Словесность

[ Оглавление ]








КНИГИ В ИНТЕРНЕТЕ


   
П
О
И
С
К

Словесность




ЛЮБА  И  ЛЮБОВЬ

правдивая история из недавнего времени


У Инги был папа - капитан подводной лодки - и еще у нее были детские серые глаза, будто бы навсегда отразившие низкое, неровное, ватное небо Северодвинска. В школе у нее была кличка "крокодил", а теперь самые фотогеничные колени в архангельском пединституте, и уютная комната в общежитии, которую она сама оклеила зелеными "моющимися" обоями. В этот вечер мы расставались навеки, и над клетчатой скатертью чернела ненужная бутылка "Советского шампанского", купленная на остаток моей несчастной зарплаты. Кончилась летняя сессия, и назавтра Инга уезжала к папе в Северодвинск, и я объявил, что осенью - и вообще никогда - не вернусь сюда, в эту крокодильски-зеленую комнату, просто потому что по утрам я уже не знал, о чем говорить с хозяйкой, пока она застилает железную кровать крапивно-зеленым казенным одеялом и высыпает в чайник заварку из желтой пачки "со слоником".

Из магнитофона "Романтик" доносилась песня то ли Дольского, то ли Градского, которых я из-за сходства фамилий всегда путал. Ей нравились оба, только один развратно мурлыкал, а другой голосил почище трубы архангельской ТЭЦ, неподалеку от которой я жил в детстве. А меня энтээровские кумиры и вместе, и по отдельности, раздражали еще больше, чем сейчас Инга. Капитанская дочка к прощальному вечеру приурочила такие ресницы, каких не могла сделать и Людмила Гурченко, даже если бы заболела эпилепсией.

Инга нервно и монотонно говорила - и всё о себе, и своих тонких и надорванных чувствах, и длинными пальцами с длинными розовыми ногтями поправляла разлетающийся, короткий фланелевый халат только затем, чтобы через минуту как будто случайно принять самую бесстыдную позу. Однако я был уже взрослый мальчик, и я понимал, что в моей жизни что-то поворачивается, как паровозная рельсовая карусель, которую я видел в фильме про войну.

В тот бесконечный, надоедливый год мы чуть не "залетели", мы чуть не женились, чуть не соединились в молодую и способную только на саморазрушение семью. Такие семьи создавались вокруг нас просто от нечего делать, от скуки, или от недостатка презервативов.

У нас были бессонные белые ночи, и всё такое, но я вовремя испугался, а для Инги это был шок, потому что ведь она встретила принца, а теперь растерялась и не успела обернуть дело так, что это она первая разочаровалась во мне.

Принц херов.



* * *

Около часа ночи я вышел на перекресток улицы Урицкого и Ломоносовского проспекта, с желтой оштукатуренной школой на углу, старинной кирпичной трамвайной диспетчерской через дорогу. Поодаль стоял облупившийся ресторан хрущевского образца, мигавший неисправной неоновой вывеской на крыше. У ресторана было военно-морское название, которого я теперь уж и не припомню.

Белая ночь не прикрывает и не укутывает человека, как звездная черная черноморская ночь. Белая ночь открывает человека миру, и притягивает его взгляд белым небом и малиновой полосой заката, апельсиновым шаром солнца, манит молочной взвесью прохладного воздуха. Белой ночью хорошо курить сухую сигарету, опираясь на гранитные перила набережной и наблюдать как на фарватере бодает буруны буксир, и обдумывать одну несложную мысль часами, сверяя обстоятельства размышлений с очевидностью движения солнца у горизонта. Белой ночью хорошо ждать трамвая на конечной остановке, откуда разбегаются струны проводов и матовые рельсовые ленты изящным изгибом уходят на север и на юг, открывая человека миру, и притягивая его взгляд, сообщая идею движения всему окружающему, замершему, утонувшему в белой ночи городу.

Я ждал трамвая.

