было купить стакан вишен или стакан риса. Изматывала жара. Мать спасалась так: ложилась на глиняный пол кибитки и обливалась холодной водой из ведра. Изматывали москиты - ноги были огромные, распухшие от укусов, беспощадно расчесанные. Однажды - тогда уже давно и окончательно все знали, что мать больна - тетка проговорилась, сказала, что мать погубила война. Во время бомбежки по дороге в эвакуацию мать увидела детские ножки в сандаликах. Оторванные. И не могла забыть. Также когда-то проговорилась, что плывя на каком-то пароходе, мать пыталась броситься за борт, ее спас - остановил - какой-то военный. Резала горло. Да, помню - шрам на шее. С годами, к старости шрам исчез, как, впрочем, и мои шрамы от ожогов на шее и груди, сейчас их не видно. Биографию маме спасла какая-то узбекская молоденькая девочка-врач, - заполняя мамины документы, случай суицида не записала.

Когда в сорок третьем освободили Харьков, мама сразу же отправилась домой, на Украину, жизни на другой земле не мыслила. Полгода добиралась в теплушках, в дороге подхватила тиф, несколько месяцев пролежала в больнице, отправилась дальше. Рассказывала как-то об одной ночевке где-то в дороге. В школьном спортзале множество людей вповалку, крысы бегают; кто-то, чтобы от них спастись, улегся на рояле.

В Харькове устроилась хирургом в госпиталь для ампутантов - девочка, метр пятьдесят ростом. Госпиталь находился в школе, в которой раньше она училась. Квартира прежняя оказалась, как я уже писала, занята, мать жила в общежитии при госпитале. На железнодорожных путях собирали уголь, - растопить печку. С Холодной горы мать по трамвайным путям ходила на Пушкинскую, в клинику, на кафедру. Продолжала учиться. И оперировала, оперировала... Писала истории болезни на старых газетах, между строчек - бумаги не хватало. Ее любили раненые, дома была вырезанная из обломка костыля фигурка - солдат в гимнастерке, пилотке, без ноги, с костылем. Какой-то солдат, выписываясь, вырезал и подарил на память. Почему мне разрешали ею играть? Так и заиграла, потеряла где-то. Меня даже не отругали почему-то, хотя наказывали без разбору за все, даже за то, в чем не была виновата. Может быть, она пыталась все-таки все забыть? Никогда не прощу себе эту потерю.

Окончилась война, вернулась в Харьков семья, поселилась в том самом моем единственном доме. В сорок седьмом мама познакомилась с моим отцом. Он долго, три года, ее добивался. Приходил, вернее, отстукивал чечетку по всему длинному г-образному коммунальному коридору. В пятидесятом родилась я. Через восемь месяцев родители развелись. Мама со злостью рассказывала, как отец с милицией пришел забирать свои вещи - габардиновый плащ, костюм. Хотя после росписи принес в дом чемоданчик с майкой и парой трусов. Как я из коляски тянула к нему руки, а он не обратил внимания. Оба хороши - какого черта было не отдавать ему вещи, если сама хотела развода? Выбирала мужа мама тоже своеобразно - по росту. Говорила: - Ребенок будет высокий!.. Всю жизнь обижалась на свой маленький рост, завидовала высокой сестре. Во время своих дотошных генеральных уборок, ставя стул на стол, сверху стопку книг, - дотянуться, обмести четырехметровый потолок, - стенала:

- Конечно, высоким все в жизни легко дается... Отец был под два метра ростом, бывший вратарь Ленинградской сборной по футболу. Ребенок и тут подвел - ростом в маму, худобой дистрофической, длинным носом - в папу.

От отца в доме осталась пепельница - замечательный добрейший охотничий пес с грустными глазами и висячими ушами. И чернильный мраморно-бронзовый прибор, который отец сделал сам. Еще подаренный свекровью, ненавидящей маму, светильник, китчевый попугай-ночник с золотыми клювом и коготками, с пунцовым гребнем. Собаку и попугая мама впоследствии куда-то дела, скорее всего, сдала в комиссионку. Почему так щемяще хочется мне их вернуть? А чернильный прибор я сама выбросила безжалостно вон, разбирая горы вещей в маминой квартире, когда уводила ее к себе, понимая, что нельзя оставлять ее жить одну.

Прошли три счастливейшие года моего детства, любви и покоя. Вот фотография: мой первый самостоятельный шаг в нашем дворике - от деревянного крылечка. Я с коротенькими волосенками, на толстых коротеньких ножках, с целлулоидной куклой, зажатой в руках, в крепдешиновом платье почти до туфелек (я носила это платье до самой школы, ширины хватало, потому что стала я худющей, а длину дотачивали и дотачивали). И мамина рука, попавшая в кадр, тянется поддержать, - как бы не упала. А я бесстрашно на всех парусах вперед. А чего мне тогда было бояться?

Когда мне исполнилось четыре года, бабушка сказала, что ей уже тяжело справляться и с хозяйством, и с ребенком. Мама стала подыскивать мне детский сад. Водила меня по разным садикам и спрашивала:

- Тебе здесь нравится?

Я отвечала: - Да, - совершенно одуревшая от толп ребятишек, шума-гула, не соображая, что же именно мне должно нравиться или не нравиться. Везде было одинаково.

Наконец мама остановилась на самом дальнем из садов, на улице Фрунзе. Ей понравилась заведующая. Что - не понимала она, что заведующая к детям касается весьма относительно? Посмотрела бы лучше на воспитательниц. Впрочем, одна из моих воспитательниц была, вероятно, хорошей, потому что ее я не помню. Вторую я боялась жутко и в ее смену ни за что не хотела идти в садик, волочь меня надо было силой.

Вот с этого времени, такая замечательная и любимая прежде, начала я становиться неудавшимся ребенком.

До садика все было просто. К девяти утра мама уходила на работу. Приходила вечером. Был готов ужин, во время еды просматривались газеты, дальше можно было заняться мною - поиграть в кораблики, порисовать, почитать. На ночь рассказать сказку, мама сама придумывала сказку про Ежинку. Было еще воскресенье. Полдня - знаменитые мамины уборки, после которых все блестело и светилось. Потом - гулять по Сумской в толпе. Тогда все гуляли почти как на демонстрациях: телевизоров еще не было. Теперь все переменилось. Раным-рано меня надо было стащить с постели. Засыпала я за полночь, потому что боялась быть в комнате без света, горел даже не ночник, а большой абажур. Заснуть при этом сияющем свете было нелегко. А проснуться потом ребенку в шесть утра? Дальше шло умывание холоднючей водой из-под подбивного умывальника. Дальше дорога в садик - пять кварталов по любой погоде я тянулась за мамой на вытянутой руке, молча, но упорно сопротивляясь. Естественно, раздражая мать все больше и больше.

В садике надо было есть. Я и дома-то была трудно кормимая, до сих пор помню, как сижу за столом и бабушка пытается протолкнуть в стиснутые зубы очередную ложку. В садике нужно было есть ненавистный дымящийся борщ, потом второе, только потом разрешалось выпить вожделенный компот. В общем, все дети уже лежали в постелях на расставленных "дачках", а я все еще ковыряла борщ. Раздражались воспитательницы, жаловались маме, раздражалась мама. Садик работал до семи, забирала меня мама ровно в семь. Уж не знаю, сколько торговых точек она успевала обойти от трех - до трех она работала в клинике - до семи, но это был ежедневный ритуал. К восьми мама шла на "вторую" работу, в "платную" поликлинику. В промежутке успевала привести меня из садика домой. Часов в шесть всех детей окончательно разбирали, мы с воспитательницей одни сидели во дворе, в любую погоду, воспитательница злилась, я это чувствовала, и еще больше, чем обычно, супилась. Когда мама приходила, воспитательница говорила:

- Какой дикий у вас ребенок! Не разговаривает даже!

Мама раздражалась снова.

Короче, где-то с этого периода и началась эпоха "наказаний". Лучшим наказанием был "угол". Между моей кроваткой и кафельным зеркалом печки стояла этажерка с моими книжками. В этот угол меня и ставили. А поскольку с четырех лет я уже умела читать, это наказание было лучшим. По два часа я, забытая, бесконтрольно стояла в углу или присаживалась на корточки, и читала. Второе наказание, зеленым или красным ремешком, было похуже. Хорошо запомнились мне эти тонкие кожаные ремешки. Мама умела одеваться, к каждому сезону шились два новых платья. Чаще всего простенькие, ситцевые, но у портнихи. К каждому платью в цвет - ремешок, бусики... Нет, я не обижалась. Воспринимала лупку как нечто совершенно естественное. Если кого-то из детей не лупят, думала я, значит это хорошие дети. Я плохая. Это было уже по инерции, я не пыталась задуматься - чем плохая? А тем более - почему. И только однажды я совершенно и на всю жизнь поняла, за что меня наказали. И какой нельзя быть никогда в жизни.

Был у меня еще один маленький дружок. Маленький - в смысле чуть младше меня. Витя жил в девчоночьем дворе, в подвальной коммуналке, со старенькими дедушкой, бабушкой, и мамой, которая умирала от туберкулеза. Был Витя тоненьким, очень тихим, очень спокойным и, главное, очень добрым. Он не часто выходил гулять, но когда мы встречались, так дружно и светло играли, он радостно принимал все мои выдумки и, как я сейчас понимаю, был в игре больше благодарным зрителем. И вот однажды Витя пришел ко мне как раз в тот день, когда меня к кому-то из детей пригласили на день рождения. Как раз перед самым уходом. И я, идиотка, кричу ему, едва успевшему переступить порог:

- Витька! Я на день рождения ухожу! А ты нет, - добавляю. Еще по инерции, на счастливой ноте. Может даже просто и осознать не успеваю, что день рождения - это замечательно, но счастливой игры у нас сегодня не будет?.. И он даже не успевает окончательно погрустнеть. Мне врезают мгновенно. И спасибо. Вот за это - спасибо.

Когда умерла Витина мама, я все просила, чтобы мы взяли Витю к себе. Витю забрали в интернат.



Вот два маминых рассказа, из тех, что запомнились мне. Один совсем короткий, не уверена, что мама называла имена героев, позволю себе назвать их



РОМЕО И ДЖУЛЬЕТТА

Они полюбили друг друга еще в школе - еврейская девочка и русский мальчик. Девочка жила с отцом, в начале войны отец и дочь не смогли эвакуироваться - отец болел тяжелой формой туберкулеза. Мальчик остался с ними. Вместе с ними пошел в гетто. Погибли все трое.



НИНА

В одном дворе с мамой жила русская молодая женщина. И молодая еврейская семья, муж и жена с маленьким сыном. Когда вышел приказ всем евреям переселиться в гетто, Нина уговорила соседей оставить ей мальчика. Всю войну она прятала ребенка. Об этом знали все соседи. Никто не выдал. Понравилась Нина немецкому солдату, стал он к ней приходить, узнал, что она прячет еврейского ребенка. И стал помогать. Еду носил, лекарства. Когда наши войска освобождали Харьков, вместе с отступающими немецкими частями, должен был уйти. Нина осталась уже беременная, родила сына. И уже после окончания войны ополчились на нее все соседи. Иначе как немецкой подстилкой не называли. Мальчишке тоже доставалось от сверстников во дворе. Тогда забрала Нина обоих пацанов и уехала. Далеко, туда, где о ней никто ничего не знал...

В моем детстве война была еще совсем рядом. Каждый день приходила вместе с почтальоншей. Носила эта молодая женщина военную выцветшую гимнастерку, один, пустой рукав гимнастерки был заправлен за ремень. Война чернела надписью на фундаменте дома: " Проверено. Мин нет"...




ШКОЛА

В первый класс в первый раз меня повела соседка, года на три старше меня, примерная и ответственная Рита. Мама работала, два дня подряд с работы отпрашиваться некрасиво, так что 31 августа знакомиться с учителем я собиралась самостоятельно. На стуле висела одежда, приготовленная мамой. Я надела вышитую гладью кофточку (мама замечательно вышивала), пригладила, не расплетая длиннющие косы, волосы, и мы отправились. Что происходило в школе, не помню, но, когда Рита вернула меня на место, оказалось, что кофточку с вышивкой я надела наизнанку. Позже я часто думала, что это был некий знак.

1 сентября мама повела меня уже как положено, при полном параде. Домой я прибежала счастливая, мама снова ушла на работу, Муся, как в старых книжках я читала, сварила мне горячий шоколад, подала в крошечной фарфоровой чашечке, и я тут же облила белый фартук.

Короче, все было красиво. С восторгом я села делать первые в своей жизни уроки, потому что задание было замечательное - нужно было нарисовать в ряд флажки. А рисовать я обожала. До сих пор не знаю удовольствия больше, чем открыть новую коробку карандашей и учуять сладчайший запах дерева. Или снять фольгу с акварельного брусочка и прикоснуться кончиком пальца к чуть липкой цветной массе...

На следующий день я получила первую в жизни тройку за первое в жизни домашнее задание, и интерес к школе пропал у меня навсегда. С тех пор то хорошее, что в школе изредка случалось, воспринималось мною, как счастливое исключение.

Мы жили в самой лучшей в мире стране, у нас было самое счастливое в мире детство. Об этом твердили всегда и повсюду. Сомневаться у меня не было оснований, поэтому частные случаи вроде пьяного соседа, который тарабанил сапогом нам в дверь и кричал: - Жиды пархатые! - я относила к частным случаям. Но были вещи, которые умом детским я понять не могла, а только чувствовала, что что-то не так. Тогда я постепенно стала привыкать к мысли, что что-то не так со мной. Ну не со всеми же, в самом деле?

Один такой пример до сих пор не дает мне покоя, я и сейчас испытываю ужас, когда думаю об этом, но сейчас ужас вполне осознан, не то, что в детстве, когда от неосознанности было еще страшнее.

Наша пионерская дружина носила имя героя Юрия Смирнова. Не помню, какой именно подвиг он совершил, помнится только, что, вроде, он был моряком. Мама сшила мне белую пилотку с синей кисточкой из мулине, вышила синим инициалы: ЮС. В парадной форме (темный низ, белый верх) и в пилотке приходила я на пионерские сборы. И каждый год в школу на пионерский сбор приходила мама Юры Смирнова. И каждый год рассказывала, какой Юра был замечательный. Мне было страшно. Осознать, отчего - я не могла. Я просто думала, что я тупая и странная.

Уже взрослой я случайно забрела в центровой дворик (я и сейчас их обожаю за счастливое ощущение продолжения дома) и с ужасом обнаружила гипсовый бюст комсомолки-героини. До войны она жила в этом дворе. Не жутко ли представить себе ощущения матери, которая всегда видит из окна свою гипсовую дочь? И в мороз, и в метель, и в грозу? И понимает, что не может забрать ребенка домой, спасти, отогреть? Кто кощунствует, я или ушедшая идеология?

