Словесность

[ Оглавление ]






КНИГИ В ИНТЕРНЕТЕ

Наши проекты

Обратная связь

   
П
О
И
С
К

Словесность




МОИ  УЧИТЕЛЯ


Памяти тех, кому обязан тем, какой я есть


ПРЕДИСЛОВИЕ

Давайте признаемся честно: более гнусного и более безответственного за свои поступки народа, народа-инфантила, чем советский народ образца перестройки, в истории человечества не было. Даже знаменитые в античные времена бездельники-сибариты содержали свое государство в ворядке и погибли от рук захватчиков. СССР же погиб от всеобщей, круговой поруки, массовой измены всего советского народа, воспитанного советскими учителками, получившими дипломы свои, как правило, либо за взятки, либо терпением-катаньем, либо и вовсе с помощью постельных услуг. Редкие энтузиасты и честные педагоги съедались бабьими языками в учительских комнатах, затравливались - и в результате, именно они-то либо бросали школу, либо кончали жизнь самоубийствами, либо переквалифицировались в серую массу дур с дипломами, занятых уничтожением в школьниках их душ и их умов.

Уже к концу 1960-х годов стало ясно, что профессия учителей стала в стране самой неуважаемой и самой непрестиженой из всех дипломированных. К тому времени ушли на покой педагоги школ Макаренко, гениальные экспериментаторы и популяризаторы педагогики. Сухомлинский, Богат и Шатров сожрались стойлом дур-чиновниц из Минпроса и Академии педагогических наук, а обычные учителя оказались зажатыми в тиски идиотских методичек, изготовленных "авторами по блату", взятыми со стороны, не имеющими понятия о сути излагаемых ими наук и о психологии детей и подростков.

На протяжении всего правления Хрущева и Брежнева чиновничеством всех уровней минобраза целеустремленно, методично разрушалась та самая СИСТЕМА ОБРАЗОВАНИЯ, которая была перенята в США, едва только полетел в Космос первый искусственный спутник Земли. Вместо старых, порой с сотней лет жизни учебников (таке случилось с генниальными сборниками задач по алгбере и геометрии профессора Гангнуса, которого и по сию пору проклинают новорусские ученые) были выпущены книги, по которым учиться стало среднестатическому ученику невозможно. На кафедре физики в МФТИ с 1974 года стали среди преподавательского состава производиться ежегодные конкурсы по УПРОЩЕНИЮ задач для абитуриентов только потому, что с 1968 года сменилась школьная программа. По требованию, конечно же, Министерства просвещения СССР, Академии педагогических наук и соответствующих НИИ бездельников.

Учителя советских школ в большей части своей с этим вандализмом согласились, стали работать по новым методичкам почти безропотно. Даже началось поветрие массового стукачества педагогов друг на друга по поводу отхода коллег от новых догм. В результате, общество советское с 1968 года еще в школе стало разваливаться на чистых и нечистых, на перспективных и бесперспективных, на сливки и обрат. Страна, задуманная в 1917 году, как держава равных лиц по отношению к получению знаний, превращась в державу паразитов и эксплуатируемых.

И, как следствие, именно учителя и педагоги стали эксплуатируемыми особо: фактическая нагрузка в учебное время на среднего учителя увеличилась с 1953 года по 1989 год едва ли не десятикратно, а соотношение уровня зарплаты, поднятой лишь в последние пять лет советской власти, к уровню жизни увеличилось едва ли на тридцать процентов. Время на бесплатные дополнительные нагрузки увеличилось процентов на двадцать пять, а число учеников в классах (при Сталине было запрещено набирать в мирное время в класс более 24-26 человек) достигло 35-40 человек, а порой и больше, что фактически превратило учителя в обычного надсмотрщика и лишило его возможности работать с детьми.

Но прежде произошли следующие изменения в качественном состоянии педсостава... Перестройка и последующий бандитский беспредел выжили из школ и ВУЗ-ов СНГ последних пассионарно настроенных учителей и преподавателей, отдали науку и культуру в руки приспособленцев и бессловесных тварей. Началось неудержимое бегство умов за границу, массовое спивание научной и творческой интеллигенции, полный отказ купленной олигархами и прочими новыми русскими новорусской литературы от традиций и принципов социалистического реализма, критического реализма и гуманизма. Истинными кумирами молодежи и Героями литературных произведений стали "братки" и "бригады" уголовников.

СНГ оказалось заваленым глянцевообложечными изданиями детективов, где все преступления, без исключения, совершают психически нездоровые типы, где проповедуется социальная эйфория в новой Росcии, а апофеозом едва ли не каждой книжицы является замужество главной героини на денежном мешке. Телеэкраны забиты одними и теми же историями про то, что богатые тоже плачут, морды слащавых актеров и актрис-однодневок там лоснятся от жира и самодовольства, а противостоят им дебилы в бичевском состоянии, которые, получив от богатого бандита куш, тут же становятся престижными членами общества.

Читают всю эту макулатуру, смотрят всю эту муть именно бывшие и нынешние учителки, в первую очередь. Живут переживанием этих убогих персонажей, понимают только их, формируют свое сознание с помощью только стереотипов героев телесериалов, где людей нет, а есть лишь штампы. А потом строго по идиотским новорусским методичкам, слямзенным из старого учебника профессора Бархударова, пытаются объяснить уставшим от просмотров порнографии по видеку и интернету ученикам то, какие светлые чувства испытывала Машенька Троекурова к Дубровскому.

Большая часть этих самых учителок сами бросились в литературу, стали писать вирши и прозу, уверенно заявляя, что их долг - учить детей и взрослых "разумному, доброму, вечному", втайне же надеясь на миллионные гонорары лишь да на восхищение толпы, предаваясь греху блуда для достижения своих целей. Потому что мода в перестройку пошла на литературу для женщин, на литературу, написанную женщинами и на литературу об исключительно похотливых женщинах.

Но у всякой моды есть и экономическое обоснование: потребовалось продавать побольше колготок - появилась мода на мини-юбки, потребовалось вбить в дебильные мозги советской интеллигенции и западноевропейского буржуа идею, что СССР - империя зла, принялись на Голливуде снимать сериалы про Бонда и блокбастеры про Третью Мировую войну с русскими - кретинами и кровожадными агрессорами. Всю эту нынешнюю псевдолитературную мутоту, что выкидывают на книжные рынки новоруссккие книжные издательства, читают в подавляющем числе именно женщины, именно училки. Именно они платят за нее, соответственно. И означает это одно лишь: современная русская литература, как явление массовое, издохла точно так же, как околела и хваленая советская наука. Большая доля вины за произошедшую с бывшими советскими народами умственную и нравственную деградацию в период с 1985 года по настоящее время следует возложить на учителей.

Но...

Были ведь и истинные учителя в старое время. Были великие учителя. О нескольких из тех замечательных педагогов, с которыми мне посчастливилось в этой жизни встретиться, и написал я рассказ-воспоминание...



* * *

Учительницу русского языка и литературы в 6, 7 и 8 классах звали Мартой Емельяновной Штраух. Носила она поверх узкого, смуглого лица большие роговые очки, за что мы за спиной называли свою учительницу Мартышкой, а то и прямо по Крылову: Мартышка и очки. Так порой и говорили:

- Сегодня Мартышка и очки задала нам упражнение седьмое на странице пятьдесят шестой. Трудное, блин.

Ибо легких упражнений и заданий Марта Емельяновна не признавала. И оценки ставила честно: знаешь - пять, не знаешь - два, тройки и четверки были в ее арифметике цифрами редкими. И за четверть выводила оценки она строго по законам математики: средний балл 3, 6 означал четвертную оценку равной четырем, а 3, 4 признавался лишь за тройку. И тут ты хоть заспорься, хоть слезами умойся - Марта Емельяновна оставалась непреклонной:

- Надо было в течение четверти учиться, как следует, - и никаких снисхождений, никому.

Все правила русского языка Мартышка и очки обязывала нас заучивать наизусть, оставляла нерадивых после уроков, чтобы мы на глазах ее выдалбливали эти правила, и здесь же принимала у нас эти микроэкзамены, тратя свое собственное свободное время, порой даже прикармливая нас приготовленными ею же бутербродами. При этом была Марта Емельяновна удивительно терпелива, невозмутима до нашего умопомрачения, могла наш бессвязный лепет выслушивать и час, и два, поправлять десятки, если не сотни раз, пока правило все-таки не выучивалось, и мы получали свободу. Ни разу, ни на кого на моей памяти не подняла Мартышка и очки голоса, никого из нас не оскорбила, не обидела, всегда выглядела и звучала корректной, спокойной, уравновешенной, будто и не человек она вовсе, а машина, да и то такая, какие появятся много лет спустя, когда мы уже станем взрослыми и по-настоящему поумнеем.

Разумеется, ученики не любили ее. Многие из нас даже ненавидели Марту Емельяновну. Особенно девочки-отличницы, привыкшие у других учителей получать пятерки за ласковые взгляды, за общественную трудоспособность, за комплименты прическам и платьям, за переданные от родителей подарки и так далее. Такого рода девчонки говорили дома о нашей "русачке", что она-де дура набитая, тощая селедка, "синий чулок" и прочие гадости, обсуждали на переменах ее невзыскательные, но всегда аккуратные, строгие по покрою и темных тонов платья, сплетничали о том, что мужа у Марты Емельяновны никогда не было и быть не могло, потому что на такую "сухаря" ни один мужчина не посмотрит. При этом расхваливали другую "русачку" - классную руководительницу параллельного класса "Б" Светлану Филипповну - молодую светлокожую, белокурую и дородную красавицу, немку по рождению, но вышедшую замуж за офицера и ставшую теперь носить русскую фамилию, не помню уж какую.

- Вам хорошо, - говорили наши девчонки "бэшницам", - У вас такая красивая "русачка"!

И "бэшниковские" дуры согласно кивали головами нашим дурам и расплывались в блаженных улыбках: да нам повезло, как бы говорили их лица, не то, что "ашницам", у нас "русачка" - красавица. Впрочем, иногда и жаловались они на свою белобрысую корову, с плачем доказывая, что Светлана Филипповна несправедливо поставила то той, то другой двойку, что их "красивая русачка" намеренно обидела такую-то девчонку на глазах всего класса, а то и унизила ее - занятие, как мне представляется, бывшее любимым у руководительницы класса "Б". Ибо была Светлана Филипповна красива стереотипно, а учительницей обыкновенной, как все, о ком без особой надобности и через неделю не вспомнится: склочной, сварливой в меру, несправедливой всегда, невнимательной к чужим чувствам, не любящей ни детей, ни свою работу, но так до самой пенсии и проработавшей сначала учителем у нас, потом завучем главной школы города имени Ленина, была активисткой и даже депутатом райсовета двух созывов.

На обиды "бэшниц" наши девчонки высказывали вслух и в глаза им сочувствие, а потом за спинами называли учащихся за стеной полуподруг своих дурами, объясняли друг другу, как они бы поступили, оказавшись обиженными столь красивой "русачкой", сетовали на то, что им досталась "стиральная доска" Марта Емельяновна.

Ибо была наша учительница русского языка и литературы внешне и впрямь непримечательной: роста ниже женского среднего, сухонькая телом, практически безгрудая, имела тонкие ручки и едва различимые ножки под всегда длинным подолом то темно-коричневого, то темно-синего, то темно-зеленого платьев, с почему-то темным, хотя и европейским, лицом, изборожденным изрядным количеством мелких, но четко выраженных морщин, которые она не припудривала никогда, не мазала кремами. И очки ей шли именно потому, что закрывали практически все это невзрачное личико с довольно-таки длинным, острым носиком, на котором порой умещались и вторые очки, которые она надевала всегда, когда собиралась читать нам вслух.

А читать вслух она любила. Читала замечательно. И читала только по-настоящему хорошую литературу, всегда внепрограммную.

И в те минуты, когда она читала нам Пушкина ли, Есенина ли, Шекспира ли, мы все любили ее, как модно было тогда говорить, "всеми фибрами души". Даже у отличниц то горели, то затуманивались глаза при звуках ее становящегося очень выразительным голоса, а хулиганы и двоечники были готовы растерзать всякого, кто помешает длиться этим мгновениям общения с мировой литературной классикой. Потому что ерунды она не читала. Ни вслух, ни про себя.



* * *

На экзамене в восьмом классе мне попался тринадцатый билет, который я вызывался отвечать без подготовки.

Марта Емельяновна лишь улыбнулась в ответ, и кивнула. Второй и третий члены комиссии - директор школы Людмила Александровна Носкова и дородный мужчина в очках из горОНО тоже не возражали.

Я быстро и бойко ответил на первые два теоретических вопроса, использовав в качестве примеров тут же на ходу придуманные, приличествующие случаю предложения, прочитал наизусть "Смерть поэта", поставленного вопросом третьим, приготовился к вопросам дополнительным, которые, как знал тогда всякий школьник, экзаменаторы непременно должны задавать экзаменуемому исключительно для того, чтобы его "завалить".