В ресторане хлопнула дверь, и еще раз хлопнула. Разбредалась последняя, уже унылая от веселья, скомкавшаяся компания явных сослуживцев. А вот и юбиляр в шляпе, у него собственная машина, грязно-белая "Волга". В "Волгу" упаковались несколько округлых и похохатывающих Петров Петровичей и Иванов Ивановичей, а часть компании, приобнявшись уходила вдаль, напевая, вроде бы, "Ты мне больше не звони". На тротуаре осталась одна махонькая фигурка, - женщина, которая машет компании рукой, а в другой руке, слегка на отлете, держит бесформенную сумку из мешковины с фотографией популярного Михаила Боярского, а в сумке, по всей очевидности - что-то прихватила домой из ресторана.

Она пошла, негромко стуча выходными каблуками, в сторону перекрестка, на остановку. Потому что всем было не по пути, и никому и в голову не придет ее проводить, если на это нет каких-нибудь особенных причин, хотя может быть кто-то и предлагал, но ведь неизвестно какие у них на работе взаимоотношения, и какой фрагмент этих взаимоотношений возбудился в сочетании с водкой ли "Стрелецкой", с коньяком ли "Молдавским", а то и с тем и другим сразу.

Женщина неуверенно качнулась, ступая с тротуара на проезжую часть, и потом снова, ступая на платформу трамвайной остановки, и сразу шагнула ко мне, блеснув снизу вверх на меня глазами, - единственным, что в ее облике было заметным, не стареющим, не усталым, не маленьким и не обострившимся, как это иногда происходит у многих северных, особенно городских, женщин, и без того худощавых, особенно позволяющих себе и сигарету, и выпивку хотя бы на праздник или по случаю получки или возвращения из рейса двоюродного брата.

Она улыбнулась, а я подумал, что ни одна моя ровесница не способна на такую легкую простоту, и еще подумал, что женщина не так уж заурядна, как это может показаться по ее облику, будто списаному с киношных эльдарорязановских героинь, воплощающих угнетенные городом и работой, и в общем, типичные советские образцы трудящейся с девяти до шести и почти одинокой, но всегда в глубине сердца живущей неосознанной, и совсем абстрактной, необъяснимой надеждой женщины.

Быстро выяснилось, что нам по пути, и мы уже шагали по рельсам, и через несколько шагов выяснилось, что нам не только по дороге, но мы просто живем в соседних домах - из ее панельной хрущевки видны окна моей кирпичной хрущевки с магазином "Волна" на первом этаже. Она сразу взяла меня под руку, и я принял у нее звякнувшую сумку.

- Давайте выпьем? - предложила она и не дожидаясь ответа, и не оборачиваясь, пошла к скамейке. Я долго открывал бутылку сухого, то проталкивая пробку пальцем, то какой-то кривой веточкой, она это комментировала и веселилась.

- А где ваш муж?

- Объелся груш.

- Понятно. Небось раз в полгода к вам приходит какой-нибудь штурман из рейса, привозит гору подарков, а потом вы её полгода разглядываете.

Теперь уже она с интересом взглянула на меня, или мне показалось, что с интересом, но в итоге мы сразу познакомились и стали на ты.

- Что-то мне твоя фамилия знакома, - сказала она и посмотрела уже совсем по-другому, с таким студенческим прищуром, как будто в "КВН" пародировала следователя Шурика из телевизионной постановки.

- А ты наверное в строительстве работаешь, в тресте каком-нибудь? - догадался я.

- Не совсем, в "Гипродреве".

Я назвал ей солидную должность своего отца, и мы решили, что в нашем маленьком городе она где-то с ним "пересекалась" - как говорят сейчас все - ну хотя бы на подобном дне рождения в ресторане, вот и слышала фамилию.

- Глупый этот юбилей, пошлый и провинциальный, - сказала она.

- Только он?