Моя первая учительница - Александра Банифатьевна, пожилая, в мешковатой юбке, трикотажной кофте, и, кажется, и зимой и летом в накинутом на плечи пуховом платке, с наробразовским узелком жидких волос на затылке. За что она меня не любила? Ясно же, сначала не любила, а потом уже отметки. Впрочем, доставала она меня почему-то только на рисовании. Я, обожавшая рисовать, постоянно бывала осмеяна учительницей, а вслед за нею и одноклассниками, именно на уроках рисования. И только на рисовании подаренные мне вместо двоек тройки, и доставали меня почему-то. На остальные отметки было плевать. Конечно, я знала, что за очередную двойку отлупят, от предожидания лупки еще больше входила в раж, успевала еще что-нибудь натворить. Так однажды прибежала я, разгоряченная, домой, не переодевшаяся после физкультуры, в спортивном костюме, вздернутая ожиданием маминого прихода с работы, проверкой предстоящей дневника с двойкой, и стала носиться туда-сюда между проходными комнатами. Наперерез бабушке, которая как раз в эту секунду несла с веранды только что вскипяченный чайник. Весь чайник выхлестнулся на меня. На лицо. Дикая боль. Дикий ор. И мой, и бабушкин. Слава Богу, на крики прибежала соседка, бабушка Димки и Славика, не имею понятия, как ее звали, все называли Маркушевичка. Господи, что она сделала! Она включила электрическую плитку, старую такую, с открытой спиралью, и до самого приезда скорой держала у моего лица. Как я орала! Как дико я орала! И прощалась навсегда со своими куклами! Когда в больнице хирург закончил обрабатывать ожоги, сказал:

- Лицо девочке спасли. Если б не эта ваша соседка с печкой, были бы сплошные шрамы.

Следующие два месяца в больнице были счастливым возвращением в счастливое детство. Мама приходила три раза в день, она работала в соседнем корпусе больницы, вечером сидела со мной дотемна, не только не ругалась, но была ласкова, как с маленькой. Жалела меня, испугалась за меня или стеснялась посторонних? Да нет, жалела, конечно же, никогда она с посторонними не считалась, все делала, как хотела.

Так прошли первые мои четыре года в школе, - прочно закрепилась за мной слава неуклюжей неумейки, несообразительной дурочки, лентяйки. Странным даже мне казалось, что когда на замену заболевшей Александры Банифатьевны приходил другой учитель, появлялись у меня откуда-то четверки и даже пятерки. Нет, не думаю, что двойки и тройки ставила мне Александра Банифатьевна незаслуженно, училась я и вправду никак, вернее, никак не училась, просто, наверное, когда не чувствовала я на себе взгляда змеиных ее глазок под спущенными черепашьими веками, начинала моя голова соображать, включалась, и укладывалась в ней вся нужная информация спокойно и логично.

Четвертый класс окончился совершенно замечательно: мы с мальчишками решили наломать сирени, полезли на наш, моего дедушки, сарай. И тут почему-то соседка, не имеющая ни к сараю, ни к кусту "нашей" сирени никакого отношения, решила навести порядок, стала на нас орать. Мы не привыкли перед взрослыми доказывать свою правоту и отстаивать свои права. У нас была презумпция виновности. Так нас воспитывали: взрослые были правы всегда. Поэтому мы молча и стремительно попрыгали с сарая. А я крепко ударилась при этом рукой об угол. К вечеру рука уже сильно болела, но матери я, разумеется, ничего не сказала: была счастлива, что соседка не нажаловалась. К утру рука болела невыносимо, к тому же распухла и посинела. Скрывать происшедшее было уже невозможно. Мать повела меня в травмопункт, неоднократно мне уже известный, потому что каждый многочисленный раз, когда я падала и разбивала вдрызг коленки, локти или лоб, меня тащили в травмопункт и делали укол от столбняка. После рентгена, слава Богу, оказалось, что перелом без смещения, руку взяли в гипс, и следующие два месяца я панически боялась только того, как этот гипс будут снимать. Не снимут ли вместе с кожей? Оказалось, ничего страшного. И вот, сладостные часы: класс пишет годовой диктант, моя правая рука в гипсе, писать я не могу, поэтому мягким солнечным майским утром сижу перед торжественным крыльцом красавицы пятой школы на каменном теплом от солнца парапете и читаю "От двух до пяти"... Жду подружку... Вот оно, счастье...

В пятом классе пришли другие учителя, разные по разным предметам, но слава моя так и вилась за мной шлейфом прошлых "заслуг". Не могла же, действительно, наша Виктория Александровна, преподаватель русского языка и литературы, классный руководитель пятого нашего "Б", представить, что из этого неопрятного чучела, вечно лохматого, косноязычного, марающего жутким почерком в грязных помятых тетрадках диктанты с кучей ошибок, выйдет когда-то человек, который пишет пристойные стихи, станет членом Союза писателей, лауреатом премии имени самого безупречного в преданности литературе поэта Бориса Алексеевича Чичибабина?

Но были, были в нашей школе два учителя, для которых никакой "шлейф" никакой прошлой "славы" ничего не значил. Первый, Александр Алексеевич, молоденький совсем учитель труда. Почему так пришлось мне слесарное дело? Так нравилось брать в руки бесформенную холодную заготовку, размечать, зажимать в тиски и тяжелым напильником превращать постепенно в настоящую вещь! Так увлекалась я, что не видела и не слышала ничего вокруг. Однажды заработалась в очередной раз и не услышала, как стучит Александр Алексеевич в железную стойку, объявляя перемену, звонков в мастерских слышно не было. Тогда спросил А. А. у нашей классной:

- Что за девочка такая, так азартно работает?

- Ничего особенного, - ответила Виктория Александровна, - обыкновенная троечница, не обращайте внимания.

Похожий случай был уже позже, в новой школе. Не помню, в каком классе сдавали мы экзамен по геометрии. Как-то я перед экзаменом сосредоточилась и все выучила. В общем, геометрия была мне понятна - там же все наглядно, мое пространственное воображение, тренированное рисованием, помогало. На экзамене ответила без труда на все вопросы. И тут наша Вера Ивановна говорит членам комиссии, учителям из других школ:

- Больше тройки здесь ставить не надо.

Ну и получила я свою привычную тройку... После этого уж окончательно никогда никакие оценки не интересовали меня - понимала я уже им цену...

Вторым был Михаил Иванович Деменьтьев, учитель рисования, моего любимого и устрашающего урока рисования. Пришел он на первый в нашем классе урок и поставил первый в моей жизни натюрморт, - на обшарпанный табурет красное, с желтыми прожилками, яблоко. Рисовала я, как всегда, упоенно, увлеченная любимым процессом, не думая о результате. Когда пришло время выставлять отметки, пошел Михаил Иванович между рядами, он потом всегда так делал, сажал кого-то за журнал, а сам проходил между рядами и диктовал отметки, дошел до меня. Все заранее уже ржали в ожидании ругательных комментариев, кто-то из мальчишек и прокомментировал: - Яблочко отравленное!

- Пять, - произнес Михаил Иванович.

Знала бы я, что в эту минуту определилась моя дальнейшая жизнь! Вот так, в одну минуту, созрело мое окончательное решение - я буду только учителем рисования. Больше одноклассники надо мной не смеялись. Причем ни по какому поводу. Несли мне на переменках свои альбомы и просили быстренько нарисовать домашнее задание. Все стенгазеты стали моей обязанностью.

А жизнь в доме становилась все невыносимее. Тетка вернулась из Львова, где она недолго прожила после замужества, климат львовский, сырой, дождливый никак не подходил ее больным почкам. Родился братишка. Заболел дедушка. И разгорелся первый скандал. Мама не захотела уступать сестре с маленьким нашу непроходную комнату. Отгородили закуток в большой шкафами и ширмой, так и жили в одной, проходной, бабушка, больной дед и тетка с Аликом. Самого скандала я не видела, но разговаривать сестры перестали. Алька рос спокойным, чудным, добрым, ангел маленький с крупными мягкими локонами. Еще один непрощаемый мой грех - умудрилась-таки я и этого ангела однажды до горьких непонимающих слез обидеть. Очень не хотелось утром просыпаться, а он пришел меня будить и положил нежно так свою головку рядом со мною на подушку. И я его ущипнула. Не может проститься этот грех!

Муж Мусин, военный, стал добиваться перевода в Харьков. И добился. В Тикси. Тем не менее, через два года получил назначение в Москву. Стала и Муся собираться. Что тут началось! Как орала мама, что не смеет сестра оставлять ее одну, с больными стариками и ребенком на руках! Родственники не поддержали. И навсегда исчезли из нашего дома. Тетка уехала. А скандалы с тех пор никогда уже не прекращались. Стали ежедневными. Мама с работы - ор на весь двор. Все соседи нас возненавидели.

Как я ее любила! Как постоянно боялась потеряться или ее потерять! Если она без предупреждения куда-то уходила, я устраивала истерику до самого ее возвращения. Конечно, снова мне попадало. Как я ждала ее с работы! Срывала с акации веточку и гадала, отрывая листочки: скоро придет? Не скоро?

Однажды пошла встречать ее к остановке троллейбуса. Нет и нет. Вернулась домой, а она уже там, разъяренная. И за ремень. Терплю и ничего уже вообще не могу понять - ну, ровным счетом ничем как раз в этот день не провинилась. Оказывается, пришла мама с другой стороны, со следующей остановки. Шла по улице, а девчонки, которых накануне я за предательство и насмешки отлупила, сказали маме, что я села в троллейбус и уехала. Отомстили. Мама-мама, как же ты меня не знала, если поверила! Никуда я не могла уехать, больше всего боялась от своего дома отдалиться и потеряться!

Любила. Пожалуй, до одного случая. Каждый год мы ездили на море. Это была мамина стихия! Ну, и ребенка оздоровить надо. Плавать мама не умела, но лезла в воду в любой шторм. Вечером часами сидела у кромки воды и смотрела вдаль. Так было и в тот раз. Она сидела у моря, а я в стороне играла. И вдруг посмотрела на нее, а она такая маленькая, беззащитная, перед этим огромным морем! И так жалко мне ее стало, бросилась я к ней, говорю: - Мам!

А она раздраженно так отвечает:

- Ну что ты мамкаешь? Что мамкаешь? На море смотри!

Мне кажется, с того вечера я мамой ее больше никогда и не называла...

Итак, меня учили музыке. В один прекрасный летний день было привезено пианино. Новенькое, светлой полировки, "Украина". Соседи примолкли, про себя наверняка думали: " 200 рублей, и в кого вкладывает такие сумасшедшие деньжищи!" До этого пианино в нашем дворе было только у Риты с Павликом, - их бабушка преподавала музыку. Летом из их окон в большой палисадник лились дивные звуки. Зимой, проходя по нашему коридору, я иногда слышала музыку через стены. Пианино я невзлюбила после первой же маминой уборки: на нем торжественно были расставлены многочисленные фигурки: балерина в белой пачке, фаянсовые голубки, аист, девочка в красной косыночке и сарафане, в поднятой руке - платочек. Качнешь сарафанчик - девочка танцует... Теперь во время уборки моей обязанностью было стоя на табурете снимать фигурки в таз с водой, перемывать, вытирать насухо и водружать обратно на пианино. Скучная работа. На следующий день после доставки пианино мама, уходя на работу, сказала:

- Ждите, придет Красная шапка!..

Отчего-то стало страшно, полдня я бродила по квартире притихшая, когда постучали в дверь, спряталась внизу под подоконником, выглянула потихоньку в окно. У двери стоял пожилой мужчина в какой-то форменной фуражке с красным околышем. Оказалось, что он принес совершенно замечательную вещь - стул к пианино, черный, лакированный. Вертящийся... Вот это был подарок!

Первой моей учительницей музыки была маленькая старушка, старообразная, почему-то с длинным ярко-красным маникюром. Когда она играла, ногти сухо стучали по клавишам, как костяшки домино. Остальное время, пока я играла " Жили у бабуси", старушка мирно дремала. Потом я сдавала экзамены в музыкальную школу, - нужно было спеть ноты, игравшиеся на пианино экзаменатором, угадать, сколько нот в аккорде, повторить ритм... Меня приняли. Да, да, стала и я носить черную дерматиновую музыкальную папку с выдавленным медальоном Бетховена. Училась я нормально. Несмотря на отсутствие слуха и голоса, даже пела в хоре. Спокойно отыгрывала концерты, не волновалась ничуть в отличие от других ребят. Вероятно, потому, что было мне все равно. Было скучно, но выносимо.

А между тем рисовала и рисовала. Первый мой "серьезный" рисунок - портрет бабушки. Я нарисовала ее в маленьком блокноте, в профиль. С натуры. Видно, очень внимательно всмотрелась - даже глаз нарисовала в профиль, не рыбкой, как обычно рисуют дети. Вот тут мама и решила отдать меня в художественную школу. Снова сдавала я экзамены - натюрморт, коричневая кружка, две драпировки. На кружке - отсветы из окна. Я еще не знала, что называются они блики, как их изображать, тоже не знала. Просто провела линии мягким простым карандашом поверх акварели. Блики чудесно засеребрились. Меня приняли в "Репинку" и началась замечательная жизнь. Все, что объясняла Мария Яковлевна, было понятно. Во дворе у нас с мальчишками появилась новая игра - в оттенки: мы разглядывали друг друга и говорили: - Вот здесь у тебя - красное, вот здесь - фиолетовое. Очень смеялись. И я смеялась снисходительно, мне-то уже было почти окончательно понятно, почему здесь фиолетовое, а здесь - зеленое. Я уже даже знала, что такое рефлекс...

А на уроки совсем не оставалось времени, я не только в "Репинке" училась. Еще бегала во Дворец пионеров и в ДК связи, в студию к Михаилу Ивановичу. Вечером рисовала все, что было задано и там и там, и там. Оставалось время только на чтение, не на уроки же в самом деле?! Не читать я не могла. Читала все подряд: книги из нашего "взрослого" книжного шкафа, мамины толстые журналы, "Новый мир", "Роман-газету", все, что брала у подруг, в библиотеке. К чтению мама пристрастила меня навсегда, и вообще ко всему, что, как говорила она, прекрасно. В это же время прекратились мои занятия музыкой. В последний месяц я приходила на занятия, садилась к инструменту и - не играла. И не разговаривала. Просто сидела молча. Моя учительница Галина Арутюновна пыталась играть мне сама разные вещи, думала, что-то отзовется во мне, зацепит. А потом просто сказала маме:

- Не мучайте ее.

И мама отступила.



* * *

Проходим школу натюрморта.
За окнами особняка
Неторопливым снегом стерта
Следов бегущая строка.

Проходим школу кринок, складок,
Искусственных подсказок ламп.
А снег снаружи - сладок. Сладок
Тишайший шаг кошачьих лап.

Проходим азбуку металла.
Французской булочки, стекла,
Покуда снег не разметала
Зима, и мартом не стекла.

Покуда мним себя в ряду
На равных с Рембрандтом и Хальсом.
Покуда детское нахальство
Прозрачней красок на меду.



НОВАЯ ШКОЛА

Я окончила пятый класс и в каникулы начались потихоньку разговоры о том, что мы, возможно, переедем в новую квартиру. Клиника, в которой работала мама, построила новый дом для сотрудников на проспекте Гагарина. Я стала представлять себе проспект - широкий, вроде проспекта Ленина, с троллейбусами, - и как я по вечерам буду стоять у окна, - окно непременно будет выходить на троллейбусную остановку, - и ждать с работы маму. Мама отчаянно добивалась новой квартиры, со всеми удобствами, изолированной, печку топить не надо, воду носить не надо, вплоть до того, что писала в Верховный Совет, жаловалась и на протекающий потолок, и на сырость по стенам до половины комнаты. Больной отец, вечно болеющий ребенок. Ей отказывали, площадь в квартире была огромная, но в конце концов нашелся вариант: повариха из больничной столовой согласилась поменяться - нам ее новую квартиру с удобствами, ей - нашу, большую и в центре. Так и досталась нам двухкомнатная "хрущевка": две смежные комнаты, вместо трех на четверых. Сослуживцы говорили маме:

- Аня, зачем тебе три комнаты? Родители старики, все равно останетесь вдвоем...