Представитель горОНО поспешил "оправдать" мои надежды:

- Итак, молодой человек, что вы скажете об авторе стихотворения, которое только что прочитали?

- О Лермонтове, что ли? - спросил я. - А вы что - сами не знаете?

- Я-то знаю, - заявил он полным желчи голосом. - А вот, что знаешь ты?

- Так это из другого билета, - заявил я. - Из четвертого. Это - не дополнительный вопрос.

Тут уж гороновский мужик решил, что его авторитету может быть нанесен урон, потому сказал почти что грозно:

- Мне лучше знать, какой вопрос дополнительный, а какой нет.

Оспорить такое утверждение я в тот момент не смог, а потому ответил:

- Михаил Юрьевич Лермонтов родился в 1814 году в семье графов Салтыковых, родственников знаменитой Салтычихи...

- Какой Салтычихи? - перебил меня гороновец.

- А это - уже по истории, а не по литературе, - заявил я из одного лишь упрямства, ибо почувствовал в тот момент острую неприязнь к этому человеку. - Так не считается.

- Мне лучше знать, что считается, а что не считается, - вновь заявил гороновский.

Мне, заработавшему по сочинению четверку по русскому языку и пятерку по литературе, очень хотелось пятерки на устном экзамене по этим предметам, но позволить унижать меня какому-то там очкастому хаму из организации с идиотским названием горОНО допустить я не мог. Потому что по истории СССР в восьмом классе экзамена не полагалось, хотя и этот предмет я знал и любил не меньше физики с математикой и географией. Не любил я в то время только уроки английского языка, который этот тип в очках и с ухоженным, как у бабы, лицом мог и не знать. Потому я заявил:

- А вы докажите.

- Что? - оторопел он.

- А вы докажите, что лучше меня знаете историю.

Мужик побагровел:

- Немедленно покинь аудиторию! - заявил он. - Я тебе запрещаю присутствовать на экзаменах! Вон!

И вот тут-то я стал свидетелем сцены, которая осталась практически на всю жизнь в памяти моей, как пример того, КАК следует себя вести интеллигентным людям в обществе с чиновником рангом выше, но зарвавшимся...

Марта Емельяновна и Людмила Александровна, сидевшие здесь же, за тем же столом, покрытым кумачовой скатертью и уставленным вазами и трехлитровыми банками с цветами, слушавшие дотоле наш спор молча и беспристрастно, поднялись со своих стульев и сказали едва ли не хором:

- Иван Иванович... - (или Александр Александрович, Петр Петрович, Федор Федорович, я уж не помню, да и не важно это, пусть даже Пустяк Пустякович), - покиньте, пожалуйста, класс.

После чего директриса твердым шагом прошла к двери и распахнула ее, обнаружив там толпу моих одноклассников, ждущих своей очереди на сдачу экзамена и, разумеется, подслушивающих.

- Пошел вон! - продолжила Людмила Александровна уже при них спокойным, ровным голосом. - И никогда больше не появляйся в моей школе.

Я было с дури своей понял, что это - обращение ко мне, шевельнулся к выходу, но сухонькая ручка Марты Емельяновны легла мне на плечо и остановила движение.

- Иван Иванович, - (или Александр Александрович, Петр Петрович, Федор Федорович, Пустяк Пустякович) сказала учительница голосом спокойным, но полным презрения, - вам следует уйти. Вы мешаете нам работать.

Я был слишком занят собой, собственными чувствами, обидой и злостью, переполнявшими меня в тот момент, чтобы проследить за реакцией гороношного сукина сына, но думаю, что на лице его в этот момент был такой букет эмоцией, что для описания его потребовалась бы не одна страница гоголевского текста. Гороношный чинуша выскочил из класса буквально пару секунд спустя после фразы нашей "русачки". Одноклассники мои расступились перед ним, а потом сомкнулись и, разом повернувшись к нам спиной, загоготали вслед поверженному злодею, присутствие которого тяготило нас всех задолго до экзамена, ибо еще в четвертой четверти нам было объявлено, что в нашу школу будет направлен самый несправедливый и самый коварный чиновник города, заваливавший на выпускных экзаменах в школах-восьмилетках по пять-шесть учеников ежегодно. И вот теперь этот упырь сгинул...

Кто-то свистнул вслед ему, кто-то крикнул:

- Давай, давай! Топай отсюда!

Казалось, еще мгновение - и толпа учеников бросится с улюлюканьем на того, кого еще меньше минуты тому назад боялась, как черт ладана, налетит на упыря, собьет с ног, растопчет...

Но твердый окрик Людмилы Александровны прервал готовое начаться торжество:

- Молчать! - сказала она не очень-то и громко, но строго.

И школьники заткнулись, разом развернулись лицами к нам.

- Закройте дверь! - продолжила она ожидающим в коридоре. - Вы мешаете экзамену.

И дверь тотчас закрылась.

Директриса и "русачка" сели на свои места, положив руки на стол строго параллельно друг другу.

- Продолжайте, Марта Емельяновна, - сказала Людмила таким голосом, словно ничего не произошло. - Валерию был задан дополнительный вопрос по другому предмету. Это была ошибка экзаменатора. Задайте, пожалуйста, ему вопрос по русскому языку или по литературе.

Марта Емельяновна знала, что у меня в течение года были проблемы с синтаксисом, потому быстро написала на листке бумаги стихотворение в прозе Тургенева "Русский язык": "Во дни сомнений и тягостных раздумий о судьбах моей Родины..." - и так далее, велев расставить запятые.

Я сделал это, пытаясь унять вдруг охватившую меня нервную дрожь и думая не столько о правилах грамматики, сколько о том, как завтра соберу наших ребят, подкараулю этого гороношного очкарика у его идиотского горОНО, и там мы сообща отмутузим его по полной программе, но так, чтобы не осталось следов побоев.

Марта Емельяновна подчеркнула знак тире, поставленный мною в продолжении фразы: "...ты - один мне поддержка и опора, о, великий, могучий, русский язык!" Сказала при этом:

- В авторском текста этого знака нет, но по законам грамматики его поставить можно. Поэтому... - и вывела в тетрадку оценку: пять с минусом.

Ту же пятерку она внесла и в ведомость дважды: одну - по русскому языку, вторую - по русской литературе.

Потом спросила:

- Ты кем хочешь стать?

Я ответил:

- Изобретателем.

Потому что только накануне закончил изготовление макета маломощного, но все-таки настоящего, мною самостоятельно придуманного принципиально нового водяного насоса, идею которого у меня спустя год украдут и запатентуют ушлые взрослые из редакции журнала "Наука и жизнь" и московского городского общества изобретателей и рационализаторов.

- Нет, - ответила она, вновь улыбнувшись, как и в начале экзамена. - Ты, скорее всего, будешь писателем, - и объяснила. - Я помню твои сочинения.

За сочинения у Марты Емельяновнаы я всегда получал пятерки. То есть, когда там было полно ошибок, она ставила двойки по русскому языку, но по литературе всегда выводила одно и то же: отлично.

Я уже встал из-за стола, когда Людмила Александровна, повозившаяся некоторое время руками под столом, положила рядом с моей рукой бумажный рубль, и сказала:

- Это - тебе... на мороженное. И на кино. Тебе надо успокоиться, Валерий, - и добавила. - Возьми, пожалуйста, - встретилась глазами со мной, добавила. - Потом вернешь. Как только работать станешь.

Сгорая от стыда и благодарности, я взял те деньги - по тем временам сумму для меня огромную, равную десяти походам в кино или двум посещениям взрослых киносеансов, плюс покупке книги "Мифы и легенды бушменов-хадзапи" за 48 копеек и еще паре стаканов газированной воды без сиропа в автомате на вокзале.

ГОРоношного подонка бить мы не стали, конечно. Нам предстоял экзамен по математике у милейшего математика Василия Васильевича Воробьева, подводить которого перед лицом всемогущего горОНО никто бы из нас даже и помыслить не мог. Ибо был сей уже немолодой, высокий, атлетически сложенный, но уже слегка полноватый мужчина предметом тайной гордости всей мальчишеской половины школы: Василий Васильевич прошедшей зимой заступился за женщину, обижаемую на улице кодлой будущего рецидивиста Циклопа, который так и жизнь окончит в тюрьме, а тогда только готовился к этой печальной карьере - и я, как будет ясно из нижеизложенного, имел некоторое касательство к его судьбе. Учитель наш разбросал в драке 14 хулиганов, после чего скрутил и отвел в милицию троих из них. Ради такого человека мы все готовы были сдать экзамен по математике на пятерки, а уж поголовно влюбленные в него девчонки - и подавно.

После окончания всех четырех экзаменов были прощание с нашей восьмилеткой и выпускной вечер, куда я не попал по причине безденежья. За ними последовали поиски приличной средней школы, в которую могли бы принять троих детдомовцев и в которой одновременно был смысл получать знания, но надо было дождаться момента, когда тамошний завуч Трухин (побывавший учителем и воспитателям во всех трех детдомах города и нигде не прижившийся) уйдет в отпуск. И, наконец, время и силы отняли поиски работы на каникулах...

В недалеком от города (километрах в двадцати пяти) селе Михайловка обнаружилась геологическая экспедиция номер 102 Министерства геологии СССР, где для топографической съемки песчаной пустыни Муюн-Кумы и каменистой пустыни Бет-Пак-Дала край как не хватало подсобных рабочих, так называемых рейщиков. Надо было таскать огромную, разлинованную красными и черными полосками и цифрами линейку, ставить ее где попало и, подержав пару минут, переть ее дальше. А также следовало жить в палатке, пить привезенную собой откуда-то издали солоноватую воду, иногда копать шурфы и колодцы, самому готовить себе пищу - и прочие прелести кочевой жизни, романтически выглядевшие в глазах пятнадцатилетних подростков, но отпугивающие степенных жителей села, основанного в середине 19 века первыми семиреченскими казаками генерала Колпаковского, отхватившими для России эти земли у кокандского хана Худояра.

Словом, 25 мая сдал я последний экзамен, а 30 числа уже умотал за двести километров от города в припустынное село Бостандык Таласского района.



* * *

В первую же получку (то есть уже в первых числах июля, то есть в самое пекло, называемое в этих местах "шильде", ибо аванса за июнь я так и не успел получить) направился все-таки я в город, а там и в школу свою бывшую. Чтобы вернуть директриссе долг - один рубль новыми: счет в те годы все еще велся двойной: старыми (цены в десять раз дороже) и новыми.

И тогда-то вдруг узнал, что и Людмилу Александровну, и Марту Емельяновну, и географичку, обожаемую мной Таисию Александровну, водившую нас по пять раз в году в туристические маршруты в горы и тугаи, уволили с работы.

- Все из-за тебя, баламут, - объяснила мне школьная техничка тетя Фрося, женщина на вид очень старая, казавшаяся мне чуть ли не столетней, росточком крохотная, в спине согбенная, но при этом шустрая, как тогда говорили, как электровеник, приходившая в школу раньше всех, первой сменяя сторожей, уходившая после всех, передавая сторожам ключи от школы, умудряющаяся полы в коридорах мыть каждый урок, а на переменах, стоя в дверях, проследить за всяким, норовящим войти в помещение в грязной обуви.

- Зоркая у нас тетя Фрося, - говорили о ней учителя. - Ей бы границу охранять - ни одного шпиона не пропустила бы.

Вот и меня обнаружила она в начале июля на раскаленном на солнце школьном дворе, отвела под сень растущих вокруг старой школы вязов-карагачей, чтобы в их тени провести до старого здания, отпереть дверь покинутой мной школы и доставить в пахнущую мокрой мешковиной подсобку для уборщиц, где на крохотном, покрытом потертой когда-то розово-красной, а теперь слинявшей клеенкой столике стояла электроплитка с чайником для кипятка и с заварным чайничком, а в фанерном серо-синем ящичке, укрепленном на стене, располагались чинным рядом: сахарница, банка с вареньем, поллитровая баночка с сахаром-песком и фарфоровая вазочка с колотым сахаром, конфетами и изюмом вперемешку.

Надо сказать, школа наша была перестроена в 1922-м году из бывшего саманной кладки караван-сарая дореволюционной постройки, а потому славилась своей прохладой в жару, теплотой в зиму и невыветриваемыми запахами стойла в углах коридоров. Там висели в фойе портреты знаменитых выпускников, была богатая библиотека, состоящая в том числе и из книг, переданных детям ссыльными 1930-1940-х годов "врагами народа", буфет с коржиками по семь копек и стаканами молока по три копейки, с крохотной, но сценой с сатиновым бело-зеленым занавесом, а также трехведерный бак со всегда кипяченой питьевой водой и прикрепленной к нему цепью алюминиевой кружкой. А еще где-то прятался большой медный колокольчик с выпуклой цифрой 1888 на боку, в который на перемену и на урок звонить имела право только тетя Фрося, и никто другой.

Усадив меня на крашенный коричневой краской табурет, поставила тетя Фрося передо мной стакан с чаем, банку с вареньем и с воткнутой в него ложечкой, рассыпала по клеенке добытый из баночки из-под монпасье изюм, и лишь после этого сообщила главное:

- Всех наших учителей на пенсию спровадили...