Она промолчала, и встала со скамейки, и опять не оборачиваясь и не дожидаясь меня, пошла по рельсам, иногда пытаясь пройти по одному из них, как ходят канатоходцы, и тогда мне приходилось догонять ее и на всякий случай придерживать под руку, а она гордо отказывалась и вырывалась, и именно от этого чуть не падала, а в другой руке у меня была бутылка, и на локте болталась холщовая сумка, и было неловко и смешно, и я ее немножко развеселил, а потом она рассказала что-то о "штурмане", и я рассказал ей про Ингу, и про то, что у меня сегодня тоже пошлый и провинциальный вечер. Вечер прощания...

- И встречи, - сказала она просто и повествовательно. Мы стали чуть ближе после этих слов, и я, отхлебывая её вино, вдруг стал вспоминать детство, какие-то школьные истории, а потом незаметно для самого себя заговорил о том, как впервые в жизни меня заинтересовала женщина. Моя попутчица была гораздо старше меня, и в общем не воспринималась, как предмет смущения, или юношеского стыда, - и мне стало легко, еще полчаса назад бесконечно скучающему, смеющемуся над собой, и одинокому только так, как можно быть одиноким в двадцать лет, оттолкнув от себя сероглазую дочь командира подводной лодки . Она слушала внимательно и доверчиво, а я рассказывал, эту историю про самую первую детскую влюбленность, внезапно вспоминая многие забытые уже детали и штрихи совсем "младенческой юности", которая казалось такой уже затерянной во времени, которая была как раз в те годы, когда деревья были большими, и когда еще почти весь Архангельск был вымощен деревянными мостовыми, упругими и теплыми, по которым так здорово было бегать в детский сад.



* * *

Я влюбился в пять лет, и было это, когда мама еще работала в школе, её распределили в дальнюю-дальнюю школу, на двадцать шестой лесозавод. Архангельск город маленький - четыреста тысяч жителей, но очень длинный, растянувшийся вдоль Северной Двины километров на сорок своими причалами, лесобиржами, верфями и ремонтными доками. По городу, конечно, бегают автобусы, но главное средство передвижения и до сих пор - громоздкие, карминно-красные, натужно гремящие, сыплющие искрами и оглушительно звеняшие трамваи с большой желтой - когда-то золотистой - звездой впереди, в центр которой вписана единственная передняя фара, ползущие из конца в конец города по полтора часа. Я еще застал старые трамваи, на задней площадке которых стояло загадочное колесо, штурвал с ручкой, которую, впрочем невозможно было повернуть, а я иногда играл около этого колеса в корабль, забывая и о рельсах, и обо всех паcсажирах вокруг, громко отдавая команды, и воображая себя дядей Толиком, маминым братом, ходившим в дальнее плавание.

Для того, чтобы попасть на двадцать шестой лесозавод, нужно сначала ехать минут сорок на первом маршруте, потом в Соломбале пересесть на "двойку", и проехать всю линию от конечной до конечной, а до лесозавода нас вез уже желтый "ПАЗик", в котором зимой по крайней мере было почти тепло, а трамваи насквозь промерзали, и в заиндевевшем окне я должен был надышать дырочку, и потом расширить ее пальцами, и для этого приходилось снимать варежку, а потом согревать руку в кармане, одним глазом глядя в эту дырочку на бегущий мимо перелесок, или солдатские казармы, или бесконечный забор порта, из за которого торчали горбатые железные стрелы портовых кранов.