К концу второй четверти стало ясно, что мы переезжаем. Дедушку с бабушкой перевезли раньше, а мне нужно было доучиться в старой школе до конца четверти. Мама моталась с утра на работу, потом на новую квартиру, к старикам, приезжала затемно. Мне оставляли ключи, и после школы приходила я в пустой холодный дом. Было неприютно, тоскно. Тут и поняла я, что мой любимый раньше дом был любим не просто стенами. Не стало дома без людей. Какие там обиды! Не вспоминалось, как приводила мама дружинников с красными повязками, когда не захотела я в мае месяце надевать на ботинки галоши. Господи, да теплынь же уже была. Все девчонки гуляли в гольфах! Не вспоминалось, как бабушка ходила в школу жаловаться на меня старшей пионервожатой. Не вспомнить уже - за что? Но мы же живем в советской стране! Общественное воспитание - великая сила!

Как я радовалась, когда, наконец подъехал грузовик за остатками вещей, как мчалась я к машине, к новой жизни, от ставшей холодной пугающей бесприютной квартиры! Потом меня преследовало видение: все уезжают, а за машиной бежит забытая девочка... Мне все казалась, что это я забыла там, на родной улице, в родном доме саму себя. И всю жизнь этот ребенок, эта я, жил дальше неизвестно мне как один, всеми забытый. И тосковал. И надеялся, что вспомнят. Заберут.

И вот в первый раз вижу я проспект Гагарина. Ехали долго, часа полтора в старом дребезжащем, набитом до отказа трамвае. Наша остановка конечная. Корпуса релейного завода. Напротив, вдоль двух полос неширокого шоссе - пять или шесть пятиэтажек, отделенных от шоссе рядами тополей и лип. Все остальное пространство - частный сектор. Почти деревня. Но убогонькая "двушка", побеленная известью, покрашенная традиционно, как заборы, зеленой краской кажется дворцом. Еще бы, со всеми удобствами! Троллейбусы. Из окна остановки не видно, но вечерами, когда я, как обычно, жду маму, видно в размытом акварельном свете фонарей, как проплывает очередной троллейбус за переплетами ветвей, и я отсчитываю минуты, - семь минут, может, мама приехала в этом троллейбусе и сейчас покажется?

Время предновогоднее, но я не припомню: была ли у нас в этот год елка? Скорее всего, нет, - квартира завалена тюками, мешками, коробками, не до елки, надо обживаться.

И вот после новогодних каникул первый раз я иду в новую школу. В классе больше сорока человек, свободных мест нет. Я стою у двери, не понимаю, что делать. Входит учительница. Не замечает меня, вернее, делает вид, что не замечает. Класс гудит, раздаются смешки. И тут встает Ира Семинько, говорит:

- Садись к нам.

Так и сидели мы весь остаток шестого класса за партой втроем, Ира, Наташа Клименко и я. Если иногда кто-то в классе заболевал, кое с кем на освободившееся место я могла сесть. Некоторые тоже делали вид, что не замечают меня. Некоторые, мальчишки, девочки были более воспитанные, откровенно кричали:

- С жидовкой сидеть не буду! В классе было еще трое или четверо нас, евреев, но они были "свои", привычные. Я была чужая. Вот так рьяно в первый раз прошелся по мне детский, абсолютно алогичный, антисемитизм. Что и говорить, приятное начало. Маме я не жаловалась, у меня уже закрепилось осознание того, что если мама вмешается, будет только хуже, уж слишком неделикатны были ее методы борьбы за правду, после ее вмешательства уже невозможен был никакой мир. А так - перетерпела, перемолчала, не оказалась ябедой, мы росли, после восьмого класса самые отпетые мальчишки из школы ушли, и стало легче. Однако с каким желанием ходила я в школу - можно представить... Зато три раза в неделю по-прежнему была "Репинка". Правда, теперь нелегко она доставалась. Сразу после уроков, не успевая даже портфель домой занести, нагруженная и учебниками и красками, втискивалась я кое-как на заднюю площадку троллейбуса и всю дорогу пыталась протиснуться к передней площадке, чтобы на Кооперативной успеть вывалиться с толпой из троллейбуса и пересесть в такой же набитый трамвай. Зато дальше были три часа прекрасной тишины в старом особнячке, в привычном, добром мире...

Дед прожил в новой квартире два месяца. Очень радовался - теперь он мог потихоньку дойти с палочкой от спальни до туалета. Хоть в этом почувствовал себя независимым. Как обычно, подлечиться раз в год - мама положила его в больницу. Только теперь не в свою клинику, а в обычную районную больничку. Палаты переполнены. Положили деда в коридоре. Обещали перевести в палату, когда койка освободится. Дед не дождался перевода - в холоде, на сквозняках, простудился и умер от воспаления легких у мамы на руках... И тут произошло то, что поняла я много позже. Это был первый при мне рецидив маминой болезни. Я видела только, что мама похудела килограммов на двадцать. Но в тот раз все обошлось - похороны отца в какой-то степени примирили сестер и, как только у меня начались летние каникулы, мы с мамой поехали к тетке в Москву. Она, видно, и вытащила маму, - незаметно для меня, вероятно, заставляла принимать лекарства, и через месяц мы вернулись домой. И мама вошла в свое привычное состояние - из неожиданно притихшей снова стала неугомонной и раздраженной. Потом, много позже, я поняла, что это единственно жизнеспособное ее состояние, неприятное для окружающих, но безопасное для нее, и смирилась. Но поняла, к сожалению, слишком поздно; поняла бы раньше, было бы в моей жизни куда меньше недоуменного отчаяния.

В студенческие годы я часто приезжала к тетке в Москву. Сбегала из дому, когда становилось совсем невыносимо. Это был дом, где мне было спокойно и тепло. Когда я возвращалась, тетка непременно провожала меня на вокзал. Стояла на перроне Курского, поезд трогался, уплывала сначала тихонько, потом быстрее и быстрее ее фигура. И каждый раз, в тамбуре, отвернувшись к окну, я неуемно по-детски, позорно плакала. Думала: " А вдруг я вижу ее в последний раз?"

Бабушка перенесла смерть деда молча. Никакой реакции я не заметила. И только когда она думала, что ее никто не видит, потихоньку выглядывала в окно и шепотом ругалась:

- Черный ворон проклятый! - бормотала она. Это было единственное ругательство, которое бабушка произносила по-русски. Обычно она ругалась на украинском, привычном ей полтавском, бытовом языке. И речь эта была настолько мягкая и ласковая, что ругательство как бы и не ругательством вовсе воспринималось, было не страшно и гнева не ожидалось. Так, нечто вроде веселой присказки.

Да, я уже знала, что был двадцатый съезд, у нас уже тогда был в доме телевизор, тот самый КВН, я помнила сообщения в новостях, знала, что был культ личности, но так, абстрактно, без подробностей, никто в доме эти события не обсуждал, вообще о политике не говорили никогда. И настоящее значение бабушкиного ругательства я поняла много позже, взрослой уже. Вот так причудливо смешались у нее в мозгу два ухода мужа - один - в 37, и второй. Окончательный.




СТИХИ

До пятого класса я вообще не любила стихи. Ну, не было у меня такой тонкости, чтобы лет в восемь понять, почувствовать Тютчева или Фета. Вот разве что Некрасов запомнился, "Несжатая полоса". Я учила это стихотворение и плакала. А в пятом классе стали мы "проходить" Маяковского. Вот тут и случилось - задел меня этот необыкновенный ритм, звукопись, рифмы. А в седьмом классе мы все "заболели" поэзией. И все старшие классы стали писать стихи. Наша Галина Иосифовна Зозуля любила поэзию самозабвенно. Причем всю - от Северянина до Щипачева. Мы собирались после уроков и наперебой читали - чужие стихи, свои первые виршики. И ей было неважно, кто из нас отличник, кто троечник. Важны были только стихи. И не прошло это даром - из нашей 66 школы таки вышли три профессиональных поэта - Инна Клемент, Марина Кулебякина, ну и я, как ни странно.

Однажды в школе проводился поэтический вечер. Должен был выступать настоящий живой поэт. А после его выступления мы должны были читать свои стихи. Было настолько страшно, что мы с девчонками решили стихами поменяться, читать стихи друг друга. Так было чуть менее страшно. Я читала стихи Иры Семинько. О Ленине. А она - мой стишок. О том, что сижу я на уроке физики, очень все сложно и непонятно, и на этом уроке никак нельзя мне писать стихи, а наоборот, сосредоточиться нужно и попытаться хоть что-то в этой физике понять. И вот закончился вечер, и наша "классная", Нина Ивановна, подходит к нам и говорит:

- Семинько, Захарова, Фрадкина и Яновская, идите в кабинет завуча.

Я обалдела, даже не успев испугаться, - ну ладно я, со мной всегда что-нибудь не так, но девчонок за что? Все - абсолютно положительные, по определению не могли сделать ничего плохого. За что же к завучу? Девчонки тоже буквально онемели от непонятности, так молча и потащились мы в этот грозный кабинет. А там - Роман Александрович Левин. Тот самый поэт, которого в ореоле недоступности только что видели мы на сцене. И приглашает он всех нас на литературную студию, которую ведет в ДК Строителей. И обращается к Ире Семинько:

- А как давно написали вы стихотворение о физике?

Ира пунцовеет от внимания к себе и оттого, что сейчас надо признаваться в нашем заговоре. Но признается, мол, не мое это стихотворение, поменялись мы. И тут вступает наша завуч, как раз преподаватель этой самой физики:

- Какие стихи?! - кричит она, - ну ладно остальные! Но Яновская! У нее же сплошные двойки! Ей учиться надо! Какие студии!..

Роман Александрович молчит, только незаметно для учителей хитро так на нас исподлобья поглядывает. И говорит напоследок, как бы мимоходом:

- Ну, захотите, девочки, приходите...По воскресеньям, в два часа, консультации, по понедельникам, в семь вечера, студия.

Дома я спросила у мамы разрешения записаться в литературную студию. И, несмотря на позднее время занятий, студия заканчивалась в одиннадцать вечера, до ДК нужно было полчаса ехать троллейбусом, райончик у нас был тот еще, мама почему-то разрешила. В первое же воскресенье мы вчетвером и отправились. Оставили пальто в раздевалке, получили алюминиевые номерки, нашли маленький зальчик с рядами деревянных кресел. В зальчике уже сидели человек семь или восемь совершенно взрослых людей. Читали по очереди свои стихи, написанные от руки на листочках, Роман Александрович делал какие-то замечания, говорили о каких-то образах. Я ничего не понимала. Образы для меня были только из школьных уроков: образ Катерины, образ Базарова... Никаких таких образов в стихах я не обнаруживала. Было так страшно, что номерок, который я теребила в руках, от волнения уронила. Как пронзительно зазвенел он в тишине маленького зальчика! Я замерла, сделала вид, что не имею к этому звону никакого отношения. Нагнулась за номерком только когда занятия закончились.

Так началась моя совершенно новая жизнь. В воскресенье я мчалась на консультацию, даже если новых стихов у меня не было, читать было нечего, - слушала чужие. В понедельник - на студию. И со вторника начинала ждать следующее воскресенье.

Долгие годы ходила я на литературные студии, но первому моему учителю, Роману Левину, и сегодня, избавленная от юношеских восторгов, говорю спасибо за прекрасную школу, за сформированный литературный вкус, за то, что он умел находить такие слова, что я навсегда поверила: стихи - это самая чистая, искренняя, честная материя. И чтобы не происходило в жизни дальше, ничего уже не могло сбить меня с толку. И навсегда было понятно, где настоящее, а где фальшивка.



* * *
Благодарю Вас за науку
Насмешливую и всерьез,
Коли дано учиться звуку -
Упрямо, искренне, до слез.

Коли дано учиться взгляду -
С нуля, на смерть, не на живот,
Со тьмы бессмысленной, со младу,
Когда лишь клеточка живет.

Когда ее всерьез не имут,
Когда и Богу не видна,
Она - не собственное имя,
А сплошь - чужие имена.

Когда не видятся поступки,
Но свято верится в слова.
За торжество их вечной сути
Я вечно благодарна Вам.

За то, что нынче, так по-детски,
Всерьез обидеться могли,
Когда Ваш подмастерье дерзкий
Не Вашу правду умалил,

Не развенчал, не усомнился,
И, Ваши не поправ права,
Другому Богу не молился,
А только вслушался в слова.

Он Вашей волей, в Вашей школе,
Он в Ваших замыслах возник.
Вас вряд ли кто-то любит боле,
Чем Ваш не лучший ученик.



ЗА БОРТОМ

Школа окончена! Аттестат, в котором четыре четверки - русский язык и литература, украинский язык и литература, остальные тройки, - у меня в руках. Плюс - характеристика, в которой написано, что я - полный ноль и никаких способностей ни к чему за время учебы не проявила. Но тут уж мама проявила свое призвание бороться за правду, не поздоровилось школе - припомнила даже, сколько красок, купленных ею, я извела на школьные стенгазеты и прочие оформительские нужды. Короче, характеристику мне переписали, оказалось, что кое-какие способности у меня все-таки есть.

Что делать дальше, вопросов не возникало, - я хотела только в художественное училище. Вопрос "что делать" потом возник, когда на первом экзамене по специальности, по рисунку, я получила тройку. Двоек по специальности не ставили, но сдавать экзамены после тройки по рисунку было бессмысленно.

- Ты осталась за бортом жизни! - выкрикивала мама. - Раз уж ты пишешь свои стихи, поступай на филфак! - требовала она.

Ни разу в жизни я не пожалела, что из этой затеи ничего не вышло. Хоть и сдала я все экзамены, но одного балла мне не хватило - на экзамене по русскому устному и литературе ответила я на все вопросы по языку, а на вопросы по литературе, как всегда, и в школе так было, сказала:

- Я не знаю!..

Ну, не могла я, не могла пересилить себя и произнести эти фразы про луч света в темном царстве, про то, что Софья предала Чацкого, а Онегин - лишний человек. Ну, было уже у меня на этот счет свое мнение. Слава Богу, хоть ума хватало не высказывать его вслух. В общем, получила я свою законную тройку и снова оказалась за бортом жизни.

Мама устроила меня в поликлинику, в регистратуру. И это подходило мне вполне - знакомая с детства обстановка медицинского учреждения, знакомый с детства белый халат, несложная работа, к тому же рабочий день - шесть часов, оставалось время заниматься всем, чем хотелось. Может, в этой поликлинике я провела бы спокойно всю свою жизнь. Но маму-то это никак не удовлетворяло! Она видела меня не меньше, чем министром культуры. Вместо Фурцевой. Поэтому через несколько месяцев заявила, что надо уходить с работы, скоро у нее отпуск, мы поедем отдыхать. Я ничего не поняла, но уволилась. Чего мне в этот раз было упираться? Свобода!

А тут на работе у матери начались неприятности, ее перевели в другой кабинет, она долго упиралась, убеждала, что в новом кабинете помехи, электрокардиограф дает неправильную картину. Построили защитную металлическую сетку. Вроде смирилась, работала еще некоторое время. А дальше вышел приказ объединить все подразделения в один кабинет функциональной диагностики. И назначили начальника. Этого мать стерпеть уж никак не могла. Перестала ходить на работу. Перестала есть. Лежала. И кричала. Ее еще уговаривали знакомые, некоторые коллеги. Предложили перейти в заводскую амбулаторию. Как-то она согласилась.