Тогда-то я и узнал, что любимых мною учительниц держали гороновские чиновники в одной из самых задрипанных в городе школ номер 17 имени Т. Шевченко исключительно за былые их заслуги, а по возрасту они были даже старше нашей "биологини" Валентины Ивановны, ушедшей на пенсию в прошлом году, после окончания мною 7 класса. Ибо ушла эта одна из моих любимиц, оказывается, "по ранению", в 58 лет. (Не досрочно. В СССР женщины выходили на заслуженный отдых в 55 лет, так что Валентина Ивановна, получается, три года переработала, а остальные были ее старше, то есть учительствовали исключительно из энтузиазма. Это я только в тот момент понял. Но промолчал.)

- Как это - по ранению? - удивился я, ибо по малолетству своему был твердо уверен, что война - дело сугубо мужское, а медсестер, вытаскивающих раненых с поля боя, немцы не ранили и не убивали никогда - женщины все-таки. Да и не походила преподавательница биологии и химии на героинь, каких я видел тогда в кино. Роста была среднего, пухленькая, с ямочками на щеках, коротко стриженая, с химкой, всегда в довольно скромных платьях то в темный горошек, то с крохотными цветами по темному фону, в туфлях на низком каблуке. Таких героинь просто не бывает.

Тетя Фрося сообщила мне, что Валентина Ивановна служила в особых частях во время Великой Отечественной, была дважды заброшена в немецкий тыл для обеспечения подпольщиков и партизан связью и чем-то более серьезным, в последний раз ее схватили гестаповцы. После пыток нашу замечательную "биологиню" фашисты расстреляли на окраине Витебска. Уже после казни к оврагу пришли партизаны и обнаружили Валентину Ивановну среди трупов. Живую. Выходили в лесу, а потом отправили на "Большую землю".

- Прямо, как в книгах! - восхитился я.

- Молодой ты еще... - вздохнула тетя Фрося. - Книги - они из жизни пишутся. Если они хорошие книги, конечно.

Оказалось, что у Валентины Ивановны кроме трех боевых орденов и двух медалей "За отвагу" был именной пистолет, который у нее забрала Людмила Александровна, когда года полтора тому назад мучимая болями от ран наша "биологиня" чуть не застрелилась.

- Вместе ведь живем, - объяснила тетя Фрося свою осведомленность. - Друг у друга на виду.

Это тоже было правдой. Три учительницы, уборщица и директриса жили в одном саманном доме-мезонине с шестью дверьми, выходящими на одну общую дорожку с единым выходом в сторону литого из шлакобетона, огромного, раз месяц беленого известкой туалета а-ля нужник с отверстиями над огромной ямой и сдвумя входами-лабиринтами в торцах, за которыми и начинался собственно школьный двор с приземистым зданием бывшего караван-сарая, в котором учились старшеклассники, и с желтой новопостроенной двухэтажкой для малышни, а также школьный двор со всегда распахнутыми в сторону улицы Абая воротами и длинным, занозистым "бревном", на котором каждую перемену кто-то, балансируя, пытался сбить другого. Еще было у нас футбольное поле, вытоптанное до земли, большую часть года пыльное, но иногда и грязное, полное блескучих луж с плавающими по их глади листьями и водомерками.

Все жительницы учительского мезонина (так называли эти длинное, сложенное из самана и бутового камня здания, хотя правильнее было бы назвать это сооружение флигелем) были безмужними, хотя - мы знали это - у Людмилы Александровны жила в Ташкенте замужняя дочь с двумя уже собственными дочками, у Валентины Ивановны был сын-пограничник, офицер с медалями и орденом, приезжавший к ней раз в год и выступающий всякий свой приезд перед школьниками с рассказами о героических буднях защитников Родины, у тети Фроси есть внучка с татарским именем Анфиса и с татарскими чертами лица, которая училась в школе имени Ленина и была дважды победительницей областной Олимпиады по математике. Лишь у Марты Емельяновны не было никого из близких. Их, мы тоже слышали об этом, убили еще до войны басмачи, напавшие на наш город в последний раз в 1939 году, а замуж она, как было уже сказано, так и не вышла, детей не имела.

Пятая дверь в учительском мезонине была закрыта все три года, пока я учился в этой школе. Еще до моего прибытия в эту школу в комнате, находящейся за этой дверью, умер владелец шестой квартиры - старик, работавший в то время завучем школы. Как мне рассказывали, умер он внезапно. Его можно было бы спасти, если бы рядом оказался хоть кто-нибудь. Но старик оказался в своей комнате ночью один, а телефон на всю школу был тоже один, но находился не во флигеле, а в здании бывшего караван-сарая, в директорском кабинете... Я не помню сейчас ни имени-отчества этого завуча, ни фамилии, помню лишь рассказы о том, что был он в далекой юности командиром отряда ЧОН, одним из первых комсомольцев города, его фото и личное оружие были вывешены на одной из стен старого здания областного музея - того самого, что в моем детстве располагался у мавзолея Аулие-Аты, а потом был переведен на Центральную площадь с изрядной потерей экспонатов. По смерти старика дверь в шестую квартиру учительского флигеля закрыли, никого туда не вселяли, хотя и были какие-то, не помню уж точно какие, склоки и разборки по этому поводу...

- Всю жизнь, почитай, коммуной прожили, - продолжила тетя Фрося. - Покойный Савелий был нам головой, теперь Людмила стала, - и тут же попечалилась. - Останусь одна - и не знаю уж, что буду делать...

- Почему одна? - не понял я.

- Так ведь переживу я всех, - вздохнула тетя Фрося. - Вот в чем беда. Почитай, за шестьдесят шесть годков ни разу и не прихворнула. А они - молодые еще, а, поди, раз по пять каждая уж в больнице побывала.

Для меня названная тетей Фросей цифра ее возраста показалась за пределом разумения. Слышать же о том, что вышедшие на пенсию учительницы мои на самом деле кажутся кому-то молодыми, было и тем более непривычно.

- Это что, - спросил я, - вы - самая старая, что ли?

- Нет, Савелий был старше. На целый год, - ответила она. - Только у него ранений было пять штук. И контузия. Он в войну танком командовал, дважды горел.

Обыденность речи, сообщающей о фактах героических, поражала мое юное воображение тем, что звучали они так, словно и не требовали ни доказательств, ни оспариваний. Именно в эти дни прогремела на весь город история с фальсификацией каким-то из не то городских, не то областных начальников заслуг его перед Родиной в период Отечественной войны. Начальник тот в кадровых бумагах писал, что стал членом КПСС во время войны, в окопах Сталинграда, написав: "Если погибну в бою, то считайте меня коммунистом", а на самом деле оказалось, что он и не воевал вовсе, всю войну прослужил в охране лагеря для уголовников где-то в глубине Сибири. И еще на памяти у меня была история ареста чекистами одного из моих прежних учителей, который оказался немецким прихвостнем, полицаем, расстреливавшим во время войны советских граждан 1 . То есть истинных участников Великой Отечественной войны я знал скорее с изнанки, чем с героической стороны. Не принято среди взрослых было как-то в те годы в наших краях кичиться боевыми заслугами, многие фронтовики даже в праздники не надевали орденов на свои пиджаки. И в рассказах тогдашних (даже по пьянке) война была лишь бедой, а не поводом для подвигов и торжеств по случаю побед. Это уже попозже, когда Брежнев распоясался сам и фронтовиков завалил льготами, народный подвиг обесценился от болтовни, а в детстве и юности моих были фронтовики изрядно скромными, а потому пребывали в истиннном почете.

- Так он был герой! - восхитился я

- Герой? - не сразу поняла меня тетя Фрося. Но потом согласилась. - И то правда, герой. Он банду курбаши Торекула Аширова в плен взял. Нас, посчитай, всего сто двадцать три сабли было, а у курбаши - почти пять сотен. А Савелий заставил их сдаться. Так что - герой.

Я в тот момент пропустил мимо ушей слово "нас". Хотя уже в тот момент мне надо было бы догадаться, что "наш электровеник" тетя Фрося достойна большего внимания и уважения, чем дотоле я оказывал ей. Ибо, как и все школьники, норовил проскользнуть в грязной обуви мимо нее, прокатиться с разгону на вымытых до блеска, но еще не высохших тополевых, крашенных каждое лето охрой половицах, оставляя после себя черный след от резиновых подошв, что почиталось среди нас особым шиком, не всегда до конца закрывал кран в баке с кипяченой водой, которую мы пили все. Воду эту, сначала холодную с улицы из колонки, а потом уже горячей из подсобки техничек приносила именно тетя Фрося. Да и полосы эти с полов стирала тоже она. Я был еще слишком глуп, чтобы уметь быть благодарным по отношению к людям неназойливым, творящим благо окружающим ради блага их самих.

Я не стал расспрашивать о том, КАК это смогли 123 человека полонить 500 вооруженных людей, хотя мне и очень хотелось услышать эту историю. Сегодня жалею о том своем нелюбопытстве. Но в тот день мне надо было поскорее отдать Людмиле Александровне Носковой взятый у нее на экзамене по русскому языку и литературе рубль, а потом успеть до четырех часов дня явиться к автобусной остановке, расположенной на дальней от нашей школы окраине города у Ворошиловского сельпо, чтобы сесть там в переполненный автобус и отправиться на нем через пески в расположенное за три сотни километров бездорожья село Уюк, где в 11 часов вечера меня будет ждать грузовик с начальником топографической партии Ершовым, в подчинении которого я работал рейщиком.

Он отпустил меня в город без особой охоты, в глубине души, как потом признался мне, ожидая, что рассказ мой о долге в один рубль является лишь выдумкой уставшего от жары и двенадцатичасового рабочего дня без выходных сопляка и дезертира. Я не мог подводить этого доброго человека, потому прервал воспоминания тети Фроси, и спросил, как мне увидеть Людмилу Александровну.

- А чего ее искать? - ответила уборщица. - Пошли к нам. Сейчас школу закроем - и пойдем.

Пока она убирала со стола посуду и ополаскивала блюдечко из-под сухарей, вытирала клеенку и укладывала в эмалированную чашку с водой стаканы с ложечками, завернув их в вафельное полотенце, закрывала сначала подсобку, потом дверь в школу, я объяснил ей причину спешки и почему не позднее половины третьего дня должен отправиться отсюда через весь город к Ворошиловскому сельпо. Ибо добираться в те годы туда надо было полтора часа.

- Ишь, ты! - порадовалась она за меня. - Работаешь уже. А домашники баклуши бьют. Да ты, помнится, и в прошлом году тоже работал - посылки на перроне грузил. Молодец. Мужские руки всегда должны быть при деле, иначе блудить начнут.

Я не до конца понял той ее мысли, но переспрашивать не стал. А она продолжила:

- Тебе учиться надо. Людмила Александровна говорит: ты физик прирожденный, никто из учеников у нее лучше тебя физику не понимал. А она уж, почитай, тридцать лет преподает. Так что, как только лето закончится, ты в среднюю школу иди. И учись, учись... Голова человеку для того дана, чтобы он ей работал. Кто не умеет работать головой, тот пусть работает руками. А тебе голова дана. Не растеряй талант свой.

Так и говорила она об этом, перебирая одну и ту же мысль, повторяя одни и те же слова, словно стараясь их покрепче вбить в мою юную и весьма ветреную в ту пору голову. А я вспоминал нашу директрису, уволенную по моей вине с работы, которую, не в пример своим одноклассникам, боящимся ее чуть ли не до судорог, обожал - за то, КАК она преподавала мою любимую физику, каждый урок которой я помнил и тогда наизусть, и сейчас, спустя более сорока лет, помню некоторые эпизоды отчетливо.

Например, урок по электричеству был предварен таким прологом:

- А я помню, когда электричества еще не было. Не вообще не было, а для нас не было - для трудящихся. Я ведь в Королевке родилась - это километрах в ста отсюда в сторону Алма-Аты, село такое. У нас до революции говорили, что в городе есть кинотеатр Вильде - сейчас это кинотеатр "Октябрь". А там перед входом лампа висит, которая сама по себе светит. Не горит, а светит. И казаки наши говорили в ответ: вранье все это, сказка, не бывает света без огня. После революции приехала я в Аулие-Ату, так наш Джамбул раньше назывался, нашла кинотеатр Вильде, а он не работает. И лампа не светит. Но люди рассказывали, что она и вправду светила, сама по себе сияла, стеклянная, без огня. Я спросила: "Почему?" А старичок один мне ответил: "Физику изучать надо". И я тогда решила: стану физиком.

И еще она говорила:

- Физика - это все, это - весь окружающий нас мир! Физика все вокруг изменила! На моих глазах! Сначала свет. Потом радио. Потом телевидение. Потом в Космос! - она и слово-то это произносила так, словно оно и звучит только с заглавной буквы. - Автомобили, Самолеты, Электропоезда - это все физика. Чтобы все это жило, двигалось, существовало, надо понимать, как это делается, а делается это только благодаря законам физики. Надо не учить физику, а понимать ее. Как дышишь, как ешь, когда голоден, как пьешь, когда жаждешь. Понимание физических законов должно быть естественным. Зубрежкой физику не возьмешь.