Я не помню, почему мама иногда брала меня с собой на уроки, но я сейчас уже так думаю, что в садике бывал и карантин, или, допустим, занятия в школе шли во вторую смену, а папа уезжал в командировку, или аврально работал в своём СМУ, и если меня нельзя было отдать бабушке, мама засовывала меня в большие валенки, кутала потеплее - я ненавидел колючий бабушкин платок! - и везла с собой. В поселке лесозавода все было деревянное - двухэтажные восьмиквартирные дома рабочих, напоминающие бараки, прогибающиеся тротуары, упругие мостовые, покосившиеся трансформаторные будки, пузатый пивной ларек, кривые телеграфные и электрические столбы, падающие заборы и хилые мостики через овраг - бывший ручей, бежавший прямо посреди поселка. Даже земля вокруг домов была засыпана опилками, стружкой, и все это летом пахло незабываемым теплым древесным ароматом, а зимой чернело, скучнело и скрипело, и только седеющие зеленые ветви сосен и лиственниц, окруживших поселок, разнообразили замерший пейзаж причудливыми линиями хвойных переплетений. По поселку ездили замечательные биржевые лесовозы, у которых колеса были прикреплены на концах высоких штанг-стоек, между которых они и возили распиленный лес, а площадка с кабиной и мотором находилась на высоте чуть ли не второго этажа, и усилие от мотора передавалась гремящими и тарахтящими цепями. Они были похожи на неизвестных доисторических пауков на длинных ножках, и было немного страшно, что они упадут, но водители не боялись, и лесовозы бегали по поселку весело и бойко, и на них ездили и в магазин за водкой, и подвозили детей к школе.

Школа стояла в центре поселка, убедительное трехэтажное деревянное здание, крашеное в выцветший зеленый цвет, с большими квадратами окон, разделенными на много маленьких квадратов белеными переплетами. На большом крыльце толпились школьники, прыгали воробьи, дымились печные трубы - школу топили дровами, и в ней всегда было тепло.

Мама сразу стала классным руководителем девятого класса, и вела у старшеклассников литературу и русский язык. Если она привозила меня в школу, я проводил время тут же на уроке, или рисуя за партой, или прячась за школьной доской, которая не висела на стене, как теперь, а стояла на двух стойках, и могла переворачиваться другой стороной, что экономило время на стирание переполняющих пространство доски надписей. Я прятался за доской, и что-то "калякал-малякал", а потом, если мама отвлекалась, мог перевернуть доску, и вместо темы сочинения на доске появлялись мои картинки и "каляки". Класс смеялся. Маму, кажется, любили - я помню, как весь класс с энтузиазмом готовил вместе с мамой какую-то военную постановку к празднику, и как я вместе со всеми хором пел "До свидания девочки - до свидания мальчики, постарайтесь вернуться назад". Если маме приходилось ставить двойку, она могла расстроиться до слез, поэтому двоек старались не получать. Со мной любили возиться школьницы, и больше всех одна... Может быть ее звали Маша, ну допустим Люба, - вспомнить сейчас невозможно. Она была высокая блондинка с косой, веселая, быстрая, радостная и очень добродушная ко мне и ко всем вокруг. Ее мама тетя Клава работала тут же в школе, совмещая должности истопницы и уборщицы, и они часто с мамой разговаривали после уроков, пока мы с Любой валяли дурака в коридоре.

Однажды после уроков мама осталась в пустом классе и стала проверять тетрадки. Было темно, за окном трещал мороз и я канючил, что нам пора домой. Мама ничего внятного на это не отвечала, и только склонялась ближе к тетрадям. И я понял, что мама просто не хочет идти домой, что лично для меня было вещью непонятной и необъяснимой. Сейчас я понимаю, что у них что-то произошло с отцом, а тогда я просто бегал по коридорам, не зная чем себя занять, потом снова просился домой, а мама злилась, и с безнадежным упорством занималась проверкой сочинений. В коридоре гремело ведро - уборщица наводила порядок. Она пару раз заглядывала в класс, всякий раз приговаривая "Занимайся, Ниночка, занимайся". В третий раз уборщица вошла уже в пальто и наброшенном на плечи теплом платке. "Вот что, собирайся-ка пошли к нам ночевать. Автобусы то уж не ходят". И мы ночевали у тети Клавы, ужиная чаем с рыбниками, а мама что-то объяснила Любе по русскому, а Люба выслушала внимательно, но стеснялась маму, и увела меня к себе, и учила как делать вышивку ( а потом лет до десяти я любил в вышивать, в страшной тайне от одноклассников). Вечером смотрели по маленькому телевизору "Кабачок тринадцать стульев". Было тепло и уютно, и меня положили спать в одну комнату с Любой, а мама спала на одной широкой кровати с тетей Клавой - мужа тети Клавы несколько лет назад убило на лесосплаве.