Встала. Пригласила мне преподавателя, раньше работавшего в училище. Я видела, как неохотно он занимался со мной, да и не занимался в общем-то, принес студенческие работы, ставил натюрморты, молча. Не глянулась я ему, но деньги, видно, не были лишними. Но каким-то образом, всматриваясь в чужие работы, сопоставляя с тем, что раньше нам объясняли, стала что-то понимать, укладывать в систему. При второй попытке поступления получила я уже все четверки. Но баллов все равно не хватило, конкурс был человек пятнадцать на место.

И снова с матерью творилось то же самое. В один из осенних вечеров вернулась я от подруги домой, а матери нет. Бабушка сказала, что соседи не выдержали криков, вызвали скорую и увезли мать в больницу. Тридцать шестую, как тогда она называлась. Нет, я еще не знала, что это за больница. Просто было страшно. И в доме оставаться невыносимо. Я выскочила на улицу, села на лавочку возле подъезда. Шел дождь, стемнело уже. И некуда было приткнуться, и непонятно было, что делать. Спас меня сосед, возвращавшийся в это время домой. Увидел меня на скамейке под дождем, в темноте, подошел, спрашивает:

- Что случилось?

Я в ответ только спросила:

- Ты знаешь, что такое 36 больница?

Видно, он знал. Потому что сказал одно слово:

- Пошли.

И почему-то я встала и пошла за ним. В ресторанчике аэропорта он хорошенько накачал меня коньячком, потом мы молча бродили где-то, по каким-то улицам. Молча. Но я была не одна. Утром он привел меня к подъезду. Когда мы потом встречались во дворе, даже не здоровались. Но в эту ночь он, может быть, спас меня. Кто знает, с кем и где я могла оказаться, кто так же случайно мог остановиться возле меня?

Не буду рассказывать, что я увидела в той больнице. Кто знает - тот знает, а кто не знает, и не надо ему знать. Только про себя подумала: никогда, никогда, что бы со мною ни случилось, не допущу, чтобы мои дети это увидели... И пока держусь.

Так прошло еще полгода или чуть больше, в смене разных случайных работ, в скандалах, когда оставалась без работы. Мама заявляла, что если я не работаю, то и кормить она меня не будет. Нет, никто от меня еду не прятал, но я-то гордая была, я сама не брала ее еды. Ну, благо друзей было много, подкармливали, а мне и немного надо было, я и раньше могла спокойно целыми днями носиться и не вспоминать про еду, другое важно было.

Тогда же я познакомилась с отцом. Правда, я помнила, как в первом классе Александра Банифатьевна однажды удивительно сладеньким голоском спросила у меня:

- Хочешь увидеть своего папу?..

Что я могла ей возразить, нависшей надо мной зловещей тучей? Я пролепетала чуть слышно: - Да...

Хотя ничего такого я не хотела, отец для меня был страшным человеком, подлецом, негодяем и прочими ругательствами. Я и не помню ничего из этой первой, видно, очень короткой встречи, кроме того, что она состоялась, что я, по обыкновению, не отвечала ни на что. Дома был скандал, в школе тоже.

И вот теперь он появился неожиданно без всякого предупреждения на очередной моей работе. И тут я очень испугалась. Мне кажется, я никогда не видела таких страшных людей. Я знала, что отец был в Бухенвальде, но мне почудилось, что он прямо сейчас оттуда. Этот очень высокий черный плоский силуэт с крошечной головой где-то далеко вверху, жуткая худоба, черное лицо... Так ли он страшен был на самом деле? Не знаю. Потом мы встречались еще два раза, он водил меня знакомить со своими друзьями-художниками, они смотрели мои работы. После этого отец сказал:

- Бросила бы ты все это, ваше искусство - сплошной бардак.

Я не знала, что такое "бардак", и додумалась спросить у матери. Опять был скандал из-за того, что я знаю такие слова. Хотя я как раз и не знала.

В последнюю встречу отец повел меня в столовую ужинать. А я знала, что живет он рядом. Решила, что если домой меня не зовут, то какое это угощение? А раз не угощение, то и заплатить за себя я могу сама. И заплатила. Больше с отцом мы не виделись никогда, он сказал, что я такая же дикая, как моя мать, и больше его не интересую. Честно говоря, все, что с ним было связано, вовсе меня не занимало. Не может быть жалко терять то, чего не имел.

Снова я была в поиске очередной работы, и тут Юра Никитин, муж моей подруги, писатель-фантаст, сказал, что договорился с Мариной Филипповной, директором магазина "Поэзия", о работе для меня. Магазин "Поэзия"! Это же чудо! Все время рядом с книгами! О чем еще можно мечтать?! На следующий день я уже стояла перед Мариной Филипповной, она очень быстро объяснила, что работать мне придется на улице, на лотке, я сказала, что меня все устраивает и мы договорились, что назавтра я выхожу на работу.

Позже, когда у меня вышла первая книга, по просьбе моей подруги Иры Евсы Марина согласилась взять мои книги в продажу.

- Как это я раньше вас не знала? - спросила Марина, - я думала, что знаю в Харькове всех, кто пишет.

Конечно, не знала, я приходила в магазин, молча выбирала нужные книги и уходила. Никогда не пыталась завести блат. Все книги покупала случайно, когда попадались, в дальних окраинных магазинах, или когда нас посылали в колхоз, или когда бывала в Москве. Она не узнала во мне, разумеется, ту девчонку, которую сто лет назад согласилась взять на работу в свой легендарный магазин, даже площадь, на которой он находился, переименовали в площадь Поэзии. Когда продалась первая часть моих книг, Марина Филипповна вручила мне деньги. Инфляция в то время была такая сумасшедшая, что денег хватило на пачку сигарет. Дальше Марина делала уже не так: она брала у меня книги и сразу вручала деньги. Магазину в убыток.




УЧИЛИЩЕ

Но человек предполагает, а Бог располагает. Не пришлось мне поработать в книжном магазине. Вечером приехала подруга, Ира Королева, сказала, что собирается поступать в училище. Нет, уже не входило в мои планы еще раз испытывать судьбу. Но Ира, обычно такая ненастойчивая, в этот раз как-то смогла меня уговорить. Может, и не уговаривала, не помню, а просто смотрела своими огромными безнадежными глазами...

И я сдала эти чертовы экзамены! Да еще как! Рисунок - 5, живопись - 4+, композиция - 4+, а каждый плюс на экзаменах по специальности на вес золота; сочинение - 5, но тут иначе не бывало; потом, в первые дни учебы, сокурсники показывали меня студентам и говорили: это она писала сочинение без шпаргалки; история - пять. Ну, никуда не денешься, баллов я набрала даже больше, чем нужно было.

И вот я стою у доски объявлений и тупо смотрю на список абитуриентов.

- Не прошла? - почти жалобно спросила миловидная женщина и залилась румянцем, будто позволила себе нечто сверхнеприличное.

- Прошла...

Женщина отошла молча, без комментариев.

Потом я поняла, что наша Тонечка, Антонина Яковлевна Ткачева, застенчивостью обладала редчайшей, еще более чем я. Потому что на меня иногда, очень редко, но что-то находило, тогда нечто сумасшедшее и необъяснимое я могла отчебучить. Тонечка - никогда. Сообщить группе необходимую информацию, даже приятную, - подвиг. Замечание... это на грани фантастики, за четыре года учебы не припомню, зато хорошо помню, что я умудрилась обидеть это нежнейшее создание три раза. Так, без нужды, по мелочи и необъяснимо. Это - в тот список моих грехов, которые при окончательном расчете проститься мне не должны, потому что необъяснимы.

Учиться мне было легко, во всяком случае, не было ни разу запарок перед сессиями, все шло по плану. Оказалось, что учиться я вполне могу и без всякого напряга. Тому, что мне интересно. Только один предмет не интересовал меня абсолютно - история КПСС. Но и тут все обошлось благополучно, для нашего преподавателя важно было только наличие конспекта, красиво оформленного. Я открывала первоисточник на первой попавшейся странице и добросовестно переписывала первый попавшийся текст, разумеется, ничуть не вникая в содержание. Заголовки аккуратно выводила цветными фломастерами. И получила свою пятерку.

...Нет, художником я не родилась: наша Тонечка совершенно справедливо говорила:

- Ты рисуешь только потому, что пишешь стихи...

Но я ведь и не собиралась быть художником, я хотела быть учителем. Ну и, хоть и не хватала звезд с неба, работала неплохо.

Случились, правда, два происшествия, которые могли послужить поводом для того, чтобы из училища я вылетела.

Первый семестр первого курса только начался, в училище проводился вечер. Ну, как обычно - самодеятельность, танцы. Тут подходит ко мне поклонник моей подруги, третьекурсник, и говорит:

- Хочешь песни послушать, я гитару принес?..

Мы нередко проводили время втроем, потому что не вполне моя подружка этого кавалера жаловала, и ничего необычного я не предположила. Мы зашли в мастерскую, и тут товарищ зачем-то закрыл дверь на ключ. Правда, и этому я не удивилась, ну не хочет человек, чтобы его песни слушали посторонние. Минуты три он поиграл и тут в дверь стали ломиться. Дежурный педагог и тот самый преподаватель, который давал мне уроки, он в это время заменял кого-то из заболевших руководителей курса. О моем моральном поведении мне рассказали много интересного.

Чем же могла я так досадить двум пожилым людям, чтобы устроить такую провокацию да еще и подключить к этому студента? Что и говорить, высокий моральный уровень.

К счастью, как раз в это время в училище пришел новый директор, меня вызвали к нему в кабинет, я еще раз выслушала от уважаемых педагогов все о моей безнравственности, но почему-то на директора сей инцидент никакого впечатления не произвел, и меня без последствий отправили в мастерскую - работать.

Второй случай произошел, когда я уже на третьем курсе училась. У меня были друзья, студенты украинского отделения филфака. Мы встречались на студии и просто в свободное время. Никаких "националистических" разговоров со мной ребята не вели, да и никоим образом меня эта тема не волновала. Что вообще волновало меня в те годы, кроме стихов и влюбленностей? Тем не менее, в один не прекрасный день вызвали меня во время занятий в кабинет директора. Григорий Семенович свой собственный кабинет покинул, а я увидела несколько человек в серых одинаковых костюмах. Ну, провели со мною беседу. Оказывается, была я причастна к некоей украинской националистической организации. Я обалдела. У меня же на лице четко написано, какой я национальности. И в документах, кстати, тоже. Разумеется, я заявила, что ни к чему такому отношения не имею и никто со мной на эти темы не беседовал. Тут товарищи слово в слово передают мне один разговор с одним персонажем, неплохой, кстати, поэт был - мы случайно встретились на троллейбусной остановке и вместе ехали домой, жили по соседству. Ну, это я думала, что случайно. Да, собственно, и разговора не было, это он бубнил о чем-то, что меня не интересовало, а я молчала и думала по обыкновению о своем. Я еще в школе научилась от всего, что мне не интересно, абстрагироваться, уходить в себя. Все это мне было не понятно - откуда же они знают, мы же были вдвоем, я никому ничего не рассказывала, так откуда же? Стала я думать, что шпионская техника у нас на высоком уровне, раз так все подробно подслушивается. И впервые в моей жизни настал период, когда мне было противно ходить по моему любимому городу. Я оглядывалась по сторонам, присматривалась - кто рядом? Тошнотворный период. Дома хотелось стать под душ и отмыться. Все понятно мне стало, когда вскоре я пришла на студию и увидела товарища N со знатным фингалом под глазом. К тому же, больше с ним никто не общался, так что вскоре он просто исчез из всех литературных студий. Уже в перестройку, когда тема национального сознания стала чрезвычайно актуальна, появился он снова, мы столкнулись все в том же магазине "Поэзия", он попытался было заговорить, но я сделала вид, что никогда не были мы знакомы. Вскоре он снова куда-то исчез. Интересно, что заставляет человека делаться не только доносчиком, но именно провокатором? Гаже некуда.

В общем, как ни странно, и эта история сошла мне с рук.



***

Меня только тенью накрыло,
Не вымело из дому вон.
Лишь изредка будто знобило,
И чудилось с разных сторон,

Конечно, помилуй, казалось,
Ну кто я? И повода нет.
А все-таки, будто касалось
В толпе, и косило вослед.

Лишь тенью, как тучей накрыло,
Не страх, а брезгливость подняв.
Но что-то же все-таки было?
Хватало в толпе за рукав.

И так над плечом нависало,
Следившее через плечо,
И что я за книги читала?
К тому ж - и писала еще.

Казалось. Иль не показалась
На фоне других. Потому,
Постольку и дома осталась.
Почти благодарна ему.



НЕДОЛГО МУЗЫКА ИГРАЛА

И вот они у меня в руках - корочки диплома и "поплавок". Я это сделала!

И вот я учитель. С первого по шестой - во всех этих классах рисование мое. Восемнадцать часов в неделю, полная ставка, восемьдесят рэ зарплаты.

В малышовых классах работать одно удовольствие - глазенки горят, рты раскрыты, ри-су-у-ют... В пятых уже пошумливают, но тоже ничего, слушают. Как только рассядутся, угомонятся, рисуют. В шестых труднее угомонить, но тоже реально. И только один, шестой "А"! Я тут была абсолютно бессильна. Влетает в класс орава, портфели швыряют по всему классу, горланят, из трубочек плюются, не то что урок начать, усадить не могу. Кто-то выкрикивает:

- Отправляйся в свой Израиль!..

Кто-то, самый толерантный, как теперь говорят, советует:

- Ну чего Вы к нам пристаете? Вот до Вас был учитель, он к нам не приставал, садился и читал книжку...

Девчонки в мохеровых кофточках по последней моде, в золотых сережках, спрашивают:

- Где такие сапожки оторвали?..

Да, были у меня гэдээровские сапожки, шнуровка во всю длину, знакомая мамина уговорила маму купить мне по случаю, еще когда я на первом курсе училась. Дорого, шестьдесят рублей! А часы я себе с первой зарплаты купила, надо же знать, сколько до звонка.

Однажды прихожу в этот самый шестой "А" на урок. Все как всегда: гвалт, портфели летают. А кабинет через стенку с кабинетом завуча. Распахивается дверь, разъяренная завуч врывается в класс, молча хватает за шивороты двух первых попавшихся пацанов и волочит к себе в кабинет. В классе впервые наступает полнейшая тишина, через стену слышны глухие удары. Об стену она их, что ли, лупит?! Тут встает одна из моих "продвинутых" красавиц и потерянно так спрашивает:

- Это справедливо?..

Я точно знаю, что не только несправедливо, но просто страшно. Но почему-то взрываюсь. Нет, не кричу, но говорю очень тихо:

- А то, что вы делаете, справедливо?..

Не знаю, то ли инцидент так напугал, то ли "классная" наконец провела работу, но и в шестом "А" уроки стали проходить без эксцессов, правда, и без отдачи с моей стороны: наверное Израиль я все-таки забыть не могла. Конечно, я уже понимала, что ребенок не виноват, дети - это то, что мы в них вложили. Но вторую щеку подставлять я и сейчас не очень умею, если честно.

Страшнее, чем в классах, мне было в учительской. Когда подходит историк, интеллигентный такой, утонченный даже, и говорит:

- Что ты смотришь на них, бить их надо!