Высокая, сухая, всегда державшая спину прямо, ни разу не сутулившаяся, всегда в темно-коричневых либо черных платьях, при белых кружевных рукавах и манжетах, с ухоженными руками и ногтями (без лака и краски при этом), в туфлях на средней высоты каблуке она постоянно вызывает до сего дня в памяти моей ассоциацию с портретом великой Ермоловой работы Валентина Серова, хотя и одета была не так, и лицо имела сухощавое, глаза не слишком большине, помады и пудры на нем самый минимум, но... чувствовалась в этой дочери семиреченского казака некая особая порода, которую теперь присвоили потомки дворян. Прически у нее не было. То есть были стянутые назад абсолютно прямые темно-каштановые с легкой проседью волосы, которые она закручивала сзади в какую-то гульку и протыкала небольшой деревянной спицей, не бросающейся в глаза. Женщина, на которую смотрели мужчины, где бы она ни шла. И ни один мужчина, мне думается, так за всю ее жизнь не посмел сказать ей непристойность.

Зубрилы-отличницы ненавидели нашу директрису и физику, это был единственный предмет, по которому они редко получали пятерки, чаще эту оценку получали у Людмилы Александровны завзятые двоечники и бездельники, будущие шоферы и алкаши. Ну, и я - любимчик ее, надо признаться. Ибо мне она давала задания на контрольных отдельные ото всех - самые трудные, самые каверзные, четверки ставила чаще, чем пятерки, а порой вкатывала и "тройбан", уверяя меня при этом, что с такой светлой головой я должен был справиться с особым заданием легко и быстро.

Взаимная приязнь наша возникла в седьмом еще классе, когда я заявил вслух на ее уроке, что решение задачи неверное. А задачу на доске только что решила она. И мнение мое прозвучало громом среди ясного неба для учеников.

- Почему? - удивилась она скорее ласково, чем кровожадно.

- Потому что так не бывает, - объяснил я. - Машина должна сначала разогнаться, а потом перед остановкой должна сбавлять постепенно скорость. А ваше решение такое, словно она сорвалась с места с той же скоростью, с какой ехала, а потом остановилась, как вкопанная.

- Правильно, - буквально расцвела она. - Но ТАК вы будете изучать физику только в девятом классе.

И в тот же день дала мне оранжевую книжицу с картинкой на обложке: стоял у желоба с катящимися в нем шарами бородатый мужик в средневековом костюме, и ехидно улыбался. Называлась книга "Законы движения".

- Почитай, - сказала Людмила Александровна. - Может, тебе понравится.

Книжку я прочитал залпом. Это было дешевое (24 копейки новыми) популяризаторское издание с черно-белыми картинками, в твердом переплете, выпущенное Учпедгизом в 1957 году для преподавателей школ и специальных средних учебных заведений. Написана легко и просто, полна исторических анекдотов и историй про ученых: от Птолемея и Коперника, Ньютона и Галилея до Гука и Эйнштейна. На следующий же день я вернул книгу Людмиле Александровне.

- Прочитал? - удивилась она.

Я кивнул.

- Все понял?

- А чего там не понять? - ответил я. - Там все просто: ускоренное движение, замедленное, закон инерции, масса, все такое.

- Ишь, ты! - удивилась она. - А хочешь оставить ее у себя? Как мой подарок?

Я кивнул. Ибо беседовать вот так вот - запанибрата - с директором школы да о науках семикласснику не пристало. Со стороны коридора в приоткрытую дверь заглядывали школьники, они могли подумать, что я либо стукач директорский, либо вызван к ней на выслушивание нотации за совершение какого-то неизвестного пока никому в школе проступка. И то, и другое было чревато для меня и мордобитием незаслуженным, и обструкцией, ибо ничего антидисциплинарного в тот момент я не совершил, а придумывать подвиги было бы глупо - разоблачат в миг. Поэтому я краснел своими в те годы огромными ушами и ждал удобного момента, чтобы выскочить вон из директорского кабинета.

- Хорошо, - сказала директриса. - Оставь эту книгу у себя. На память.

Так я стал обладателем первой в моей жизни "научной книги", которая хранится в моей библиотеке и до сих пор.

А еще день спустя на уроке физики Людмила Александровна вручила мне учебник профессора Перышкина за 9 класс с просьбой разобраться с первыми девяти главами к следующему же уроку.

Все воскресение (суббота в те годы была учебным днем и в школах, и в других учебных заведениях, и на производстве) я внимательно вчитывался в первый том Перышкина, не заметив, как вместо девяти глав проглотил не то двенадцать, не то тринадцать. Зато когда Людмила Александровна дала мне задачу с обязанностью рассчитать время пути поезда, отправившегося из пункта А в пункт Б нормальным способом, то есть с разгоном и медленной остановкой, я ее решил самостоятельно. Оставив меня после уроков, она объяснила мне, как разложить задание на этапы и сделать эти этапы видимыми с помощью графиков. Словом, она заразила меня любовью к физике...

А теперь я шел рядом с тетей Фросей в сторону учительского особнячка со смятым рублем в кармане и со смутным чувством осознания того, что делаю я что-то не так. Правильно поступаю, как надо, и все-таки не так. Завернув за угол туалета, увидел клумбу с цветами в палисаднике перед домом с шестью дверями вдоль по поднятому на бутовом фундаменте беленому фасаду, понял суть своей тревоги:

- Тетя Фрося, - спросил, - а где сейчас цветы можно купить?

- А зачем покупать? - удивилась она. - У нас их вон сколько! - и показала на клумбу.

- Не, - ответил я. - То - ваши. Я хочу, чтобы от меня.

- Так это только на перроне, - тотчас поняла меня уборщица. - А у тебя времени только два часа. Туда и обратно раньше, чем за полтора часа, не обернешься.

Остановилась, постояла в задумчивости, потом сказала:

- Пошли-ка.

И мы отправились с ней влево - сначала вдоль туалета, а потом по тропинке сквозь бывший здесь, как она успела мне рассказать, еще в двадцатые годы лесопитомник, из которого брали саженцы для озеленения города, а теперь заросший высокими - метров в двадцать - карагачами, вдоль прохода в сторону Школьного переулка, где крайним слева от тропинки зданием был дувал, штакетник и дом моей теперь уже бывшей одноклассницы Людки Померанцевой, дочери старшего следователя городской прокуратуры. В калитку именно этого дома тетя Фрося и постучала. Вышедшей на стук старушенции с недовольным лицом она объяснила цель нашего визита. Старушка спросила:

- Сколько тебе надо цветов?

Я ответил:

- Четыре букета.

- Однако... - покачала она головой, и тут же заломила цену. - Три рубля.

- Ты одурела прямо-таки! Откуда такие цены? По-старому - тридцатка, - возмутилась тетя Фрося, обращаясь к ней, и тут же спросила у меня. - Зачем так много-то?

Я смутился, а старуха спросила:

- Так берешь или нет?

Я ответил:

- Беру.

Надо сказать, что в городах Средней Азии торгуются на базарах до тех пор, пока не достигнут взаимопонимания. После признания покупателем цены торговца всякий дальнейший спор считается неуместным. Поэтому меня в тот момент более всего волновало не то, что я отдавал целых три рубля этой жадной старухе, а мысль о том, чтобы во дворе не появилась Людка, которая была в прошлом году влюблена в меня, а теперь может либо отказать в цветах вообще, либо отдать мне четыре букета садового разноцветья даром. А брать кому-то принадлежащее было, по моему мнению, равнозначно воровству. Да и не любил я никогда Померанцеву. Дура набитая. Простейшую систему уравнений с двумя неизвестными решить не в состоянии. Только и достоинств, что природная блондинка с роскошными локонами да огромными, в половину лица голубыми глазами. Штамповка. Таких в "Приключенниях Незнайки" просмеяли. Еще и мазалась всякой косметикой класса с шестого, пахло от нее всякой химией, а запомнить "На смерть поэта" не смогла. Вместе с Иркой Гаценбиллер, красавицей черноволосой и длиннокосой, прошедшей зимой пыталась Людка отравиться из-за того, что моя любимая географичка - очень высокая и очень полная, всегда носившая очки выше даже лба, практически на голове, Таисия Александровна - вкатила им двойки за вторую честверть. Еле выходили дурех врачи.

А теперь вдруг выйдет - и начнет язык чесать: ах, как то, ах, как это! Только время терять - ее выслушивать...

Поэтому я не прислушивался к недовольному бухтению тети Фроси, а следил за тем, как ловкие старухины пальцы щелкают садовыми ножницами, привычно срезают цветы и собирают их в букеты, и косил при этом в сторону выходной двери дома Померанцевых.

В доме этом мне тоже довелось побывать. Один раз. В тот день сюда меня от имени класса прислали ребята, чтобы я уговорил мать Померанцевой - следователя, повторяю, городской прокуратуры, не подавать в суд на Таисию Александровну. И я уговорил ее простым и убедительным аргументом:

- Вы же не дура, как ваша Людка, - сказал я после довольно-таки долгих препирательств. - Вы что - не понимаете, что ей тогда в нашем городе не жить? Мы же - ее ровесники - ее заклюем. Все будут говорить ей в глаза, что она - стукачка и сучка. А если ее изнасилуют, то никто за нее не заступится, показаний в ее защиту не даст, - потом объяснил оторопевшей от моего хамства тридцатипятилетней красивой женщине с усталым лицом. - Мы Таисию Александровну любим. А ваша дочь - дура. Что с нее возьмешь? Она запомнить не смогла даже названий столиц союзных республик. Хотите скандала? Будет вам скандал. Нам-то терять нечего. Ну, оставят на второй год. А вас из проукратуры попрут. Потому что Таисия Александровна права, а ваша Людка - дура, - и повторил. - Красивая, но дура.

Дело против Таисии Адександровны возбуждать не стали. Зато и без того не сводившая с меня глаз белокурая дура Людка воспылала ко мне прямо-таки необоримой страстью. В оставшиеся полгода до окончания школы она принялась оказывать мне такие явные знаки внимания, что девочка, в которую я в то время был влюблен (фамилии называть не хочу) надулась на меня и стала ходить в кино то с Судрапом, то с Сережкой Третьяковым. Каждый день я стал находить в своей парте всякого рода лакомства, а также чуть ли не каждую субботу в конце недели Людка предлагала мне билет в кино на воскресный утренний сеанс. Словом, била она по мне артиллерией главного калибра, а моя Светка отворачивала от меня нос.

Потом вдруг историчка и классная руководительница наша Раиса Александровна, вышедшая замуж на наших глазах, но родившая дочку лет пять спустя, решила посадить меня с Людкой за одну парту - якобы для того, чтобы я помогал дуре готовиться к экзаменам. Комитет комсомола (в полном составе, исключая меня - секретаря комитета) приказал именно мне помогать Померанцевой с учебой и на дому.

Можно лишь предполагать, что за всем этим стояла следователь прокуратуры, как подсказал мне однажды наш математик Иван Иванович, остановив как-то после уроков на школьном дворе и предупредив, чтобы я был осторожен с Людой.

- Потому что они очень злопамятны - юристы, - объяснил он. - Ради того, чтобы тебе отомстить, они и дочь подставят... под удар. Чтобы потом тебя же и обвинить... - прокашлялся в кулак, - в чем-нибудь нехорошем.

Сам Иван Иванович, знали все в школе, числился бывшим "врагом народа" и пробыл несколько лет в лагерях для политических зэков, а потом был переведен на поселение. Он и Солженицына, имя которого в то время гремело по всему Советскому Союзу, лично знал - вместе их высылали в Джамбулскую область: только Иван Иванович попал в село Бостандык Таласского района (после реабилитацции перебрался в Джамбул), а Солженицын - в село Кок-Терек района Чуйского (оттуда перевели его в Ташкент, а там и в Рязань). Словом, Иван Иванович знал следователей не понаслышке и зря совета быть мне осторожным дать не мог 2 .

Но я и сам уже почувствовал оторопь от ненавязчивого, но весьма ощутимого давления со стороны семьи Померанцевых. В те годы откровенное выражение девушкой своих чувств почиталось свидетельством дурного воспитания, как минимум, а интерес к жизни молодого человека со стороны возможной тещи и вовсе казался анахронизмом из серии пьес Александра Островского о московском купечестве. Ребята меня порой подразнивали, называли Бальзаминовым по имени главного героя прогремевшего тогда на всю страну фильма, а Сергей Третьяков даже сказал мне как-то:

- Да трахни ты эту блядь. Пусть успокоится, - за что и получил по морде, но драться не стал, хотя обиду сохранил на всю оставшуюся жизнь.

Но с распоряжением комитета комсомола Померанцевы все-таки перемудрили.