И наступило утро, с люминисцентной игрой солнечных лучей на инейных узорах оконных стекол, и с загадочными звуками, скрипами и стуками пробуждающегося поселка. За дверью скрипели половицами взрослые, я ленился вставать, и укутался с головой. И в этот момент случилось нечто. Когда Люба встала, я как настоящий шпион чуть-чуть приоткрыл одеяло, и сделал маленькую дырочку, из которой, как будто из перископа подводной лодки был виден только один угол комнаты - тот где стояла железная кровать с круглыми никелированными набалдашниками, около которой и стояла нежно потягивась девушка в простой ночной рубашке до колен. Она обернулась к маленькому трюмо, уставленному какими-то коробочками, пупсиками, склянками, толпившимися на вышитой Любой салфетке. И Люба прямо перед зеркалом сняла эту рубашку, и осталась совсем нагая. Хотя дом за ночь остыл, ей был приятен этот холодок, и она взяла гребешок и стала расчесывать свои золотистые волосы, а я видел ее и спиной - и в отражении зеркала лицом. В ее спокойном, умиротворенном лице жили отражения утренних снов, ее большие глаза смотрели в зеркало с иронией и интересом. И я под этим одеялом, глядя в свою партизанскую дырочку совершенно четко и безо всяких сомнений осознал, что влюбился, и в тот же момент испугался, совсем зарылся в одеяло, и даже залез головой под подушку, чтобы вообще ничего не слышать, и не видеть, и в этой черноте у меня была иллюзия, будто я вообще вышел из окружающего мира в свой собственный, черный и замкнутый космос, где есть только я и моя маленькая детсадовская, но совсем не игрушечная, любовь, и где предстоит разобраться, что делать с этой любовью, и как от нее избавиться, потому что я сразу почувствовал - хотя и вряд ли смог бы сказать как это вообще называется - что эта любовь - больше груз и бремя, чем радость и развлечение.

За завтраком тетя Клава спросила меня, не приснился ли мне кошмар. Видать, такое у меня было лицо - а на Любу я вообще не мог и взглянуть.

- Просто на новом месте мальчик - объяснила дипломированный педагог мама.

В тот год мама уже не брала меня больше с собой, а потом ее позвали работать в редакцию областной молодежной газеты и Любу я не видел уже никогда. Моя влюбленность прошла незаметно, сама собой, иногда всплывая смутным сладковатым воспоминанием, но и это воспоминание постепенно смазалось, и закрылось листвой проходящих лет, и уже окончательно превратилось в давно ушедший и забытый сон.



* * *

Белой ночью Архангельск блестит пустотой, как новый аквариум. К утру окна полыхают восходом, если был дождь - асфальт блестит кровавыми отсветами ничем не сдерживаемого солнца. Можно идти прямо посреди проспекта, все так же следуя трамвайным рельсам и только редкая поливальная машина обгонит никуда не спешащую парочку, за разговором забывшую и время, и свою обычную, не слишком выдающуюся дневную жизнь.

Мы шли часа два, и я рассказал внимательной попутчице эту странную историю, не имеющую ни сюжета, ни начала, ни конца, и я видел, что ей нравится может быть не сам рассказ, но моя интонация и какие-то собственные воспоминания отражались на ее лице, и мы незаметно оказались у моего подъезда. Я поставил у крыльца пустую бутылку, которую машинально нес в руке всю дорогу, а она, опять молча, без вопросов и объяснений, шагнула в черноту моего подъезда.