Что-то настораживало в учебной программе. Я начинала замечать, что в пятом классе уже не такой интерес к предмету, как у малышей. Ну да, конечно, малявкам еще удовольствие доставляет сам процесс. Дальше идет перелом: это же не художественная школа, не у каждого есть способности к рисованию, а программа не просто усложняется, становится для ребят скучной - зачем им это построение кубов, шаров, призм, зачем им эта моделировка гипсов скучным простым карандашиком? Это трудно, это удается тем, у кого специальные способности, специальный интерес. И результаты плачевные. А если ребенок не видит успешного результата, интерес окончательно пропадает. Пробую изменить ситуацию. Пробую давать задания, которые интерес вызовут. Мальчишкам разрешаю придумывать модели автомобилей, девчонкам - модели платьев. Пробую как-то научить выражать эмоции, объясняю: просто цветом, колоритом, можно без сюжета даже показать, что с тобой происходит. Тебе радостно - найди сочетания цветов, пятен. Грустно - найди другие. Это грамота изобразительного искусства, это ключ к пониманию, зачем вообще написаны все на свете картины. Какой я получила разнос, когда завуч обнаружила, чему я учу!

- У вас есть поурочный план! Ни на что другое вы не имеете права!..

Вот и все. Возвращаемся в исходную позицию. К поурочному плану. Ладно. В четвертых классах по плану пейзаж. Осенний. Говорим с ребятами о том, какой разной может быть осень - золотой, дождливой, тихой, мрачной, в общем, все постоянные эпитеты. Показываю альбом репродукций, акварели киевских художников, осенние пейзажи. Все разные, ярко выраженный колорит, ярко выраженное настроение каждой работы. Какие молодцы дети! Все нарисовали "свою" осень. Никто ни у кого не срисовывал. Поняли. Получилось. И все по плану. Однако какую выволочку мне устроила завуч и на этот раз! Оказывается я занимаюсь религиозной пропагандой. На репродукциях, которые я ребятам показывала где-то изображены купола церкви. Где- то сквозь листву деревьев светится силуэт храма. Господи, да ведь никто из детей ни одной церкви, ни одного купола не нарисовал!

В общем, я человек слабый. Я не борец. Начинаю понимать, что не смогу дальше вместо работы отбывать повинность. Конечно, мне надо уходить из школы. Но как уходить? Три года я должна по распределению отработать. А жить уже просто не хочется, прихожу домой после уроков и просто валюсь, не раздеваясь, переспать свободное время, не думать, впасть в анабиоз.

В общем, за две недели до конца первого полугодия положила я на стол директору заявление, где было написано: "Прошу уволить меня, т.к. я не выполняю свои служебные обязанности". Директор промолчал, а через две недели вызвал меня и сказал:

- Перепишите заявление нормально, по собственному желанию. Нормальный мужик оказался, не знаю, как ему это удалось, но не дал мне уйти с волчьим билетом. Нет, с детьми я не рассталась окончательно и навсегда, позже вела изостудии, почти десять лет проработала в детских садах. Однажды заведующая садиком пришла проверять мое занятие. Мы медведя рисовали. Посмотрела, послушала и говорит:

- Все вы делаете не по методике. Но такие замечательные результаты! Работайте дальше, как работали...

Правда, это уже после перестройки было.

И стала я "подснежником". Если кто не знает, объясню. На каждом заводе, в каждом НИИ, в общем, в каждой организации нужна была наглядная агитация. Маленькие конторы обходились своими силами, находился какой-нибудь аматор в коллективе. Те, что покрупнее, имели художников-оформителей. Но часто в штатных расписаниях такой должности не предусматривалось. Тогда художника оформляли на любую свободную ставку. Смотря по специфике предприятия. Инженером или врачом нельзя было, в отделе кадров требовали соответствующий диплом, но, например, дворником, лаборантом, маляром - запросто. Каких только причудливых сочетаний профессий в трудовых книжках не найдешь у нашего брата! И у меня в том числе. Если верить этим записям, я освоила множество разнообразных профессий. Что мы делали? Разумеется, обслуживали идеологию. Да-да, без зазрения совести, про себя посмеиваясь, писали коммунистические лозунги, соцобязательства и проч. Кроме этого - стенгазеты, всяческие стенды, прославляющие достижения конкретного предприятия, объявления, в общем, все, что требовалось сделать "красиво". Так и говорила одна из председательниц профкома:

- Сделай красивенько: тут красненькое, тут - синенькое. А золотая красочка у тебя есть? Нет? Ну, тогда желтенькое.

Ну, в принципе, я старалась сделать грамотно и культурно, меня же неплохо совсем учили четыре года. Из текстов, которые приносили мне из парткомов и профкомов, при желании можно было составить сборник "Нарочно не придумаешь". Например, однажды в соцобязательствах обнаруживаю я такой пункт: "В честь (такой-то) годовщины Великого Октября коллектив цеха берет на себя обязательства отремонтировать протекающую крышу над третьим участком". Спрашиваю председателя профкома:

- Юрий Данилович, а что, если не годовщина, крышу не надо ремонтировать, только в честь, и именно к дате?

Как он рассвирепел!

- Пиши, - говорит, - молча, как написано!

Конечно, посягнула на святая святых, каноническую форму! Слава Богу, ему и в голову не пришло, что я могу и в содержании засомневаться. А в общем, чего Бога гневить? Кормила нас эта работа долгие годы, была достаточно необременительна, во всяком случае, поскольку я вообще все делаю очень быстро, у меня всегда было время и почитать, и своими писаниями заняться.




МОЙ АДРЕС - НЕ ДОМ И НЕ УЛИЦА

А дома никогда не было скучно. Веселье начиналось как только мама появлялась на пороге. Все было не так. Сейчас даже трудно восстановить в памяти причины или поводы ее недовольств. Или я, или бабушка всегда были в чем-то виноваты. Впрочем, бабушке было труднее, я могла просто не появляться дома, в лучшем случае приходить, когда все уже спали, или оставаться у друзей, а бабушке деваться было некуда. Когда же я оказывалась дома, да еще друзья ко мне приходили, первым делом они выслушивали, какая я плохая. И ленивая, и неряха, и т.д. Потом плавно и постепенно мама переходила к своим захватывающим рассказам или завязывала какую-нибудь воспитательную беседу. И вдруг на полуслове прерывала саму себя:

- А, впрочем, что с вами говорить, вы же не люди, вы - образы...

Это в лучшем случае. Если же настроение у нее было не столь благожелательное, соседок приводила - посмотрите, мол, какими безобразиями они занимаются. Безобразия заключаться могли в том, что мы с девчонками мастерили друг другу прически или зажигали свечи, модно тогда это было. Ну, соседки не отказывали себе в удовольствии развлечься. А как же, страшным, развратным человеком я была, носила картинки с голыми бабами. Да, приходилось носить холсты с учебными работами, с обнаженной натурой. Тогда еще и скотча не было, в училище закроешь работу газетками, заколешь кнопками, а пока довезешь в трех транспортах через весь город, газетки разорвутся, кнопки откнопятся. Так что скучать было некогда. Наверное, с тех пор я и не умею скучать - больше всего ценю покой, а уж чем заняться, всегда нахожу.

Покоя хотелось больше всего. Нормальных отношений без вражды. Предсказуемости. Дома. Детей. Которым дома хорошо будет. Короче, семьи. Нормальной.

В училище у нас был довольно дружный курс, после окончания мы общались, те, кто в Харькове остался, а с теми, кто уехал - переписывались. Вот так с одним из однокурсников и допереписывались. Во время учебы он на меня внимания не обращал, ему моя подружка нравилась. Она же говорила:

- Ко мне, раз не Ален Делон, только с ключами от машины подходи.

Не то, что бы уж так буквально надо было это понимать, но способ отшивания действовал.

А я, поскольку любовью была уже сыта по горло, искала того, кого есть за что уважать. И первым поводом для меня был талант. Ах, каким светлым, добрым талантом он обладал! Каждая картина просто лучилась любовью, восторгом! (Но странная штука этот талант! Оказывается, отнюдь не навсегда дается он Богом. Раз сфальшивил, другой раз уступил, третий... Глядь, и нет у тебя никакого таланта. Много лет спустя увидела я живопись своего бывшего мужа на выставке. Литейный цех в стиле лубка. Единственное, что подумала тогда - какое счастье, что он уже не мой муж. Как было бы стыдно.)

Вот так и случилось, что оказались мы вместе. Мама была в трансе! Как! Я должна была выйти замуж только за Магомаева! И никого другого в свою кровью заработанную квартиру она не пустит! (Позже, правда, она собиралась выдать меня замуж за мальчика из Таджикистана, потому что он обещал, что будет выпускать меня из дому только на работу, даже на базар не буду я ходить, и никаких союзов писателей!) За две недели до свадьбы мы сняли первую квартиру, в многодетной семье. И тогда, и после любая крыша над головой казалась мне счастьем по сравнению с родным домом.

Я человек ведомый, поэтому мне не трудно приспособиться к окружающим, принять их условия. Если муж решил, что хочет уехать к себе на родину, у меня не возникло и мысли - зачем? Я очень люблю свой город. Однажды, мне было лет восемь, мы с мамой шли по улице и вдруг я почему-то остановилась и сказала:

- Я никогда не уеду из Харькова!

Уезжала. И не раз. Но в этот, первый раз, было проще, - видно, я еще не понимала, насколько я этот город люблю. Всюду, где пришлось мне жить, находила я что-нибудь, что Харьков напоминало: чернобрывцы на площади в Глухове, ограду в сквере в Иркутске, в крайнем случае, просто трамвай. Приходила к ним и представляла, что я дома.

Удивительное дело, как трудно узнавать людей. Три года учились мы на одном курсе, каждый день в одной мастерской, и считался он у нас самым честным, справедливым, надежным. Но и в борьбе за справедливость, наверное, нужна мера. Невыносимо бороться за справедливость в каждом автобусе, в каждой столовой, в каждом магазине. Скорее всего, это просто некий страх перед людьми, несамодостаточность, только человек слабый так агрессивно демонстрирует свою силу. Как оказалось, даже кулаками. Может быть, это была месть - это я выбирала, пусть и ошиблась, надежного, талантливого. Он не выбирал. Не из кого было. И мстил, конечно, за то, что выбирать было не из кого. Впрочем, и у меня, честно говоря, выбор был невелик - какая нормальная мамаша захочет своему сыночку жену из такой семьи, да еще и со странностями в виде писания стихов?

Четыре года я терпела в лучшем случае равнодушие, в худшем - унижение. Да мне-то было не привыкать. И все-таки определенное достоинство во мне сохранилось. После первых синяков на лице вернулась все-таки домой. Там хоть не били давно, лет с двенадцати не били.

Зато каждый день моя дочь слышала, какая у нее плохая мама, ребенка не любит, заставляет игрушки убирать, не жалеет. Для ребенка просто яснее ясного - папа маму бил, бабушка ругает, значит, мама плохая.

Это был тупик. Я представляла, каким вырастет мой ребенок. А потом, когда меня подомнут окончательно, придет черед ломать ребенка. Я не знала, что делать дальше. На одну зарплату жилье не снимешь. Однажды мы с дочкой на вокзале переночевали. А утром вместе пошли на работу.

Вот тут-то и появился мой следующий муж. Из далекой Якутии, почти из сказки, с лирическими рассказами о тайге, охоте, птицах, зверье. Не рассказывал, какая я плохая. И снова мы пустились в путь. В легендарном городе Братске дали нам комнату в милицейском общежитии. Был выбор у него - идти на завод или в милицию. Я тогда не задумалась, почему он выбрал милицию. Знала бы я, чем это кончится! Не имею целью обидеть кого-то лично, но постоянная погруженность в состояние дна жизни для людей с определенными задатками становится дорогой на это самое дно. Видно, задатки были у него именно такими. И грязь уже не грязь, и все можно. Но пока я была счастлива. У меня была крыша над головой, за которую не надо было отдавать половину зарплаты, не было квартирных хозяек, меня не били. Не унижали. Неважно было, что на кухне две конфорки на тридцать комнат. Одна ванна. Что в комнате приходится и готовить на электроплитке, и стирать, и мусорное ведро держать, и верхнюю одежду, шинель, в которой где только, в каких "малинах" не оказывались наши мужья. Тут же и пеленки сушили, когда сын родился. Позднее участковый педиатр записала в медицинскую карту моего сына, что он часто болеет из- за того, что мы не создали нормальных условий проживания. Можно подумать, что это от нас зависело. Катерина моя очень быстро освоила всю возможную ненормативную лексику. Привыкла к тараканам и клопам. Дети быстро ко всему привыкают.

С рождением сына начался мой антироман с медициной. Как только в роддоме ребенка принесли первый раз кормить, я заметила, что у него желтые белки глаз. Сказала детскому врачу. Бабушка такая, дореволюционного вида, с мелкими куделиками Дюймовочка, ответила:

- Это часто у деток бывает, младенческое, само пройдет.

Через две недели не то что не прошло, сын стал желтенький, как лимончик, весь. Так первый раз попали мы с ним в больницу. Катюша осталась одна. Слава Богу, что в общежитии. Муж уходил на суточные дежурства, да и в свободное время домашние дела его не касались, а в общежитии кто-то подкармливал, в общем, люди были рядом. Ну и дочь у меня, к счастью, приучена была к самостоятельности. Уже в четыре года, если она заболевала, а болела часто, и невозможно было уйти на больничный, оставалась она дома одна. Помню, мы жили на квартире в пригороде - частный дом, печка. Утром затопила я, оставила еду, велела из комнаты на кухню не выходить и ушла на работу. Прихожу с первой смены, из города хозяйка приехала. Спрашивает:

- А где Катюша?

Она даже не заметила, что ребенок дома.

Так вот, попали мы в больницу. Мамы лежат на первом этаже, дети на третьем. В детское отделение нас впускают только покормить. Врачи с нами не общаются, на все вопросы доктор отвечает:

- Лечим.

А я вижу, что не легчает. Однажды прихожу утром кормить, ребенок кашляет. Говорю медсестре.

- Что вы, - отвечает, - мы же с ними целый день, не кашляет.

На вечернем кормлении я уже с ума схожу, я же понимаю: прозевают начало, дойдет до воспаления легких! И начинается у меня уже буквально истерика, ничего сказать не могу, только рыдаю в голос. Медсестра испугалась, побежала за дежурным врачом. В общем, купировали, обошлось. А ребенок чахнет и отчего, я не понимаю. Не объясняют мне ничего. Тетка позвонила из Москвы, говорит:

- Держи себя в руках, у тебя еще один ребенок есть.

И тут я понимаю, как все безнадежно. И все-таки Бог, наверное, меня бережет. Вышла из декрета заведующая отделением, молодая женщина, и стала она моего Темку лечить. Лекарств, оказывается, в больнице нет, дала нам список - в БАМовских аптеках по блату доставали, милиция блатом пользоваться, разумеется, могла. Я слышала, как наша доктор кричала кому-то по телефону:

- Что значит нет крови? Что значит очередь? Что значит только для тяжелых? А Добрынин у меня что, легкий?

Добилась. Сделали переливание крови. Через две недели вызвала меня и говорит:

- Сейчас сделаем второе переливание, сиди рядом с ребенком, смотри внимательно: если через два часа все будет нормально, забирай ребенка и уходи из больницы. Подхватит тут от кого-нибудь воспаление, я не спасу.

Вот так мы выжили. Я не могу себе простить, что даже не помню имени врача. Тогда, в безумии страха, я ничего не соображала. А потом не знала, кого искать, чтобы сказать спасибо. Вот на таких энтузиастах и держалась вся советская страна. Если бы не они, незаметно и постепенно тихо бы вымерла.