- Да пошли вы в ж... со своими приказами, - заявил я комитетчикам и комитетчицам (всего - шесть человек было, помнится), а также представительнице Железнодорожного райкома ЛКСМ Казахстана Ринате Маратовне Зайнутдиновой, присутствовавшей на этом заседании в качестве надсмотрщика. - Вам надо, чтобы Людка тройки свои получила - вот вы и возитесь с ней. А по мне и так ясно: выйдет замуж за какого-нибудь пьяницу или хулигана, нарожает ему детей, работать будет какой-нибудь буфетчицей или продавщицей. На фига ей школа? И на это я должен, по-вашему, свое время тратить? Да лучше выгоняйте меня из... - запнулся и сказал все-таки, - из секретарей, - хотя с языка так и норовило слететь другое слово: "из комсомола".

Инструкторша райкома устроила ожидаемый скандал, сразу уведший внимание присутствующих от сути рассматривающегося вопроса о помощи отличников и хорошистов двоечникам, моя зам по учебно-воспитательной работе с комсомольцами Ирка Беккер бросилась ее успокаивать, Сашка Судраб, отвечающий за физкультуру, помню, срочно захотел выйти в туалет, а моя Светка уставилась на меня прямо-таки сияющими глазами, как на киноактера.

Оставшиеся пять членов комитета комсомола школы (включая переставшую сиять и разом скисшую Светку) и инструктор райкома единогласно проголосовали за снятие меня с должности секретаря этой организации. Нахождившегося в это время в туалете Судрапа посчитали воздержавшимся. Рината Маратовна припёрла большую пишущую машинку из закутка секретарши директора, и на наших глазах напечатала протокол заседания, заставила всех, включая вернувшегося Судрапа и меня, трижды расписаться в нем. Два экземпляра кляузы взяла с собой, третий вручила Беккер Ирке, чтобы та передала его завтра же утром директору школы.

Шуму наделала эта история немало, особенно в горОНО и в райкомах, горкоме, обкоме комсомола и партии. Меня вызывали раза по три в каждое из этих высокопотолочных учрежнений, и уже там таскали по чертовой уйме кабинетов, допрашивали, объясняя лишь одно: почему я - дурак с точки зрения заботчиков о моей будущей карьере. Некоторые по-дружески объясняли, почему я, получив задание от комитета комсомола, был вовсе не обязан его выполнять. Ну, еще говорили что-то про долг, про почему-то пионеров-героев, про молодогвардейцев, словно я собирался красный флаг вывешивать на школу, а Рината Маратовна будто бы палила в меня из шмайсера и обещала загнать побольше гвоздей под мои ногти. Говорили про то, что в будущем у меня с таким поведением будет много неприятностей, но и сейчас, если я буду умным и покладистым, то все можно замять и выдать мне хорошую характеристику. То есть вокруг моей незаметной особы в тот момент закрутилась масса толстопузых и красивопричесочных доброжелателей и доброжелательниц, которые чуть было не задурили мне голову своей ласковой болтовней - и я бы, наверное, вернулся в комитет комсомола, если бы не оборвала эти мои походы в учебное время по инстанциям Людмила Александровна, которая разрешила эту проблему быстро и просто:

- Ты, Валерий, решил сам уйти из секретарей?

Я ответил:

- Сам.

- В наше время подобные поступки почиталось предательством, - заявила она. - Но сейчас... Мне кажется, я бы сама не смогла заниматься этой бюрократией.

Разговор шел в ее кабинете, потому свидетелей нашей беседы не было.

- Больше не ходи никуда, - сказала она после чего-то мычательного с моей стороны. - Скажи, что я не разрешила тебе пропускать занятия. Все-таки выпускной класс. И переизбрание комитета через полтора месяца. Так что проканителят - и отстанут.

То есть она взяла удар бюрократической машины шести-семи самых грозных в области для учителей учреждений на себя.

Я понял это полгода спустя, когда меня все-таки вышибли из комсомола и из другой уже школы. А тогда подумал лишь:

- Во - лафа! Людмила Александровна - за меня!

Но страсти Людки Померанцевой выходка моя не охладила. На Восьмое Марта (тогда этот день не был еще признан выходным) перед самыми школьными воротами я по привычке подарил своей Светке букетик подснежников, за которыми в выходной (тогда был один свободный день и в школах, и на производстве - воскресение, а в еврейскую субботу мы учились, рабочие вкалывали) смотался ночью на гору Бурул. При этом решил, что больше Светке дарить ничего не буду, да и вообще постараюсь разлюбить предательницу, проголосовавшую против меня на комитете комсомола.

Людка явилась на занятия в ярко-красном платье с белыми кружавчиками по отворотам, по подолу и на рукавах, заявив всем, что это - мой подарок ей. И на глазах всего класса чмокнула меня в щеку перед самым звонком на первый урок.

- Спасибо, - сказала. - Ты лучше всех.

Я сбежал с уроков. Потому что уши мои горели от стыда, а сердце колотилось так бешенно, что я чуть было не подумал, что поцелуем своим дура Людка привила мне свою любовь.

Помню, я долго мыл лицо и руки в арыке на улице Ворошилова, а потом без всякой цели поплелся в сторону вокзала. Делать мне там было нечего, ибо в кармане не было даже одной копейки на покупку газировки без сиропа в автомате, стоящем у углового магазина "Дежурный".

Там-то я и наткнулся на кодлу Циклопа из пяти смотрящих всегда исподлобья или плюющихся сквозь зубы, иногда паскудно ржущих над сальными шутками недоумков.

С ними у меня были давнишние нелады, а сейчас один приблатненный вид их возбудил во мне немотивированную ярость. Потому я сходу, не раздумывая, врезал в морду первому подвернувшемся под руку. Им оказался пацан моего года рождения по кличке Вареник.Тот полетел с ног в пыль.

Старший брат его по кличке Колобок ударил меня сзади в основание шеи, я упал - и кодла успела меня основательно попинать, прежде чем свистящий на всю привокзальную площадь милиционер подбежал к нам. Кодла - врассыпную, а сержант ухватил меня за шиворот и приподнял с земли.

- Это ты начал драку? - спросил.

- Я.

- Ну, и что с тобой делать?

- Посадите меня в тюрьму, - ответил я. - Надоело все, - и объяснил. - Кругом одни паскуды.

Потом, когда мы сидели в станционном отделении милиции и пили с ним чай, я рассказал милиционеру Ивану Трофимовичу, как мерзко повели себя члены комитета комсомола и моя Светка, которые, в отличие от инструктора райкома комсомола Зайнутдиновой, знали о сущности проблемы, из-за которой я отказался помогать в учебе Померанцевой, а все равно проголосовали против меня.

- Просто потому, что боялись, что им напишут классные руководители какую-нибудь гадость в характеристиках после окончания восьмилетки, - сам же и объяснил я. - И придется идти им не в девятый класс, а в профтехучилище, учиться там вместе с нынешними двоечникамаи и такой же шпаной, как Циклоп и его банда.

Милиционер, знающий про проделки этой компании поболее моего, согласно кивал, хмурился и одновременно как-то криво усмехался.

- А ты сам где хочешь учиться? - спросил он.

- Да мне по фигу, - признался я. - Куда возьмут. Но вообще-то хотел стать инженером.

- Ну, так иди в девятый класс, - сказал он. - В триста двадцатую школу.

Я объяснил ему, что в триста двадцатую школу принимают только детей железнодорожников или жителей прилегающего района. Я же был ни тем, ни другим.

Тогда он позвонил в нашу школу, сказал Людмиле Александровне, что на меня напали хулиганы и теперь до школы самостоятельно мне не дойти.

Через полчаса за мной пришла тетя Фрося.

- Опять ты, Валерий, взбаламутил всех, - покачала она головой. - Пошли уж. Праздник у людей, а ты с хулиганами связываешься...

Март и апрель пролетели незаметно. Мы купаться бегали в эти дни на каналы и на реку Талас, пару раз подрались с наманганскими, в кино нам привезли "Верная рука - друг индейцев", незамужняя "англичанка" вдруг оказалась беременной и вся в слезах уехала к матери куда-то в Сибирь, выставив нам всем годовые оценки досрочно (мне - вдруг "четверку") - вот и все развлечения.. На демонстрацию в честь Первого Мая, где мы должны были идти по двое - так же, как и сидели за партами, Людка Померанцева не пришла - и это я воспринял как ее самый лучший подарок мне и всему классу. Потащил вместо транспаранта с идиотской надписью о том, что народ и партия едины, портрет кого-то из руководителей государства - Ворошилова, кажется. Его у нас в городе, как и Буденого, почему-то особенно любили и чтили, хотя ходили среди людей разговоры, что вот узбекистанские узбеки обоих героев Гражданской войны ненавидят. Потом можно было сбросить портрет в кузов школьной машины и гулять до самого ужина. У кого были деньги, пошли в кинотеатры "Пионер" и "Казахстан", остальные - опять-таки на купалку на канал Базарбай, а именно на шлюзы у Первомайской рощи.

Третьего мая, то есть после Маевки, на которую мы всем классом во главе с Таисией Александровной сходили в горы на Тектурмас, набрав там массу тюльпанов, я, придя в школу, узнал, что на Людку Померанцеву совершила нападение какая-то группа подростков, избила ее. Девочку в синяках и кровоподтеках положили в больницу, а подонков арестовали и отправили в СИЗО.

Таисия Александровна - та самая географичка, из-за которой Людка вместе с Иркой Гаценбиллер травилась, - подошла ко мне на первой же перемене, сказала тихо:

- Ты можешь не сидеть сегодня на уроках. Сходи к Людочке. Навести ее.



* * *

Так я впервые в жизни оказался посетителем в больнице с авоськой в руках, в которую мне мои учителя наложили и печеностей домашних, и дорогих в эту пору года, купленных на базаре яблок, и банку домашних сливок, купленных ими у соседей-чеченцев, имевших аж три коровы.

Люда полулежала в постели с отекшим лицом и с синяками под заплывшими глазами. Рядом лежали какие-то женщины с перевязанными руками, ногами и головами - человек пять. Воняло карболкой, в окна било яркое солнце, с дерева смотрела на нас сидящая на яйцах скворчиха, на белой тумбочке рядом с Померанцевой стояла разбрасывающая солнечных зайчиков по стенам фарфоровая ваза со слегка увядшим прошлогодним виноградом - ценности по тем временам невероятной. Не больница - а театральная декорация, словом.

Именно вид этого винограда вызвал у меня невольную гримасу: прокурорской дочке виноград дают в мае, а нам в столовой редисочный салат выдали на праздники - и теперь до самых каникул никаких тебе витаминов, кроме цветов белой акации, которую мы только что сбивали палками с деревьев, а потом, отряхнув пыль, не помыв под колонкой даже, так и ели.

- Ты же меня не любишь... - прошептала Люда покрытым фиолетовыми вертикальными полосками распухшим ртом.- Ты зачем пришел?

Я растерялся. Забыл даже про виноград. Залепетал какую-то чушь про учителей, которые послали меня к ней, про то, что в классе нашем все сочувствуют ей, передают привет, и прочие глупости. И при этом понимал, где-то краем сознания даже угадывал, что ей хочется услышать совсем не это. Она, понял в этот момент я, действительно любит меня, ей стыдно именно передо мной за произошедшее, она не желает, чтобы я видел ее такой некрасивой, почти что изуродованной.

- Погоди... - перебила меня Люда. - Я хотела тебе сказать... - голос был жалобный и одновременно твердый, как у обреченной. - Да, я глупая. Я не понимаю математику. Но я чувствую.

Говорила она рывками, короткими предложениями, с паузами, словно старалась донести до меня саму суть своей мысли, заставить запомнить ее слова на всю жизнь:

- Я любила тебя... Взрослые все испортили. Мама хотела... Чтобы ты влюбился в меня... Сказала мне... ты перспективный. А потом я узнала... подслушала... Она хотела... хотела наказать тебя. Не знаю как.

- Я знаю, - ляпнул я сдури.

Она покачала головой:

- Ничего ты не завнешь. И я не знаю. Это все по-взрослому.

А потом сказала самое главное для нее:

- Я больше никого... не полюблю. Никогда. Это так противно. Так страшно... - закрыла глаза, попросила. - Уходи. Пожалуйста.

Я ушел. И был словно опустошенный. И думал о ней.

Оказывается, Людка вовсе и не дура. Оказывается, непонимание законов геометрии - следствие не тупости, а иного способа мышления. Она даже не смогла сказать словами о том ужасе, что она перенесла, оказавшись в лапах банды Циклопа, но все равно сумела донести до моего сознания чем-то неощутимым, мне дотоле неведомым мне способом все то, что с ней случилось. Я даже знал в тот момент, что Людку не изнасиловали. Да и вряд ли собирались сделать это.

Потому что двое из этой банды - Циклоп и Серый - жили в том же, что и Померанцева, Школьном переулке. Грозную "прокуроршу", посадившую в тюрьму десятки уголовников, и они, и вся их кодла боялись, а сорвались на совершение паскудства, как показало следствие, из-за того, что были пьяны (в те годы пьяное состояние Уголовным кодексом Казахской ССР признавалось смягчающим вину обстоятельством, это уже несколько лет спустя пьянство внезапно стало обстоятельством отягчающим) и от того, что они "раздухарились", то есть, начав безобразничать, выпендриваясь друг перед другом, и уже не могли остановиться.