* * *

Мы почти не спали, а поздним утром я приготовил завтрак. Мы сначала молчали и чтобы развлечь гостью, я достал из шкафа три больших толстых папки с завязками, где были свалены старые фотографии. Эти папки мне отдал отец, они после развода с матерью хранились на антресолях, и на них иногда натыкалась папина жена, а он этого не хотел, и вот когда я вернулся из армии, и отец отписал мне эту маленькую однокомнатую квартирку в хрущевке, я оказался обладателем большого и занимательного архива. Костюмы, позы, прически, выражения лиц пятидесятых и начала шестидесятых притягивали своей ясностью, стильностью и простотой. Вот лыжная база - где теперь эти замечательные свитера с хэмингуэевским воротником? Вот свадьба, где каждый мужчина - Джеймс Бонд, и есть даже галстуки-бабочки, и нынешние фужеры уже так не блестят как тогда. Вот студенты у крыльца института - шапка "пирожок" и каркулевый воротник, который позволил себе какой-то модник, уже никогда не будут побеждены никакой новой модой. Вот школьницы в белых фартуках, - кто вернет им эти белые крылья?

Я вышел на кухню и меланхолично бросал кусочки колбасы в шипящую яичницу. А за завтраком я заметил, что на столе осталась одна фотография, - перевернутая вниз изображением, и когда я потянулся за ней, я увидел, что на снимке - школьный класс, и в центре учительница, моя мама - совсем юная, с сияющими глазами и высокой модной прической.

Я поднял глаза на гостью, она стояла уже в прихожей. - А телефон? - спросил я. Она молча покачала головой и открыла дверь. Потом обернулась, и тихо сказала - "Маму звали не Клава. Маму звали Вера". И ушла.

Вскоре я уехал в Москву и больше никогда ее не встречал.

13 ноября 1999  



© Олег Пшеничный, 1999-2024.
© Сетевая Словесность, 1999-2024.





НОВИНКИ "СЕТЕВОЙ СЛОВЕСНОСТИ"
Андрей Бычков. Я же здесь [Все это было как-то неправильно и ужасно. И так никогда не было раньше. А теперь было. Как вдруг проступает утро и с этим ничего нельзя поделать. Потому...] Ольга Суханова. Софьина башня [Софьина башня мелькнула и тут же скрылась из вида, и она подумала, что народная примета работает: башня исполнила её желание, загаданное искренне, и не...] Изяслав Винтерман. Стихи из книги "Счастливый конец реки" [Сутки через трое коротких суток / переходим в пар и почти не помним: / сколько чувств, невысказанных по сути, – / сколько слов – от светлых до самых...] Надежда Жандр. Театр бессонниц [На том стоим, тем дышим, тем играем, / что в просторечье музыкой зовётся, / чьи струны – седина, смычок пугливый / лобзает душу, но ломает пальцы...] Никита Пирогов. Песни солнца [Расти, расти, любовь / Расти, расти, мир / Расти, расти, вырастай большой / Пусть уходит боль твоя, мать-земля...] Ольга Андреева. Свято место [Господи, благослови нас здесь благочестиво трудиться, чтобы между нами была любовь, вера, терпение, сострадание друг к другу, единодушие и единомыслие...] Игорь Муханов. Тениада [Существует лирическая философия, отличная от обычной философии тем, что песней, а не предупреждающим выстрелом из ружья заставляет замолчать всё отжившее...] Елена Севрюгина. Когда приходит речь [Поэзия Алексея Прохорова видится мне как процесс развивающийся, становящийся, ещё не до конца сформированный в плане формы и стиля. И едва ли это можно...] Елена Генерозова. Литургия в стихах - от игрушечного к метафизике [Авторский вечер филолога, академического преподавателя и поэта Елены Ванеян в рамках арт-проекта "Бегемот Внутри" 18 января 2024 года в московской библиотеке...] Наталия Кравченко. Жизни простая пьеса... [У жизни новая глава. / Простим погрешности. / Ко мне слетаются слова / на крошки нежности...] Лана Юрина. С изнанки сна [Подхватит ветер на излёте дня, / готовый унести в чужие страны. / Но если ты поможешь, я останусь – / держи меня...]
Словесность