Два месяца пробыли мы в больнице. Врачи сказали: теперь ребенку нужны витамины. А какие витамины в мае в Сибири? Ягоды только в июле-августе появятся. Поехала на рынок. Купила два крымских яблока. Большущих. На десять рублей. Для сравнения - в Харькове на десять копеек десяток можно было купить. Еду домой и думаю: разрежу на четвертушки, на восемь дней хватит сок делать. Прихожу домой, вынимаю яблоки, а Катюшка молча заворожено смотрит на них. Один раз зимой удалось нам в очереди купить ей яблочки мороженые. Господи, до чего дошла, забыла, что детей у меня двое! Получила, конечно, Катюша яблоко. С продуктами вообще было весело, все по талонам, талонов этих столько неиспользованных собралось - можно было на этой бумаге книгу напечатать. Нечего было на них покупать. Даже детское питание для сына тетка мне из Москвы посылала - раз в месяц посылка, как раз на месяц хватало. Впрочем, выживали.

Молочные продукты спасали, все, кроме масла, можно было купить. Картошку, капусту тоже, ну, слегка примороженные.

Странный я человек.

Однажды муж принес с охоты добычу. Выложил в комнате прямо на порог - тетерева, глухари, рябчик. Красоты невиданной, переливаются сине-сиренево-изумрудной радугой перья. А у меня истерика. Выскочила из комнаты, не могу войти и еще раз эту красоту мертвой увидеть. Соседки смеются

- Тебе мужик мясо принес, а ты ревешь.

Здорово тогда охотник обиделся. Он ведь привык, что это почетно - приносить добычу. Он вообще привык быть успешным, у себя в небольшом поселке, из уважаемой семьи, отец на все руки мастер, мать председатель сельсовета, и коня на скаку остановит, и мотоцикл оседлает. В общем, он уверен был в том, что и художник он отличный, и музыкант, и писатель. А я самодеятельность не люблю и врать не умею, пыталась объяснять, что любое дело надо профессионально делать, да где там переломить самоуверенность, которую с детства культивируют. Мне в этом смысле проще было, мне с детства внушали, что я ничего не могу, поэтому из любых замечаний я старалась извлечь пользу и понять - как же надо? Как-то в студии, после того, как я новые стихи прочитала, один из студийцев сказал:

- Брось ты, какие стихи? Лучше вязать научись!

Я не обиделась, с этой минуты только и пыталась понять, как же сделать, чтоб получилось. Что-то стало получаться годам к тридцати пяти. Когда уже самой было вроде не стыдно того, что писала. Вязать, кстати, тоже умею.

А вот болезни детские не прекращались. В общежитии ребятишек полно. Все кашляют-чихают. Не убережешься. Кроме того, вредные производства. Бывало, по неделе на улице дышать было невозможно, не знаю уж откуда шел этот едкий запах, говорили - лесопромышленный комплекс, алюминиевый завод... И в комнате не проветришь - эта едкость вонючая моментально заползает. Так что для того, чтобы хоть как-то проветривалось, открывали во всех комнатах двери в общий коридор. Изо всех комнат музыка разная гремит, детвора носится. Правда, малые спали как ни в чем ни бывало - привыкли. Мой, наоборот, только на улице в коляске никогда не спал: тишина непривычная заинтересовывала, любопытно было по сторонам глазеть. Думаю, из трех лет не меньше года мы по больницам в детских отделениях пролежали, то с дочкой, то с сыном.

Один раз соседок по палате рассмешила, вернее, не я, а мой муженек. Нас, мам, в больницах не кормили. А мой супруг не догадывался, что мне время от времени чего-то есть надо. А я и не просила, как-то неудобно было элементарные вещи взрослому человеку объяснять. Впрочем, с моим весом в тридцать восемь килограммов мне хватало того, что Темка недоедал. Но у сына зубы резались и все время он чего-то рвался грызть, чего нельзя - пальцы, одежки свои, кроватку. И я попросила сухариков принести. Ну сколько надо было малявке сухариков? Ну, три, четыре. Ну, пять. Муж принес килограмма два. Чего там мелочиться? Девчонки-мамочки в основном своеобразные были, большинство матери-одиночки, после химии, из женских общежитий. Дружные. По очереди детей нянчили. По очереди на танцы бегали. Еду подружки носили им регулярно. И сигареты. Но сигареты и мне носили. Вместе мы и бегали покурить в прачечную, где пеленки стирали. И вот увидели они этот пакетище с сухарями, как начали ржать, а я понять не могу - отчего? А они говорят:

- Да, знает твой мент, что в тюрьму носить - сухари и сигареты...

В общем, повеселились, а у меня еда к чаю появилась, Темке не нужно было так много сухарей.

Вот так и жили мы до тех пор, пока не пришла телеграмма от матери: приезжай, если тебя здесь не будет, я не получу квартиру.



***

Эта манна небесная, снежная крупка, -
Накормить мою душу, отвлечь ненадолго.
В промежутке от кори до ложного крупа
Как царила в углу новогодняя елка!

В милицейской общаге, между матом и щами,
А и то и другое - привычное дело -
Матерок, мастерок - коренные братчане,
Но как елка мерцала, как елка блестела!

Запах детского дома, "малины", погрома, -
Это ваши отцы запивают сивухой
Поначалу не залпом, а за два приема,
Вымирание жалости, срама и духа.

Но как елка мерцала! Последнею сказкой,
Золоченой, щемящей, серебряной, хрупкой.
Ну же, манна небесная, снежная крупка!
Нежной Родины нежная до крови ласка.



БЕЗ ИЛЛЮЗИЙ

Следующие лет пять, пожалуй, можно было бы просто пропустить: это были среднестатистические годы жизни среднестатистической советской женщины в среднестатистической неудавшейся советской семье. Ну, как смогла, побелила-покрасила наконец-то обретенный дом. Работала. Подъем в полшестого утра, приготовить завтрак, разбудить детей, одеть, усадить за стол и убежать, чтобы успеть вовремя проскочить проходную. Дочка отводит малого в садик, сама идет в школу. Полдня в школе, остальное время с ключами на шее. Забирает Темку из садика тоже Катюшка: пока я с работы доеду, в садике уже никого. Дальше обычный вечер - прибраться, накормить, усадить за уроки, приготовить еду на завтра - кто из женщин жил иначе? Все нормально, крыша над головой есть, уже никогда не придется ночевать на вокзале. Формально имеется муж, на самом деле совершенно непонятно, зачем он поехал за нами от своих Анжел, Лиан, Снежан, Диан? Я, наивная ничего не замечала, пока он не оставил на столе свой дневник: очень, видно, хотелось похвастаться своими достижениями. Впрочем, мне уже было все равно, я уже научилась не реагировать на очередного "критика" меня: и стихи мои не печатают потому что характер у меня скверный, не умею налаживать с людьми отношения, и талия у меня уже не шестьдесят, потому что спортом не занимаюсь... Ну, словом, опять я неудавшаяся. Да к этому мне не привыкать, вернее, привыкла уже, а обдумывать некогда, теперь успеть бы обо всем, что касается детей подумать вовремя, ничего не прозевать. Положим, отчего стихи не печатают или печатают, давно было понятно. Писать " паровозы" ради того чтобы напечататься? Тщеславия какого-то у меня сроду не было, кроме одного, пожалуй: сделать работу так, чтоб не стыдно было. И успевала как-то между борщами, на кухне. Никогда себе не прощу: дверь на кухню закрыта, что-то варится, курю, пишу в красную тетрадочку. А дети смотрят через стекло - мама курит, на кухню нельзя. Никогда не прощу себе - каждую секунду детям надо было отдавать, а не стихам. Сколько раз на развод подавали, даже не помню. Но очередная Лиана давала от ворот поворот, видно, мало было красивых разговоров, и все возвращалось на круги своя. Терпела, потому что какая-то чисто биологическая связь была у сына с отцом, который на него лет до четырех и внимания не обращал. Пока мальчишка не подрос и не стало возможным заниматься с ним каратэ. Других интересов для ребенка не подразумевалось. Какие там книги, театры - зачем? Уходил в очередной раз папа - начинались болезни, больницы, мытарства, к тому же я, дура наивная, еще не понимала, что доктору надо дать взятку, санитарке сунуть рубль или трешку, чтобы не положили на койку под разбитым окном. Папа возвращался, ребенок чудом мгновенно выздоравливал, как бабка пошептала. В общем, снова привычно терпела.

И тут случилась, может быть единственная в моей жизни иллюзия. Нет, не только в моей, на этот раз я совпала с большинством - иллюзия целой страны - перестройка. Одна часть, как я, вдруг поверила, что теперь все будет по-другому, по-настоящему. Вторая испугалась, растерялась, не знала, что же теперь будет, неужели и вправду придется жить по-другому? Ошиблись и те и другие.

Первым делом я потеряла работу. Ушла идеология, не нужен стал обслуживающий ее персонал. Несколько месяцев торговала на рынке, многие оказались в такой же ситуации. Мне еще повезло - это были весенние месяцы. Тем не менее, почки посадить успела: сыро же, стоишь часов по шесть на сырой земле, аллергия началась от харьковских весенних пыльных ветров. Но самое главное, я, дура, никак не могла понять - за что мне платят? Мизерные деньги, но выручка от моих продаж еще меньше была. В общем, меня не надолго хватило, уволилась, а сколько женщин до сих пор жертвуют здоровьем своим, стоя на улице круглый год, чтобы себя и детей прокормить? Положим, тогда еще работа для меня была только фактором независимости, муж-то у меня еще был, зарплату приносил. И сделал нам поистине царский подарок - дал денег съездить на море. По приезде домой поняла я, что отправил нас, чтобы очередному его приключению не мешали, а пока мы с Ирой Евсой были в полной эйфории: едем в Коктебель. Наконец-то я покажу детям это чудо - это море изумрудное, такие же изумрудные камни, Волошина, Хамелеон, Карадаг! Да еще и оказалось, что едем мы одновременно с Борисом Алексеевичем Чичибабиным и с Лилей.

Кроме иллюзий, перестройка подарила мне целый пласт прекрасной литературы и новых друзей. Первой появилась Марлена. Позвонила Евса и говорит:

- Витка, я познакомилась с таким прекрасным человеком, с таким замечательным поэтом! Хочу тебя познакомить.

Я, когда слышу слово поэт, проявляю некоторую настороженность. Поэтому ответила, что прежде чем знакомиться, хотела бы почитать стихи. И получила тогда еще рукопись, позже ставшую вышедшей книгой. Это была "Надежда сильнее меня". Какое было счастье убедиться, что действительно узнала прекрасного поэта! И мы отправились в гости. Встретила меня Марлена довольно отстраненно. Общалась в основном с Евсой. Пока дело не дошло до чтения стихов. Оказалось, что у нас были одинаковые критерии - сначала принимались стихи. У Марлены я и познакомилась с Борисом Алексеевичем. Нет нужды повторять здесь историю его жизни, сейчас это общеизвестные факты. Разумеется, я с детства почти знала поэта Чичибабина, успела узнать еще до того, как исключили его из Союза писателей, перестали печатать. И вот уже состоялось собрание в союзе, на котором Бориса Алексеевича восстановили, он уже был, как оказалось, последним лауреатом Государственной премии СССР. И в первый раз в жизни получил от Литфонда путевку в Дом творчества. Поселили Лилю и Бориса в корпус типа барак: двери, двери, двери, по коридору - один на всех душ, ну, и остальные удобства. Ни Лиля, ни Борис не испытывали от этого никакого неудобства, но Ира вместе с Любой Голотой добились-таки, чтобы перевели Чичибабина в нормальный корпус, получили они наконец отдельный номер. Прекрасную скромность и деликатность проявлял Борис Алексеевич. Например, когда собирались мы на балконе в его номере по вечерам, Борис Алексеевич непременно говорил:

- Девочки, пожалуйста, разговариваем потише, здесь вокруг писатели работают!

Он наслаждался морем и покоем. Он был тих и нетребователен. Он был мудр и наивен как ребенок. Он был погружен в себя и одновременно открыт людям. Он прекрасно, застенчиво улыбался. И получал совершенно детское удовольствие, устраивая нам маленькие испытания. Однажды вечером у нас закончился весь запас сигарет. Сам курильщик, Чичибабин понимал, что нам тяжко. Но знал-то нас еще очень недолго. И говорит хитро так:

- Девочки, а у меня еще есть "Беломор". Будете "Беломор" курить?

В полной уверенности, что девочки утонченные "Беломор" курить не станут. Но какой же нормальный курильщик откажется от табака, когда у самого ни одного уже даже окурочка? Борис был удивлен, когда увидел, что не проблема для нас "Беломорину" раскурить. Думаю, что авторитета в его глазах мы себе в тот раз прибавили. Он был на пике популярности, у него просили стихи в печать, приглашали на выступления. На все предложения он отвечал:

- Все эти вопросы к Лиличке.

Все практические вопросы решать отказывался. Оставлял продолжать беседу Лилю и шел к морю...

Прошли две волшебные недели в Коктебеле, мы вернулись в Харьков. На вокзале нас никто не встретил, хотя оба наши мужа имели машины. Костя лежал с высокой температурой, а мой просто проспал, вероятно после очередных ночных приключений. У меня кошелек пустой, денег мне было выдано скромнее скромного, у Евсы последняя трешка. Два чемодана, основательно догруженные коктебельской галькой, двое детей. И ехать в разные стороны. Евса мужественно отдает мне трешку на такси, чтоб с детьми с пересадками не тащилась, сама с последним пятаком отправляется в метро. Кончилась сказка.

Муж устроил меня на работу, на базу спорттоваров. И снова исчез. Оставил ключи в почтовом ящике. Тема пошел в первый класс. И на продленку. В пять часов вечера я забирала его из школы, он, бедный, так уставал, что просто валился на диван в пальто, с ранцем на спине и засыпал. А надо было же еще уроки сделать. Работа у меня была несложная, обычная торговая реклама. Даже весело по сравнению с соцобязательствами. Только вот людей понять я никак не могла. Торговая каста в СССР - особая каста. Привыкшая считать себя избранной. Как же, все дефициты в руках. Для подчиненных нормально было, когда начальство на них орало, не выбирая выражений. Стоит перед орущей начальницей девочка-продавщица, головку скромненько на бочок, глазки долу. Чего не перетерпишь ради того, чтоб при дефиците быть. Несколько месяцев сия чаша миновала меня, потом и я свое получила. Заказали планшет в центральный магазин, метра три на два. Приличный размер. Ну, я работу сделала, быстро как всегда, и стоит себе планшет в мастерской. И тут вызывает меня начальство: почему заказ не выполнен?

- Как же, - говорю, - уже почти неделю в мастерской стоит, готовый.

- Что значит "стоит"? - уже орет начальница, - давно отвезти должна была!

- Как, - спрашиваю, - отвезти? Я же его не дотащу, он же и в троллейбус не войдет? Что мне, грузовик, что ли нанимать?

- А почему бы и не нанимать, - заявляет заведующая, - ты зарплату больше меня получаешь!

Вот так-так, думаю, - если я максимум 140 имею, сколько же моя нищая заведующая получает? А она мне ведомость под нос - 360, 380, 420, оказывается, я зарабатываю... А дело в том, что зарплату я в одном из магазинов получала, пока приезжала за деньгами, все уже получили, работники магазина вчера-позавчера, а мне директриса лично выдавала, в бумажке со скрепочками, без всяких ведомостей. В общем, хватило у меня ума не задумываться, куда остальные денежки, мне начисленные, девались, уволилась я. Пока не посадили вместо кого-то, не сделали козлом отпущения.