И знал я вслед за Людой то, что она так и не осмелилась сказать мне: все взрослые - сволочи... Или почти все...

Все, кроме моих любимых учителей...

Это убеждение мое подтвердилось и на суде, который прошел после следствия, проведенного в рекордно сжатые сроки, и состоялся в октябре, когда я уже вернулся из экспедиции и учился в далекой от привокзалья школе имени Ч. Валиханова, что расположена на химпоселке. Мне пришлось присутствовать на процессе в качестве свидетеля обвинения, выслушивать совершенно не удовлетворивший меня приговор: Циклопу - три года ИТК общего режима, как уже, оказывается, восемнадцатилетнему, и по два года спецшколы для остальных, как для несовершеннолетних.

Рядом со мной все четыре дня процесса просидела Людмила Александровна: в комнате для свидетелей обвинения, потом в зале заседания. Все такая же стройная, с прямой спиной, со строгим взглядом и с руками, положенными аккуратно на колени.

- Одному быть тебе на суде нельзя, - объяснила мне моя бывшая директрисса. - Слишком сильный стресс - видеть, как работает бездушная государственная машина.

Меня, помнится, раздражала эта забота, я стеснялся директрисы рядом с собой и, в конце концов, нахамил ей, когда она ко всему прочему еще и попыталась подкормить меня красивым заварным пирожным, купленным ею в буфете за 22 копейки (ровно через год то же самое пироженое уже стоило 23 копейки).

- У меня есть деньги, - заявил, помнится. - Заработал.

- Я знаю, - ничуть не обиделась она внешне и разломила пирожное пополам. - Но ведь поделиться нам можно?

- Поделиться можно, - согласился я и, взяв свой кусок, почувствовал, как покраснел.

В дни, когда я вкалывал в топографической экспедиции, я совсем не вспоминал о Люде Померанцевой. И только на суде узнал, что кодла Циклопа, отпинав весной меня "за наглость", решила затем меня "наказать", унизив в присутствии той, кого вся школа почитала моей "невестой". Два месяца болтали об этом, растравливали друг друга фантазиями, как поймают нас вместе и унизят именно меня в ее глазах. А накануне Первомая, сами не зная зачем, напились сворованной у дядьки Циклопа самогонкой и порешили, что достаточно будет поизмываться только над Людой.

Вот тут-то и оказалось, что присутствие Людмилы Александровны на суде оправданно. Не будь ее рядом, не звучи ее строгого окрика в особо острые моменты процесса, не окажись ее крепкой руки, хватающей меня то за колено, то за плечо, когда я был готов вскочить со стула и ляпнуть такое, что судьи могли бы счесть за дерзость либо за глупость, кто знает, как повернулась бы моя дальнейшая жизнь - мог бы сам сесть на скамью подсудимых рядом со шпаной.

Ибо все время присутствия в зале заседаний меня просто трясло от ненависти к разом ставшими жалкими циклоповцам и одновременно к толстогубому, горбносому судье Гершензону с двумя полусонными заседательницами, сидящими с кислыми лицами от него по бокам и, казалось, не слушающими никого. Всем им не было никакого дела ни до разом поблекшей и униженной Людки, ни до моих обвинительных эстапад. Одна заседательница, помню, все время доставала из-под стола конфеты, громко шурша, разворачивала их, и словно незаметно, а на самом деле очень демонстративно пожирала. Сейчас мне кажется, что она при этом еще и чавкала. И не смотрела ни на Людку, ни на меня, ни на нашу директрису, дававшую нам характеристики, ни на участкового, который, оказывается, трижды пытался передать дела на банду Циклопа в суд, но гуманисты их возвращали, ни на ставших разом приглаженными и причесанными стервецов со все еще волчьими мордами.

Эти сволочи окружили Люду, сняли с себя брюки и трусы, выставили свои половые органы на обозрение, и стали требовать от девочки поласкать их. Люда бросилась в драку, исцарапав лицо и без того далеко не красавца Циклопа (он изрядно косил левым глазом, имел на нем не полностью затянутое бельмо, за что и был прозван древнегреческим монстром, лицо имел чрезмерно прыщеватое) в кровь. Пять подонков, каждый старше ее на год-три, припнялись в ответ бить девочку. Как меня - ногами.

Спасла Люду от покалечения появившаяся из-за угла соседка. Она авоской с живой рыбой, купленной в гастрономе "Ласточка", хряпнула Колобка по башке так, что у того случилось, согласно представленной суду справке, легкое сотрясение мозга. А Серого схватила тетка за ухо - и чуть не оторвала его. При этом кричала так, что в переулок выскочили соседи, скрутили осточертевших им давно уж гаденышей и согласной толпой отвели до перекрестка Парковой и Ворошилова, где в тот момент оказался милицейский "УАЗ"-ик с двумя ментами.

...А Люде так никто и не помог. Она сама поднялась с разбитой вдрызг, полной грязи дороги и доплелась на негнущихся ногах до дома. И уже оттуда ее увезла "Скорая".

- Я больше никого... не полюблю. Никогда, - стояли у меня в ушах слова Люды.

Она весь процесс просидела на своем стуле тихо, ни на кого не смотрела, с места пострадавшей отвечала едва слышно, а когда на выходе я в первый день заседания окликнул ее, она вздрогнула, вжала по-прежнему белокурую, но какую-то в тот момент облезлую голову в плечи и, ускорив шаг, вышла в коридор. Там, попав в объятия родственников, исчезла.

На следующий день Людмила Александровна попросила меня не разговаривать с Померанцевой и даже не смотреть в ее сторону.

- Ей стыдно, - объяснила мне директрисса. - Твое присутствие здесь может травмировать ей психику. Я просила судью, чтобы либо ты, либо она не пристутсвовали на суде, а мне сказали, что для протокола ваше присутствие обязательно. Пожалей хоть ты ее.

И так весь процесс до самого последнего часа я не смотрел в сторону Люды. Хотя было это, признаюсь, очень трудно. Прямо шею от усилий сводило. И уши жгло огнем.

Но суд над Циклопом и неслучившееся прощание с Людой будут потом, в октябре. А в мае Люда так и не пришла в школу, на выпускных экзаменах тоже не присутствовала. Ей поставили стандартные тройки по всем (кроме английского - там у нее была "пятерка") предметам, а свидетельство об окончании школы секретарша отнесла ей прямо на дом.

Не явилась Люда и на выпускной бал. Поступать учиться в техникум уехала к родственникам, от нас далеко - аж в Семипалатинск.

Но в июле всего этого я еще не знал, не пережил, а потому не то чтобы боялся увидеть Люду Померанцеву в ее дворе, а не желал портить собственного праздничного настроения от предвкушения встречи со своими любимыми учителями видом девочки, которая меня любила, а теперь относится так же, как и ко всем остальным мужчинам - с презрением.

Мне повезло: Люда не вышла во двор, четыре букета были обменяны на трешницу, мгновенно исчезнувшую в цепкой лапке старушенции с окарикатуренными чертами Людкиного лица, и мы с тетей Фросей вернулись с солнцепека перед забором в Школьном переулке в благодатную тень бывшего лесопитомника. Тут стало и бухтенье тети Фроси отчетливей:

- Дочь в прокуратуре работает, а мать цветами спекулирует. Не к добру это. Проторгуют-таки советскую власть. Разве в наше время такое возможно было? У нас субботник был праздником, а сейчас людей, как из-под палки, на субботники гоняют. И какой это субботник - ребятню заставлять подметать тротуары? Дворники работать должны, а дети учиться. Так Ленин говорил. А эти... тьфу-ты!.. Откуда наползли? Как тараканы! Хрущев этот... Новые: Косыгин да Брежнев... При Ленине-Сталине хоть партийные чистки были, гнали с постов всякую сволочь, а эти слово себе выдумали - номенклатура, прости Господи!.. Вот и Людмилу сняли за что? За то, что жила по справедливости. Просрут страну, прости Господи! Разворуют с такой прокуратурой и с таким начальством. Помяни мое слово, разворуют.

Пророчество сие в тот момент мне показалось пустословным. Страна посылала в космос уже не по собаке и не по космонавту, а целые бригады Героев, телевизоры были уже почти в каждой второй семье, по ним дикторы верещали о таком количестве успехов страны, что голова не могла вместить их. Готовились, говорили, все трудовые коллективы к празднованию 50-летия Великого Октября и боролись за всякие там звания бригад коммунистического труда и еще чего-то значительного.

Начальник нашей геодезической партии номер 102 Мингеологии СССР Еремин Виктор Павлович тоже что-то там говорил о взятых нами повышенных обязательствах. Но только на базе. Уже в поле он же сам и заявил:

- От работы кони дохнут, - и не разрешал никому из нас перерабатывать и давать на гора столь часто расхваливаемые нам в школе лишние проценты выработки. Запрещал работать в поле в самую жару, говоря:

- В Испании есть сиеста, а у них там фашистский режим. А мы при советской власти живем. У нас все во имя человека, все для блага человека. Нехрена зря корячиться.

Хороший был мужик и начальник нашего топографического отряда Ершов Константин Федорович, правильный человек, работящий и честный, но при этом согласный с начальником партии в главном: трудовых подвигов совершать не надо, достаточно делать положенное и делать это хорошо.

Логика этих настоящих мужчин где-то на уровне подсознания хорошо стыковалась с логикой хорошей женщины тети Фроси, равно как была она в конфронтации с логикой старшего следователя городской прокуратуры Померанцевой-старшей, приходившей прошедшим учебным годом дважды к нам в класс с профилактическими беседами о преступлениях среди подростков. Лекции Людкиной матери были скучными, тупыми, мне было даже обидно за ее дочь, которой приходится находиться всю жизнь рядом с такой вот дурой, стесняющейся слова "любовь", но обожающей повторять слово "изнасилование".

- Вот вы говорите, что до 18 лет людям запрещено влюбляться... - сказал как-то я во время одной из таких встреч следователя с нами.

И она в ответ разродилась такой гневной тирадой, что мне осталось только согласиться:

- Ясно. Влюбляться можно, а любить нельзя.

Класс грохнул в хохоте. И потом долго ходила эта рожденная мной прибаутка среди подростков всего Джамбулского привокзалья, и я все время купался в лучах этой сомнительной славы то ли мудреца, то ли клоуна.

Потому - думал я в июле - не только о том, чтобы во дворе дома Померанцевых не было Людки, но и о том, что мне повезло не встретить и мать моей недавней одноклассницы. Эгоизм, словом, пёр из меня изо всех щелей. Я даже не вспомнил о синяках на лице девочки, о расквашенных ее губах, о своей невнимательности к ней после единственного своего посещения в больнице, как не помнил о них еще три месяца - до самого судебного процесса.

Суета мыслей о бывшей однокласнице и ее матери вкупе с утверждением тети Фроси, что продажные матери дур-прокурорш могут уничтожить великую страну Советов, родили у меня замечание, рожденное не собственной логикой, а штампом, выловленным из журнала "Крокодил":

- Мы таких в коммунизм не возьмем, тетя Фрося, вы не беспокойтесь.

Школьная техничка остановилась, посмотрела мне в глаза, спросила:

- А ты думаешь, он будет - коммунизм?

Вопрос прозвучал кощунственно. Если бы его задал американский шпион, я бы знал, что ответить ему. Но его задала советский человек, честный труженик, ради которой существовала эта страна под названием СССР, человек, за спиной которой, как я теперь знал и догадывался, были не только многотрудная жизнь, но и настоящая борьба с врагами коммунизма под знаменем марксизма-ленинизма, участие в настоящих боях и битвах с настоящими басмачами. Если уж она сомневается в возможности достижения конечной цели, обещанной нам Хрущевым к 1980 году, то какими словами могу переубедить ее я - пятнадцатилетний мальчишка, имевший за спиной не опыт даже жизненный, а пародию на него в виде нескольких месяцев работы в колхозе в позапрошлом году да трех месяцев работы прошлым летом на перегрузке посылок в вагоны, одного месяца работы в этом году в геодезической партии вкупе к заботам государства обо мне, самодовольном и самоуверенном даже не отличнике, а всего лишь ударнике с целыми тремя четверками в свидетельстве об окончании восьмилетки? К тому же время было еще то, когда подростки уважали взрослых, доверяли их мнению и не всегда смели возражать.

Теперь-то я понимаю, что вопросом этим, произнесенным в моем присутствии, простая техничка оказала влияние на формирование моего самосознания бОльшее, чем десятки других учителей, которые парили мне мозги за государственную зарплату до этого и после этого многие годы и которых я либо забыл, либо не желаю о них даже вспоминать.

В те полтора-два часа моего с тетей Фросей общения вдруг стал я прозревать, что никакой я не хорошист, а самый настоящий двоечник, ибо до этой встречи не видел в нашей тете Фросе человека большого ума и великой трудоспособности. Мы шли с ней к учительскому мезонину, говорили о чем-то постороннем, а мне все это время было мучительно стыдно за те свои дурачества в школе, которые я производил, не замечая при этом, что обижал эту славную женщину, поганил результаты ее труда: шагал по школьным полам в грязных башмаках, поленившись их вымыть под колонкой и вытереть о лежащую перед входом мешковину, катался по мокрому полу в них же, проливал кипяченую воду из бака мимо алюминиевого таза, стоящего на полу под ним.

- Эх, тетя Фрося, тетя Фрося, - хотелось сказать мне. - Простите вы меня, дурака неумного, простите других моих одноклассников. Не со зла мы пачкали полы и оскорбляли ваш труд, а от непутевости своей, от плохого воспитания.

Но я этого так и не сказал.

И правильно сделал. Потому что в этом случае пришлось бы очень долго объясняться и вводить тетю Фросю в смущение. И если умом я в то время этого не понимал, то где-то на уровне животных инстинктов ощущал в полной мере: о главном пока что лучше помолчать.

А еще я думал в тот момент - это я точно помню: ученики всегда смотрят на техничек в школе сверху вниз, словно паны да князья польские на своих холопок, презирая их, почитая обслуживающий школу технический персонал ниже себя и по разуму, и по достоинству - и в этом состоит главный позор школьников. Ибо щенок - он и есть щенок, а взрослый и тем более старый человек богат жизненным опытом и знаниями, недоступным детям. Еще неизвестно, что получится из школьника, в каком состоянии будет он в возрасте тети Фроси и каких чинов добьется, да и многие ли из нас доживут до ее преклонных шестидесяти шести лет. А она дожила. И есть ей при этом про что вспомнить, чем гордиться, что рассказать потомкам.

Я вдруг испытал странную для себя угловатого пятнадцатилетнего несмышленыша нежность к этой старушке, чувство вины переросло в желание совершить какой-то особый, добрый поступок...

Я отделил один из четырех букетов, подал ей.

- Это вам, тетя Фрося. - сказал. - Хотел там, вместе со всеми вручить, а теперь подумал: лучше сразу.

Старушка растерялась. Лицом вспыхнула, глаза ее часто заморгали, норовя выплеснуть слезы. Я испугался ожидаемых благодарностей - и тут же ляпнул очередную глупость:

- Вы же мне помогли. Чего тут такого?

Именно этих слов мне и не следовало говорить.

Лицо ее потухло. Тетя Фрося, кривя губы, печально улыбнулась, молча кивнула.

Я почувствовал себя собою же оплеванным.

Мы обогнули сортир с женской его стороны, прошли по тропинке сквозь в обилии тут растущий терновник. Метра через три тропинка упиралась в калитку за совсем не высоким и весьма хлипким заборчиком, состоящим из штакетников и беленых кирпичных тумб - так любили огораживаться в 1940-50-х годах, когда провинциальной преступности в стране почти что не было, хозяева домов, уходя на работу или в кино, клали ключи от входных дверей под выложенные наружу половицы, а заборы служили лишь в качестве декорации.

Сразу же за штакетником протянулся вдоль флигеля цветник. Метров двенадцать в длину и шириной метра в полтора-два, полный цветов самых разных видов и пород, красивых, с сильными стеблями, благоухающих.

Глядя на все это великолепие, я выругался про себя: забыть о цветнике, о котором знал три года и о котором постоянно говорили в школе все, то есть покупать цветы для владеющих тысячами цветов было верхом идиотизма. Тем более, что тетя Фрося мне напомнила о них...

"К чему им мои букеты? - подумал. - Только посмеются над моими вениками".

Я бы выбросил цветы и ушел, но рядом шла тетя Фрося - и мне пришла в голову спасительная мысль:

- Вот, видите, сколько у вас цветов? - сказал я. - Возле клумбы вручать букеты и неинтересно. Надо вручать цветы там, где других цветов вообще нет.

Тетя Фрося вновь улыбнулась, на этот раз благодарно. По-моему, она поняла, что испугала меня своей обидой. Сказала:

- Спасибо. Ты хороший мальчик.

Кто знает, как это ужасно слышать в 15 лет, что ты мальчик хороший, лишь тот может догадаться, как должен был вспыхнуть и рассердиться я, услышав такое о себе. Да со мной и впрямь случались не раз такого рода вспышки гнева из-за подобных слов в прошедшие год-два. Я и даже четверки-то в табель получил не из-за незнания материала, а как раз за то, что именно с этими двумя учительницами, в которых был по-мальчишески влюблен и к которым пылал искренней мужской, сугубо биологической страстью, ругался на уроках по самым нелепым поводам, в глубюине души боясь услышать от них, что я - хороший мальчик. Сейчас я и не помню этих юных красавиц с огромными сиськами, торчащими из декольте арбузами, в плисированных юбочках с подолами у колен, спокойно однажды при мне разговаривавших в школьной библиотеке о грядущей вечеринке, и одна спросила (до сих пор помню ту страстность в голосе и порочную интонацию):

- А мужчины будут?

- Найдем, - ответила вторая. - Куда денутся. У меня сосед, знешь какой?.. - и добавила непечатное слово.

- Так он ведь женатый.

- Ну, так и что? Нам же не замуж за него идти, за слесаря какого-то.

Я помню, как краска стыда ударила мне в лицо, как я затаился среди стеллажей, боясь даже вздохнуть и одновременно восхищаясь их сугубо женской раскованностью, презирая их за вульгарность, чувствуя плотское возбуждение и ощущая надежду, что вот они встанут из-за стола, заглянут за ряды книг и обнаружат меня там, позовут на вечеринку, а не какого-то там старого слесаря.

Но минуту спустя, перед самым звонком вернулась библиотекарша Антонина Ивановна - самая лучшая из всех представительниц этой профессии, какие встречались мне в течение жизни. Но здесь речь идет об учителях лишь, поэтому я о ней промолчу. Обе учительницы, даже не спросив у нее ничего, ушли, а следом за ними вышмыгнул из комнаты и я, обладающий сведениями тайными, доступными моему сознанию, но не дозволенными к разглашению велением совести собственной: наши самые молодые и самые красивые учительницы - шлюхи.

Ибо сейчас, в 21 веке, этот пошлый разговор двух женщин может почитаться вполне пристойным и даже неинтересным, его и подслушивать не надо. Недавно я в берлинском трамвае услышав громкий, на весь салон абсолютно идентичный вышепроцитированному разговор на русском языке двух молодых женщин, годных мне в дочери, я спросил их:

- И вам не стыдно?

И услышал в ответ:

- Ты что, мужик, сдурел? Или хоченшь познакомиться?

Но тогда... О, сорок с лишним лет назад страна моя хоть и не была пуританской, как об этом твердят нынешние СМИ, но на сознание взрослых и детей были наложенны особые шторы морали, именуемые табу. И одним из главных было такое: женщина не только не может предлагать свое тело мужчине, но даже должна скрывать свои чувства к нему. Поцелуй на улице двух молодых людей звучал революционным вызовом общественной морали, вызывал долговременные обсуждения увидевших подобное бесстыдство старушек на лавочках перед подъездами. А высказанное вслух желание женщины затащить к себе в постель женатого мужчину, даже произнесенное намеком, могло быть оценено лишь, как порочное.

Может быть, именно поэтому я чувствовал к этим училкам особое сексуальное влечение, воспринимаемое мной как влюбленность в них, и одновременно раздражение, которое выражалось в спорах с ними, а порой даже и в скандалах. К сожалению, одна из них преподавала у нас английский язык - и я возненавидел этот предмет, в конце концов. Последней каплей, переполнившей чашу моего терпения и вынудившей меня перестать любить эту женщину, были ее слова на педсовете, где стоял вопрос о моем исключении из школы после снятия меня с должности секретаря комсомольской организации:

- Давайте его простимм, товарищи. Валерий - мальчик хороший.

Я, помнится, психанул, сказал:

- Сама вы... хорошая... - вложив в это слово максимум доступного мне сарказма, и сбежал с педсовета.

В тот раз меня из школы не исключили, конечно. Людмила Александровна не позволила. Это случится, как я уже сказал, в другой школе, где ни одного сколь-нибудь достойного в моих глазах учителя и тем более порядочного директора я так и не встретил. Меня и исключили-то из-за конфликта именно с директором и... с секретарем горкома партии Щукиной. И из комсомола выгнали.

Правда, очень быстро и извинились, и приказы написали о восстановлении. Но я уже работал на строительстве завода двойного суперфосфата электромонтажником 1 разряда, учился в вечерней школе имени М. Ломоносова, ожидал первого в своей жизни отпуска, чтобы уехать в топографическую экспедицию с Константином Федоровичемс Ершовым на Южный Урал, и плевать хотел на увещевания лиц, которых совсем не почитал своими учителями.

И Людмила Александровна, к которой я как-то забежал домой на чаек и попечалиться о своих проблемах, в этом самомнении меня поддержала:

- В школе тебе не место, - сказала она. - Школьник - это на самом деле раб. А в тебе дух свободный.

Я тогда поразился ее провидению. Я-то думал, что только я сам ощущаю свою возмужалость, а глупые и вечно занятые мелкими заботами взрослые случившейся со мной после суда и после исключения из комсомола и из школы метаморфозы не замечают. Я даже дал сам себе объяснение произошедшим во мне изменениям: за лето-осень между 8 и 9 классами я слишком много узнал и слишком много понял для своего возраста, чтобы оставаться прежним простаком.

К примеру, именно в тот момент, когда тетя Фрося назвала меня хорошим мальчиком, я впервые в жизни не обиделся на эти слова.

Потому что дело не только в том, КАК она сказала их, а именно в том, что других слов в той возникшей между нами безмолвной размолвке, произошедшей из-за моей невоздержанности, ни она, ни я представить не могли. Если бы она не сказала того, что произнесла, трещина бы между нами лишь расширилась, и могла бы превратиться в пропасть. Но она назвала меня хорошим - и это слово было точным, как показания теодолита.

Я почувствовал благодарность ей, от умиления у меня даже выстувпили слезы.

И так вот, со слезами благодарности на галазах, я впервые в жизни вступил во двор учительского дома, предварительно сдвинув вертушок, распахнув калитку и пропустив вперед тетю Фросю.

В этот момент я еще не знал, что переступая эту черту, почитавшуюся в школьные времена для всех учащихся табу, я покинул мир своего детства...



ЭПИЛОГ

Но стал осознавать это спустя очень короткое время, почти тотчас...

После всех положенных такому случаю охов да вздохов, после стандартных слов о том, как я вырос, возмужал, загорел, стал настоящим мужчиной я вернул Людмиле Александровне свой долг, помог женщинам установить букеты с цветами в четыре трехлитровые банки с водой, расставил их вдоль длинного, сбитого из некрашенных, но основательно выскобленных досок-двадцаток разборного стола, что расположился под деревянными шпалерами с виноградом сортов "дамский пальчик", "бычий глаз", "твиши" и "алиготе". А еще мне доверили наколоть топором щепу и разжечь огонь в настоящем полутораведерном жестяном самоваре. Оказалось, что самовар этот - подарок Марте Емельяновне от жениха, который был убит вместе с ее родителями и сестренкой во время одного из последних налетов чаткальских басмачей на наш город в 1939 году.

Когда же суматоха приготовлений закончилась, мы все вместе - я, учителя и техничка - принялись пить чай из тончайшего фарфора вручную расписанных китайских пиал с сахаром вприкуску. Китайцев к тому времени в городе уже не было, но китайские товары все еще оставались высококачественными, да только появлялись в продаже все реже. А эти пиалы были привезены Валентине Ивановне кем-то из ее бывших учеников, работавших в Поднебесной еще до вовсю расцветших там культурной революции и цитат Мао. О них мы тоже поговорили, хотя по-китайски понимала, да и то лишь разговорную речь, лишь все та же Валентина Ивановна, бывшая, оказывается, еще до войны сотрудницей советской военной (то ли дипломатической, то ли шпионской) миссии в Урумчи. Вспомнили также и о джамбулских китайцах, высланных по требованию китайских властей от нас в Синьцзяно-Уйгурский национальный округ. Я рассказал им о своем друге детства Джане Сен-ване.

Было очень здорово в те два часа, лучше, чем когда-либо далее в моей жизни, хотя с известными и даже с великими людьми судьба мне подарила встреч множество. Все эти прижизненные классики, непризнанные и признанные гении, государственные деятели и президенты были порой и более осведомленными людьми, не менее интересными, нежели мои учителя, собеседниками, но... столь доверительными беседы с именитыми, как с моими учителями, у меня никогда не случались. Если бывает истинная эйфория, то это было как раз то чувство, что я испытывал в протяжении почти всего полуторачасового чаепития в окружении своих бывших учительниц. Но...