Сначала радовалась, теперь сына можно было с продленки забрать, не заставлять его жить до обессиливания. Да только жить-то на что-то надо было... Попробовала давать уроки, найти работу на дому. Но это такие копейки были, ну, разве что неделю на это прожить можно было. Но не пришлось мне в этот раз дойти до полного отчаяния. Вернулся в очередной раз мой супруг ненаглядный.

А через какое-то время новый роман завел, и надо же было так случиться, чтоб прямо в нашем подъезде нашел себе очередную подружку с очередным экзотическим именем. Сын очень страдал, видит мальчишка в окно - папина машина у подъезда стоит, а папы нет и нет, так и ждет у окна до ночи. В общем, в этот раз я уже не выдержала. Пошла в ЗАГС, благо решение суда о разводе давно своего часа дожидалось, поставила в паспорте штамп, собрала благоверному вещи и выставила вон окончательно.

И снова осталась без работы и без денег. А тут соседка зашла, пацаны наши дружили, ну и мы подружились.

- Слушай, - говорит, - ты же в детском саду работала, в садике, куда младшего вожу, как раз воспитательница уволилась, попробуй, может, возьмут?

Взяли. Стала жизнь налаживаться. Я такое освобождение почувствовала, может, впервые в жизни, никто не гнетет. А тут путч случился. Включаю телевизор утром, мне на вторую смену идти надо было в этот день, а там, ну помнят все, "Лебединое озеро". Ничего понять не могу. Нашла по приемнику "Свободу", Елена Боннэр говорит. Полный шок. И первое, о чем подумала - кого раньше? Бориса? Марлену? Евсу? За кем меня? И с кем дети останутся? А на работе что обо мне подумают? Я же работаю всего несколько дней, меня совсем не знают... Ну, как известно, и это прошло...

Работа в детском саду была самой лучшей в моей жизни. Какое это счастье, когда малявки бегут к тебе навстречу, всей толпой, каждый старается обхватить ручонками, если не получается тебя, обхватывают тех, кто за тебя уже держится. И щебечут, щебечут, наперебой сообщают свои новости... К тому же вышли мои книги. И тут снова должна я вернуться к Борису Алексеевичу. Были мы в гостях у Ирины. Как всегда, разговаривали, стихи читали, разумеется. Вышла я на кухню покурить. И Борис Алексеевич за мною. Вижу - хочет что-то сказать. Ну, думаю, сейчас он мои книжки в пух и прах разругает. А он говорит:

- Вот сейчас, Вита, ваши книги вышли. Но вы должны понимать - от этого в вашей жизни ничего не изменится.

Господи! У меня даже дыхание перехватило. Да сто лет назад я это уже понимала. И в этом ли дело? Главное, был человек, который за меня испугался. Нет, не за жизнь, не за здоровье, - за душу мою. За возможное разочарование. Кому еще было дело до таких нюансов?

Но спокойная жизнь продлилась недолго. Все, кто в те годы жил на Украине, помнят, конечно, и талоны, и купоны, и жуткую инфляцию. Получаешь зарплату, а через два дня на нее можно купить коробок спичек. Не знаю, хватило ли бы у меня сил сберечь детей во время войны, слава Богу, эта чаша миновала. Но что такое голод, пришлось узнать. Укладывала детей спать и плакала на кухне, потому что не понимала - чем их кормить завтра. И ведь не война, когда голод на всех один. Вокруг - соблазны бесконечные, киоски на каждом шагу как грибы выросли, жвачки, "Баунти" разные. Сын просит:

- Мама, купи!

А у мамы разве что на хлеб. А потом, когда зарплату и вовсе перестали платить... Лиля Семеновна однажды позвонила, говорит:

- Виточка, присылай Катюшу с ее мальчишками, у меня для вас мешок гречки стоит.

Вот так и спасались. А если был сахар, чтоб гречку посыпать, вообще было счастье. Про масло и не вспоминали. А тут папа, как дед Мороз, все - пожалуйста, к тому же - компьютер, "стрелялки", охота, каратэ... А сын и так уверен - мама виновата, что папа ушел. Папа всегда в хорошем настроении, настроен на развлечения, а мама вечно на нервах, уроки, музыка, английский, только об этом талдычит, вечно погруженная в свои мрачные мысли... Ребенок идет рядом, рассказывает что-то свое, важное, детское, а ты, придавленный своим страхом за завтрашний день, безнадежностью, уже и не понимаешь - о чем он? У нас даже правило такое сложилось - он рассказывает, рассказывает, а когда я соображать перестаю, говорю ему:

- Тема, пока дойдем до вон того дома, - рекламная пауза...

Как я могла?!!! Вот за это Бог меня и наказывает - разговаривает со мною теперь только телевизор...

Да, предложил мне однажды бывший муж очень хорошую, очень хорошо оплачиваемую работу - гувернанткой в одной известной в Харькове корейской семье. Семья хорошая, дети хорошие, заработок хороший. Да только в этой семье жить надо было. А своих детей оставить без присмотра. Позже я поняла, что очень ему хотелось получить к детям полный доступ. Чтобы я не мешала, всегда хотел доказать мне, что все у меня будет, как и у него, что черное не черное, что белое не белое, что грязь и не грязь вовсе, а естественный жизненный процесс. Но дело ведь не только в том, через что тебе в жизни придется пройти. Дело в том, каким ты выйдешь. Да, через многое страшное удалось ему нас протащить. Но по его не вышло. Не прилипла грязь.

В квартире холод, отопление не работает, горячей воды нет.

Очень страшно было, когда сын заболевал. Любая простуда у него крупом заканчивалась, если сразу антибиотики не дать. Вот так в один ноябрьский день и застала я его дома после работы уже на грани. Бегом по аптекам, по всему городу. Дождь хлыщет. Ноги мокрые, сапоги текут, это уже потом мы научились целлофановые пакеты под сапоги надевать, чтоб ноги сухие оставались. Уже в полной безнадежности бреду и плачу. Нет лекарств. Ни в одной аптеке. Уже понимаю, что больницы не миновать, а чем платить? А утром на работу надо. Ну, и прихожу на работу с рожей перевернутой. Спрашивают девчонки - что на этот раз? Рассказываю. И тут оказывается, что у одной из воспитательниц ампициллин остался после болезни сына. Так друг друга и спасали, кто чем мог.

И все-таки осталась я без сына на страшных четыре года. Перестал в школу ходить, остался на второй год. Не мог смириться, пешком брел через весь город, папу искал. Меня уже просто не видел, не слышал. И поняла я, что или я стерплю, или не спасу пацана. Сама отдала отцу. Вернулся он к нам когда ему уже шестнадцать было. Взрослым. Видели мы его ну разве что три-четыре раза за это время. Вернулся. Совсем моим, будто все четыре года был со мной и все мои мысли и представления о жизни впитал. Уже как будто и без слов друг друга понимали. Такие стихи начал писать! Настоящие. Взрослые. Сложные. Правда, называл их текстами к музыке. Но это счастье было потом, до него еще дожить надо было.

С матерью стало совсем плохо. Ее и не сам голод придавил, скорее страх снова голод испытать, догнала война. Сама есть перестала, в тень превратилась. Поняли мы с дочкой, что нельзя ее одну оставлять, силой к себе забрали, чтоб на глазах была. Поехала я в психдиспансер, к врачу.

- Что делать? - спрашиваю.

А доктор говорит:

- Что, в больницу сдать хотите? Так хуже будет, заберете с чесоткой и вшами.

- Не хочу я в больницу, - говорю, может дома как-то выведем? Выпишите лекарства.

А он отвечает:

- Как я лекарства без больной выписывать должен? Везите на прием.

Как мне ее везти через весь город, когда она не то что из дому не выходит, с кровати не встает, ни помыться, ни поесть не хочет? Вернулась я ни с чем. Как я жила? Одно недоумение во мне было. Иду по улице и думаю: зачем это листва распускается? Какая может быть весна, какие цветы, когда такое вокруг творится? Уже не только бомжи из мусорных баков объедки достают, уже вижу и бабушек нормальных, еще не успевших совсем опуститься. Уже видела, как голубей ловят, щенков приманивают. Сидит на скверике нормальная такая женщина, книжку читает, а муж с сыном, лет девяти мальчишка, на охоте. Приманили щенка, гладят, а он, дурачок доверчивый, изо всех силенок своих радуется. Не догадывается, зачем он людям нужен. Однажды иду по улице, а ко мне бабуля, божий одуванчик, ласково так:

- Деточка, не знаешь, где котеночка взять? Нет у тебя?

Я говорю:

- У меня, бабушка, котенок есть, только я его отдавать не собираюсь, вы на улице подберите, пока бомжи не съели.

И вдруг бабулечка прямо на глазах из божьего одуванчика в бабу Ягу превращается. И быстренько так от меня. Тут только понимаю я, зачем ей котеночек нужен. Сама уже, видать не в силах поймать. А Катерина приходит раз с работы, белая вся, глаза - как будто инопланетянина встретила. И говорит:

- Мама, мужчина на трамвайной остановке снег ел! Ел, как будто пищу, спокойно, прожует и снова набирает.

Господи! Ну ведь не война же! Не могла я понять, как это все случилось. Я привыкла, что у меня в жизни мало хорошего было. Но у остальных людей, ну, случались неприятности, разумеется, жизнь она вообще не сахар и не мед, но в общем-то нормально жили окружающие. А теперь? А теперь я видела, что люди еще страшнее, чем я, живут. И не могла понять - почему так случилось?

А матери все хуже и хуже, а тут еще почки мои в первый раз серьезно дали о себе знать. Кто попробовал, что такое почечная боль, тот представляет, что это, а тому, кто, слава Богу, не пробовал, и не надо бы этого знать. В общем, три дня я терпела, а потом уже не смогла, вызвали скорую. Привезли меня в приемный покой и оставили. Села я на стул напротив стола дежурного врача, а он и глазом не ведет, пишет что-то, другие скорые приезжают, а я сижу, часа два так просидела, нет сил уже ни шевелиться, ни говорить, ни соображать. Кто его знает, чем бы это закончилось, но какой-то доктор молоденький пробегал, видно уже совсем хорошо я выглядела, потому что он спросил дежурного врача:

- А укол уже женщине сделали?

Ну, тут на меня обратили внимание, укол сделали, отправили в отделение. Привела санитарка в палату, три дня я пролежала без постели, как была, в юбке и свитере, никаких врачей, никаких обходов. Помню только, что как-то нашла манипуляционную, доходила до нее молча, и, спасибо медсестрам, также молча делали они каждый раз мне очередной укол. Часа на два боль чуть утихала, потом все начиналось снова. На третий день друзья мои узнали, что я в больнице, оказалось, что у одного из них зав. отделением школьный дружок. Тут прямо ночью прибежал ко мне дежурный врач, рентген назначили. И мне уже чуть полегчало, хватило сил найти сестру-хозяйку, постель у меня появилась. Недели две пролежала в больнице, оказалось, камни в почке. Тут никакое лечение не требуется, только обезболивающие, так что и деньги не понадобились, которых все равно не было.

Однажды пришла участковая наша, ходили врачи по домам. Прививки от дифтерии делали. Увидела маму, спрашивает:

- Что это у вас творится?

Ну, рассказала я ей все, она в ужасе - как это районный психиатр на дом не ездит? Как это, такую больную везти на прием? Написала направление, с ним я снова в диспансер поехала. Как же доктор злился! Бесплатно на вызов ехать! Но уже никуда не денешься, уже история огласку получила. Приехал. Лекарства выписал. Даже рассказывать не буду, как я на них деньги изыскивала и как по блату эти лекарства доставала. Но надо же еще как-то заставить их выпить человека, который лечиться не хочет. Каждый раз часами уговаривали. И мои подружки, и дочкины. Что-то выпивалось, что-то находила я в потаенных местечках припрятанное. Однако, стало матери полегче. Есть стала. На улицу выходить. Возвращалась гордая, с добычей - то стакан молока в грязной бутылке принесет, то мандаринку гнилую. На рынке выпрашивала. Мало того, что стыдно, как только не отравилась?.. А вскорости заявила, что уходит жить в свою квартиру. Спорит было бесполезно, остановить ее нельзя было. Месяца два спокойно прошли, я уже было начала думать, что вытащили мы ее: в магазин ходила, что-то покупала себе поесть, не готовила, но не голодала. Мы с дочкой передохнули, снова спать по ночам научились, никто не кричал в голос ночи напролет... А потом, без лечения, все снова началось, перестала из дома выходить, сначала ела, то, что я приносила, утром перед работой, вечером после работы, а дальше снова перестала есть, с постели не вставала. Прихожу - полчаса, сорок минут жду, пока дверь откроется на мои звонки и стуки. Или наоборот - дверь нараспашку, заходи, кто хочет. Пустой чайник на огне застаю или вовсе открытую газовую горелку без огня. Как получалось, что вовремя я появлялась? И поняла я, что без стационара не обойтись. Снова к врачу. А он ни в какую:

- Просто, - говорит, - хотите от бабушки избавиться.

Ничего другого мне не оставалось, как к бывшему мужу в ножки пасть, просить надеть свои погоны и на доктора нажать. И удалось ему договориться прямо в стационаре, через три дня должны были положить мать. Но не было суждено. Я сама в очередной раз в больницу с приступом попала. Вечером приехала Катюша.

- Не волнуйся, - говорит, - мы у бабушки были, одели, накормили, она даже в кресло села. Завтра приеду.

Назавтра до вечера я ждала, понимаю, что и ехать-то поздно девчонке, места себе не нахожу. Кое-как, полусогнутая, поднялась по лестнице к телефону-автомату. Берет Катюша трубку и молчит. Жуть у меня внутри, но сознание не срабатывает, в чем дело, понять не могу. Пока не проговорила дочка, что бабушка умерла. Пожар был.

После похорон - спасибо брату, приехал вместе с теткой, заплатил за все, не знаю, где бы я деньги брала - позвонили мне, не буду называть имен, из одной солидной организации.

- Пиши, - говорят, - заявление, врач этот лишится диплома.

Зачем? Мать уже не вернешь. Почему бы не заняться этим, пока она жива была? Знали же всю эту историю...

Полгода я не могла говорить. Вообще не могла. Только на работе, с детьми возвращалась способность разговаривать. Уходила с работы и снова молчала. Думала только об этой своей не искупаемой вине - не смогла спасти. И тут впервые подумала я, что нужно уезжать. Куда угодно, хуже не будет. Пока сама на ногах и не легла тяжким грузом на плечи детей. Но нужно было жить. Помогали друзья, подкинули работы, книжки редактировала, оформляла, бесплатно, но друзьям помогала и отвлекалась немного. Так со своей первой книжкой, появился в моей жизни мой будущий муж. Ни в какой замуж я, разумеется, больше не собиралась. Но человек предполагает, а Бог располагает. Пришел и остался, беспомощный, как ребенок, безобидный, как ребенок, безработный, со своими прекрасными стихами. Впервые в жизни поняла я, что можно жить и не ожидать пощечин, оскорблений. Сросся с нашим убогим домом, с детьми, как будто всю жизнь прожили мы вместе.

Рабочий день сократили до четырех часов. Зарплату соответственно. У кого в семье муж работал, те продержались. А мне было не продержаться. Уволилась я из садика. Пошла на биржу труда. Куда только не пыталась устроиться, даже в тюрьму, машинистка там нужна была со знанием украинского языка. Спасибо, сразу меня предупредили, что зарплату по полгода не выплачивают. И устроили меня по блату в службу милосердия. Попала я от детей, которые меня спасали до сих пор, к старикам. Как на фирме говорили, к "уходящим" людям. Но это отдельная история. Восемь лет день изо дня ходила я из дома в дом, по две-три квартиры в день обслуживала. Стирала, убирала, готовила, кормила из ложечки, мыла, сумки с продуктами таскала, в любую погоду, и в жару сорокоградусную, и в гололед. И улыбалась. И утешала. И слушала, слушала истории чужих жизней, о каждой можно отдельную книгу писать. Полтора месяца в больнице пролежала, - потеряла сознание на улице, руки не слушались, речь нарушена, весь мир кружится и плывет. Снова друзья денег подсобрали на лечение. Вышла из больницы - на следующий день на работу. Сама почти такая же, как мои старики. Муж туберкулезом заболел. Месяц пролежал в диспансере, еду надо было успевать возить, кормить больных в стационаре было нечем. Но лекарства бесплатные. Потому и выплыли. Как сейчас вижу эту сюрреалистическую картинку - приезжаю в диспансер, старый центр Харькова, тихий дворик, золотая осень, все светящейся листвой усыпано. А мой муж сидит на лавочке и играет в нарды с бывшим зеком... Через месяц стали его домой отпускать, до сих пор, когда посуду мою, мерещится запах хлорки. К тому времени уже внук родился, очень страшно было за него, крохотного. Выплыли и из этого. Полгода мужа лечили, год был на инвалидности. Через год, чтобы инвалидность продлить, намекнули нам, надо дать взятку. Плюнули мы на это дело, противно стало. Снова пошел муж на биржу труда, так и перебивались, то пособие по безработице копеечное, то где-то сторожем брали. И тогда подали мы документы на выезд. Без дочери, она тогда еще замужем была, думала, надеялась, что все хорошо будет в ее жизни. Дедушка и бабушка, отец мужа помогли, из Америки, насобиралось денег на оформление документов, на поездку в Киев, в посольство. Сопливая лирика, конечно, но до сих пор помню, как вечером уже, после целого дня на холоде, ранней весной, стояли мы на перроне киевского вокзала, и впервые в жизни увидела я высоко в ночном небе птичий клин. И странный, неопределимый словами звук птичьих голосов. Жутко было. Невероятное совпадение.

Настал 2004 год. Выборы. Никакой политикой мы не интересовались, ни на какие перемены не надеялись. Случайно включила я телевизор как раз в ту минуту, когда показали на трибуне пана Тягныбока рядом с кандидатом в президенты. И выкрикивает сей пан знаменитое свое: "Геть жыдив и москалив з Украины!". Разумеется, дальше выбора уже не было, ясно стало за кого голосовать нельзя.

Какие же шаткие позиции были у оранжевого кандидата, если его поборники так яростно сражались за каждый голос! Я давно уже была никем и ничем, я сто лет не была в Союзе писателей, я ничего не значила, но даже мне звонили из радиокомитета, стыдили за неправильный выбор, уговаривали голосовать хотя бы против всех, чтобы не добавился и один голос в пользу Януковича. Даже работу сторожа потерял мой муж, потому что не того кандидата поддерживал. На моих друзей, как в старые "добрые" времена советской власти писались доносы. Во имя чего все это было? Сейчас-то мы уже все увидели результаты очередной революции. Интересно, что же теперь декларируют те товарищи, которые так недемократично боролись за демократию? Но, как ни странно, как раз тогда и получил муж достойную работу в оппозиционной газете, пожалуй, самым профессиональным и культурным было это издание благодаря замечательной команде журналистов.

Дожила я до того времени, когда смогла уйти на пенсию. Муж работал, денег уже хватало от зарплаты до зарплаты. Теперь внука, которого из-за болезни нельзя было отдать в детский сад, я могла взять на себя. Уже несколько лет дочь была в разводе, жила вместе с нами, сидела с ребенком. Мамину квартиру пришлось продать, за копейки буквально, когда цены на жилье обвалились. Зато были деньги внука лечить. А сейчас дочь могла пойти учиться, поступила в институт, на бюджетное отделение, еще и со стипендией, в общем, как-то стало все налаживаться.

И тут получили мы разрешение на выезд. Уже почти и думать перестали об отъезде, восемь лет прошло, никаких подвижек не было. И непонятно было, что делать. Дочь с внуком должны были одни оставаться, сын женился, уже не собирался уезжать, расставаться с женой. Но тут Бог еще раз показал, что если посылают тебе лодку, надо в нее садиться. Снова я заболела. На этот раз непонятно чем. Месяц держалась температура под сорок. Ничего не болит, а ты умираешь потихоньку, лежишь без сил и ничего не соображаешь. Пришел участковый врач на первый вызов, говорит:

- Ничего, полежите, амидопиринчик попейте...

Через неделю доползла как-то до поликлиники, на прием. Доктор злится, не знает, что со мной делать. Дал направления на всякие обследования. А обследования все платные. А денег-то хватает, но только за квартиру заплатить, накормить всех. И снова помог друг мужа, он в России работал, прислал двести долларов. Все эти двести долларов на обследования и ушли. А чем я больна, так и не определили. А помираю. Друзья уже все в панике, я же их и успокаиваю, ничего, мол, страшного, если и помру, все у меня в этой жизни было, и плохое, и хорошее, даже до внука дожила, если вышло так, что хватит - значит, хватит. Лечить-то не знают от чего. Одна только доктор, инфекционист, назначила мне пять уколов эхинацеи. И друзья познакомили с нашим Лешей Муратовым. Ну, ничем же не рискуем, терять-то уже нечего. Попила я его волшебную водичку. Не знаю, эхинацея ли помогла, или Леша, но стала я потихоньку в себя приходить. А через неделю уже на ногах была. Ну и отпали все сомнения. Надо было уезжать, хотя бы для того, чтоб не повиснуть на детях неподъемным грузом со своими болезнями, им еще себя и своих детей как-то поднимать надо. Чтобы дать дочке возможность институт закончить. Чтобы в случае чего не надо было ей метаться и думать, где раздобыть денег, чтоб выжить.



* * *

И ангелы над городом моим
С повадками мечтателей печальных,
Над сетью веток с черными грачами,
И сталинский ампир неумолим.

Он дразнит сказкой прочности бытья.
Он лжет, но до чего правдоподобно!
Тяжеловесно, сумрачно, подробно,
Узорчатостью медного литья.

Грохочет лифт железом, как плющом,
Увитый. Бедный ангел пролетает
В той высоте, где снег еще не тает,
Но, как крыло, восходит над плечом.

Кто сыплет снег, как будто в коробки
Подарочных январских упаковок,
На серый лед замызганной реки?
На темень улиц? Кубики парковок?

Во глубь неоживленного двора,
Прикрытого помпезностью фасада?
Смесь памяти, неведенья и чада.
Недоуменья позднего пора.


***

Будто манна небесная, снег выпадает,
Переносного смысла минуя тропинки,
Как бесплатный супец, раз народ голодает, -
Рот набить, вот набить бы еще и корзинки.

Я покуда живу между теми и теми.
Кто и хлеба, и зрелищ, кто и духа, и тела.
Кто слоняется тенью, прислоняется к тени,
Кто и срама не имет, кто крова, кто дела.

Между ними покуда, посередке, не рыща
На помойке, и снег не глотая, как манну.
Я еще разбираю, где мусор, где пища,
Я уже понимаю, что это не мало.

Но уже не могу протянуть подаянья.
Но еще не могу без стыда отвернуться.
До тюрьмы и сумы есть еще расстоянье.
И снежок на карнизе, как манна на блюдце.


***

Кого мне винить? Не себя ли за сказок собранье?
Прочтенных, залюбленных от корешков до странички?
Русалочку глупую, девочку, жгущую спички,
За эту привычку к со-чувствию, со-умиранью.

Но как нестерпим переход в состояние пены!
Как невыносим мой голодный бездомный сочельник.
Ментовской общаги, сказала бы, зверосопенье,
Да зверь не срывает с себя заскорузлый нательник,

Как этот. Он мне доказал, что я быдло и плесень,
Со всем, что любила и что ненавидела люто.
Ведь это дитенок мой в маршах заплеванных лестниц,
Облапанный им, адресат мировых революций.

А "бобик" ментовский сменен уже на иномарку,
И пахнет в салоне "клубничкой" уже, не "малиной".
И это мой сын поменял свою нищую маму
На мачеху, то ли Снежану, а то ли Мальвину.

Все это со мной происходит, о, мудрый датчанин.
К тому же мой город любимый - как траур народный.
И гонит паромы Харон. И моря их качают
От Черного до Средиземного, пеной безродной.


* * *

Точильщик мне наточит нож,
И я тебя убью.
И кровь твоя прольется в ночь
За эту жизнь мою.

И я ступлю на новый круг
Судилищ и плевков.
Все это было, милый друг,
А ты вот был таков.

Все это было и при вас,
Судья и господин.
О, правый суд, людская власть,
О, Бог, Отец и Сын.

Но только сын не виноват
Ни в чем, ни перед кем.
И потому - ни в рай, ни в ад -
Живи на волоске.

На этом тонком волоске
Сыновней правоты.
И заржавеет нож в тоске.
И уцелеешь ты.


* * *

Дай Бог дожить по-человечьи
В просвете времени, когда
Молчит картечь, молчат предтечи
И процветают города.

Мне было больно, но не страшно
В привычной череде вещей.
Теперь, когда скупые брашна
Народ ненужный и ничей

Разводит ржавою водицей,
Когда в сачке щенок и птица -
Бомжу охотничий трофей, -
Так страшно, что уже не больно.
И выбора с меня довольно,
Что до Харона есть Морфей.


* * *

Как странно, еще играют на фортепьяно.
Чужое чадо терзает фугу. Чужое окно
Как в ретро-кадре, раскрыто настежь, и пахнет пряно
Геранью, липой, клубникою. Домино
Осталось вынести дяде Грише. На серых досках
Раскинуты локти. В подвале тазы лудят.
Фольгой серебряной с крыши зеленой плоской
Полосы солнца, полоски слепого дождя летят.
Ну что ты мелешь? Ну что ты плетешь? Куда ты снова
Несешься, Господи? Остановись, оглянись:
От детства вашего нищего, рассыпного
Калейдоскопа остался каркас, отбитый карниз.
И посреди двора, охраняющий свалку
Пес, приседая на задние лапы, школит бомжа,
Представляя наивно в худшем из случаев - палку,
Не додумываясь до петли или ножа.
Так и ты не додумываешься, что нет возврата
Ретро. Охранника фирмы скука гнетет, лень.
Городской сумасшедший играется в демократа,
Новым лозунгом на задворках встречая день.
В общем, и ты готова собрать чемоданы.
Раз за спиной - сума, что впереди - тюрьма?
А все-таки, чье-то чадо мучает фортепьяно.
Или провидцы в этой семье, или сошли с ума.



ЭПИЛОГ

И вот теперь живу я, удивительное совпадение, на проспекте Гагарина, только называется он здесь Ринг. Под окнами квартиры остановка автобуса. Но встречать, ожидать некого. И крыша над головой у меня есть. ДОМОМ, правда, никогда для меня не станет. ДОМ это ДОМА. А детей своих я вижу на мониторе. В скайпе. И за это чудо техники спасибо Богу. Потому что первые два года мои дети были только голосами в телефонной трубке. И все у меня хорошо. Только непонятно - продолжается моя жизнь, или застыла, зависла, как изображение в скайпе?.. И что будет со мною? А мечта у меня осталась только одна. Как у всякой нормальной матери. Видеть своих детей. Не только на мониторе компьютера...



* * *

Календарные даты уже не важны,
Нет ни праздников общих, ни общей страны,
Речь чужую не в силах почуять,
И родную, пожалуй, забудешь, твердя,
- Ist das Koln? Что ответствуют? Nein!? Или - Ya!?
Горловых этих звуков летит чешуя,
Одесную, а также ошую.

Пощадя своего живота, протяну
Чуть подольше, укрывшись в чужую страну,
Упиваясь покоем, уютом.
А зачем? Нет ответа, дурацкий вопрос,
Ты зачем-то родился, зачем-то возрос,
В окаянстве, как в холоде лютом.

Оправдаться? Ну, разве, что тем, чтоб зубрить,
Речь чужую, сучить неуклюжую нить
Слов. Когда-то, зачем-то осилить
Гете в оригинале. Зачем, говоришь?
Что ж еще остается, когда, как спорыш,
Как бурьян, прорастаешь? Нелепо торчишь,
И зачем-то тебя не скосили...


***

Все простила, только не этот год,
Голубую ель и шары на ней.
Ничего не знающий наперед,
На чужой планете, вина налей.

На чужой настолько, что и врагу
Кинусь в ноги, все наперед простив.
Дед Мороз покряхтывает в снегу,
Санта Клаус тянет аперитив.

Оттого, что дома рябой с косой
В полночь жрут шампанское с оливье,
Ты роняешь хлеб, рассыпаешь соль,
От моей истерики ошалев.

Ты таких бесчинств не видал, поди,
Не видал, поди, в Рождество кощунств.
То-то ель гирляндами бередит,
"Колискавой" польскою попущусь...


***

Я живу, или мне это снится?
Трех детенышей сладкие лица
Превращаются в голоса.
Это черная полоса?
Или Бог, как всегда, помогает?
Да налогом таким облагает, -
Просто дыбом встают волоса...

Это жизнь подошла к завершенью,
И, прощание жутко продлив,
Тянет-тянет щемящее жженье
За грудиной, как волны в пролив.

Здесь, у самого крайнего края,
Что за кромкой - настолько не знаю,
Что впервые боюсь вопрошать.
Что позволено?
Черные кнопки
Теребить телефонные.
Тропки
То ли в "есть", то ли в "было" смешать.
И заветной цифирью шуршать...


***

А Бог остался там, в двух сутках
Езды, за польскою границей,
За "пани", за последней шуткой
Водилы, за слезой-зеницей
Служебной псины. Всепородно
Печальны псы и всенародно.

А Бог довез меня до рая,
Свернул к обратной борозде,
И я одна осталась.
Врали,
Что Бог везде.



© Виктория Добрынина, 2011-2017.
© Сетевая Словесность, публикация, 2011-2017.





 
 


НОВИНКИ "СЕТЕВОЙ СЛОВЕСНОСТИ"
Сергей Сутулов-Катеринич: Наташкина серёжка (Невероятная, но правдивая история Любви земной и небесной) [Жизнь теперь, после твоего ухода, и не жизнь вовсе, а затянувшееся послесловие к Любви. Мне уготована участь пересказать предисловие, точнее аж три предисловия...] Алексей Смирнов: Рассказы [Игорю Павловичу не исполнилось и пятидесяти, но он уже был белый, как лунь. Стригся коротко, без малого под ноль, обнажая багровый шрам на левом виске...] Нина Сергеева: Точка возвращения [У неё есть манера: послать всё в свободный полёт. / Никого не стесняться, танцуя на улице утром. / Где не надо, на принцип идти, где опасно - на взлёт...] Мохсин Хамид. Выход: Запад [Мохсин Хамид (Mohsin Hamid) - пакистанский писатель. Его романы дважды были номинированы на Букеровскую премию, собрали более двадцати пяти наград и переведены...] Владимир Алейников: Меж озарений и невзгод [О двух выдающихся художниках - Владимире Яковлеве (1934-1998) и Игоре Ворошилове (1939-1989).] Владислав Пеньков: Эллада, Таласса, Эгейя [Жизнь прекрасна, как невеста / в подвенечном платье белом. / А чему есть в жизни место - / да кому какое дело!]
Словесность