...в какой-то момент я вдруг уловил изменение интонации в голосах своих собеседниц. Они говорили со мной, как с РАВНЫМ. То есть был я уже в глазах их не одним из толпы школьников-подданных директрисы Носковой, главы минигосударства-школы, и даже не лучшим выпускником из восьмого "А", целый год доводившим сисястую англичанку до истерики. В глазах этих женщин я был уже взрослым мужчиной. Молодым, но взрослым. Меня слушали, мне кивали, со мной соглашались так, как вели себя в беседах учителя с родителями своих учеников.

В чем это выражалось и какими словами, я не мог тогда сказать, а сейчас, забыв суть этого разговора обо всем и ни о чем, где, в основном, я рассказывал о своей работе в топографической экспедиции, могу лишь повторить: я ПОЧУВСТВОВАЛ себя впервые по-настоящему взрослым.

Это - во-первых, а во-вторых, мне стало ясно, что обратной дороги нет, быть взрослым мне предстоит теперь до самой смерти.

И это был главный урок, преподнесенный в тот год мне моими любимыми учителями: Мартой Емельяновной, Валентиной Ивановной, Людмилой Александровной, Таисией Александровной и, конечно же, тетей Фросей, бывшими ЧОНовками, участницами боев с басмачами 1925-1939 гг., фронтовичками, педагогами от Бога...



* * *

Одиннадцать лет спустя довелось мне лететь в Магадан. Маршрут оказался своеобразным: из Москвы в Джамбул, оттуда через Балхаш, Павлодар, Новосибирск, Якутск, а уж потом в солнечную столицу Колымского края.

Именно в Джамбуле я взял напрокат за две бутылки водки авансом чужой паспорт, и по нему отправился в этот вояж. Почему и зачем так я поступил, отношения к моим учительницам не имеет, а потому эту отдельную историю тут опускаю, отмечу лишь важные для последнего эпизода детали: на фотографии в паспорте был совсем другой человек, с другим типом лица даже и младше меня на год, с массой печатей о сменах мест работы и прописки, с печатями ЗАГС-а о браке и о наличии сына, а также с немалым числом грязных и жирных отметин. Паспорта в тот год были еще старого образца, с фотографиями крохотными (3 на 4), потому стал я без особых усилий зваться Соковых Александром Ивановичем. Ведь шестнадцатилетний Сашка на фото не походил сам на себя в 25 лет ровно настолько же, насколько не был похож на него и я. Через полгода паспорт я должен был вернуть ему с двумя бутылками водки впридачу.

В Томилино я еще не знал, что о пропаже паспорта Сашка уже сообщил в милицию. Донес он в тот же день, как я отправился в Джамбулский аэропорт, и только неповоротливая система всесоюзного сыска обережет меня от арестов на всем пути моем до Магадана, затем до поселка Провидение. Через полгода опять с кучей пересадок до Москвы я буду встречать собственную харю на стедах о розыске с сообщением, что я могу скрываться под именем Соковых Александр Иванович. Но при всем при этом паспорт свой через полгода Сашка у меня возьмет, за водку скажет спасибо, посмеется вместе со мной над тупостью милиции, покажет мне свой новый паспорт - красный и с фотографией большой, годной до 45 лет. Жена его в тот момент опять уйдет от него, потому в дом он меня не пригласит, и мы растанемся с ним лет так на двадцать. И когда незадолго до своей смерти придет Сашка ко мне в гости, то скажет:

- Слышь-ка, это я тебя писателем сделал. Потому что без моего паспорта тебя точно бы зацапали.

Я буду смотреть в его бесстыжие глаза и думать:

"А были ли в его жизни настоящие учителя? Кто-то же научил его бесстыдству".

Он станет упрашивать меня купить акции какого-то сверхприбыльного предприятия, которое еще вчера было государственным, а потом вдруг превратилось в акционерное общество, чтобы через год вылететь в трубу и превратиться в груду не способного быть расхищенным хлама. Делец, герой нового времени, о котором Людмила Александровна бы сказала:

"Отброс общества", - и все...

Словом, в столице Западной Сибири оказался я с фамилией Соковых А. И. в нагрудном кармане, с легендой закоренелого алкоголика и тунеядца, отправляющегося на край света к своей первой любви, которая вытащит опустившегося человека из бездны порока. Я и бороду отпустил подлиннее, и кожушок надыбал кожаный с мехом внутрь, и шапку кроличью натянул на самые глаза, и вина какого-то захватил с собой, всю дорогу отхлебывал, чтобы пах, как бомж, хотя до того момента выпил от силы пяток раз.

Трудно было встретить в любом из пересадивших меня аэропортов человека, который мог бы усомниться в сопливой истории Александра Соковых. Типичный беглый алиментщик, которых на просторах нашей необъятной Родины было и остается великое множество, стоящий на перепутье: либо где-либо пристроиться на работу, получить угол в мужском общежитии и спиться, в конце концов, либо спрятаться за женский подол и потихоньку выкарабкаться, либо, в-третьих, стать бичом - и тоже спиться. На таких изгоев общества, кого представлял в тот момент я, словно народный артист СССР какой-нибудь, никто в Сибири не обращал внимания. Нормальные люди смотрели на не имеющих командировочных удостоверений бродяг, как на мусор человеческий: есть - и есть, а нет - и слава Богу. И пробираться в погранзону в таком виде было наиболее безопасно. Абсолютно безопасно. То есть, согласноУголовному Кодексу РСФСР, нарушение погранрежима грозило мне в лице Соковых никак не больше одного года общего режима. Ну, и с выплатой после отсидки настоящему Соковых А. И. еще шести бутылок водки: по две за каждые полгода. (То есть донос Сашкин, уже случившийся, но о котором я еще не знал, имел вполне четкий коммерческий рассчет: зачем получать два "пузыря" через полгода, если можно получить шесть склянок живительной влаги через год-полтора?)

Очередная пересадка с самолета на самолет и из старого новосибирского аэропорта в новый, расположенные друг от друга на значительном расстоянии - по морозу пешком, в тулупе, в валенках с калошами и с чемоданом в руке не добежишь, - чуть не расстроила все мои планы...

Была зима, дороги в наледях, обочины в огромных сугробах, автобус, служащий для перевозки из аэропорта в аэропорт, дважды чудом избежал аварии прямо на улицах Новосибирска. По дороге привлекли внимание лишь две театральных афиши: оперетты "Баядерка" и репертуара гастролей Ленинградского оперы и балета имени С. Кирова с длинным списком истинной классики с особо выделенным "Щелкунчиком" П. Чайковского. И еще запомнилось множество пьяных на улицах. Должно быть, был день не то получки, не то аванса, потому что официальных праздников на этот день не приходилось. Или просто город был обильно пьющий. Меня оба варианта устраивали. Потому что в пьяные дни миилиционеры тоже не совсем трезвы и, как следствие, невнимательны.

Фойе нового в ту пору аэровокзала, расположенного на окраине поселка Толмачево, было переполненным сидящими на всех сиденьях и расположившимися на полу пассажарами. Динамики чернели высоко под бетонным белым потолком с сияющими вовсю лампами дневного света, и женскими, но звучащими бесполо голосами изрыгали нечто неразборчивое, едва ли не матерное. Уборщицы визгливо бранились с нежелающими подниматься с пола отупевшими от бессонницы транзитниками, совали им под бока швабры с мокрыми тряпками из все той же, знакомой с детства конопляной мешковины. Почти во всем помещении пахло так же, как в подсобке у тети Фроси, только от угла с буфетом воняло еще и протухшим да горелым мясом, кислой капустой, пивом и, как следствие, мочой.

Зато возле пустых прилавков регистрации отъезжающих пассажиров не благоухало ни туалетом, ни мокрой мешковиной - там работали кондиционеры и одновременно крутились вентиляторы - нелепые в зимнюю стужу, рвущуюся в протопленное помещение сквозь высокие, заиндевелые стекла гигантских окон. А еще там сидели на выских стульях три красивые женщины в идущей им летной форме с голубыми пилотками на роскошных прическах. Все они были вроде бы и разные, но при этом чем-то неуловимо одинаковые. Конечно, форма - формой, она обезличивает, но если приглядеться, всегда ведь найдешь десять отличий между женщинами-штампами, как находишь их в рисованных головоломках журнала "Мурзилка": тут царевна-лягушка коса на левый глаз, а там - на правый, тут у Ивана-царевича во рту сигаретка торчит, а тут - трубка.

Я пригляделся к устроившимся за высоким прилавком женщинам. Просто так, от скуки...

Лицо одной показалась мне знакомым.

- Здрасьте, - сказал я, подойдя к одной из них. - Вы не Людмила Померанцева?

То-то было визгу, восторгов и искренней радости! Так встречала в то время меня только дочь от порушенного брака. И лицо Померанцевой светилось искренней радостью, и сослуживицы ее смотрели на меня без обычной для вокзальной прислуги вражды к пассажирам

Как она могла мгновенно узнать меня взрослого, в шапке по самые брови, с заросшей бородой мордой, ума не приложу.

- Валерка! - кричала она. - Откуда? Как ты меня нашел? - ну и прочий ни к чему не обязывающий вздор.

Люда тут же познакомила меня с обеими присутствующими женщинами - Галей и Юлей, представляя меня, как чудо из чудес, лицезреть которое - счастье сродни встрече толпы индусов с Буддой. Или, на крайний случай, представляя меня предметом, годным для написания ими мемуаров, подобных историям участников бесед с дедушкой Лениным. При этом говорила она не переставая, не давая мне вставить слово в ее пулеметные очереди слов.

Из Людкиной трескотни выяснилось очень много неизвестных мне фактов из нашей общей биографии, в большей части показавшихся мне выдуманными. Например, она заявила, что я - гений, что все девчонки нашей школы были влюблены в меня, а ученица пятого класса с какой-то греческой фамилией, оканчивающейся на "-иди", даже отравилась головками спичек из-за того, что я не обращал на нее никакого внимания. Классная руководительница наша Раиса Александровна якобы даже попыталась меня соблазнить, но я устоял, потому что она была замужем. Словом, нёсся совершенно бессмысленный и безответственный бред, а сидевшие напротив меня четыре дуры в голубых пилотках с серебряными крылышками над подведенными бровями и с распахнутыми тупыми глазами всей этой галиматье и брехне искренне... верили. Мне показалось даже, что предъяви я им паспорт, удостоверяющий, что я не являюсь Валеркой, я - Сашка Соковых, они бы не поверили именно документу, а не глупым историям своей коллеги.

Было и неуютно от всего этого, и стыдно, и смешно. Я представил, что в ожидании самолета мне придется терпеть всю эту болтовню Людки и интерес недвусмысленно стреляющих в меня глазами Гали и Юли в течение, как минимум, пяти часов, - и проклял себя за то, что узнал в роскошной блондинке с профессиональным макияжем девчонку из своего детства.

В конце концов, и она ведь стала взрослой, то есть совсем другим человеком, мне незнакомым. Надо было срочно придумать убедительную причину для того, чтобы покинуть это гнездо щебечущих бездельниц, занятых лишь ответами изредка подходящим к стойке транзитникам, что когда возобновятся полеты, они не сами знают, а когда узнают, тогда сообщение об этом зажжется на табло, на котором было более двадцати надписей: "Рейс откладывается". А также отправляли людей в расположенную в дальнем углу "Справочную", где и без того змеилась длинная, угрюмая очередь. Я даже сказал, что мешаю им, и пойду, пожалуй, поищу себе место на полу в зале ожидания.

Черта с два было возможно в те годы избавиться от традиционного сибирского гостеприимства. Пока не напоят - не отпустят. Девчонки воспротивились моему желанию смыться, и заодно сообщили, что вылет всех рейсов, без исключения, задерживают из-за отсутствия керосина - не подвезли самолетное топливо из какой-то там базы на летное поле из-за плохой дороги, из-за глупой нераспорядительности какого-то Иванова (или Петрова, Сидорова, не помню) и большой аварии, случившейся в пяти километрах от Томилино и перекрывшей движение всему автотранспорту.

Заодно дамы успели поспорить между собой о том, "какой марки" могучий МАЗ или все-таки еще большего размера КрАЗ там врезался в контейнеровоз "Алка", и обе ли пострадавшие машины загорелись. Спрашивали почему-то у меня мнение по этому ставшему вдруг на пару минут сверхважным для них вопросу, требуя именно мужчину разрешить сей вовсе не женский спор.

Я чуть было не послал их всех подальше, но Люда, словно догадавшись об этом, вдруг сказала как раз то, что все это бабье втайне желало от нее услышать:

- Девчонки. Вы меня подмените, а? Я потом отдежурю.

И голубые пилотки тотчас согласно закивали, обладательницы оных с радостью согласились и без замены подежурить за Люду, принялись понимающе переглядываться и, будто бы пряча глаза, плутовски улыбаться. Мне же каждая при этом похабно подмигнула, и не по одному разу. Словом, я почувствовал себя участником заговора, в котором я обречен совершить то, чего от меня ожидают все соумышленники.

"Да, - понял я. - мы действительно стали взрослыми".

И вспомнил, как лет тринадцать лет тому назад одетая в телесного цвета чулок коленка Людки, выглядывающая из-под парты, обдавала меня жаром, а ее влюбленные взгляды на самом деле не так уж и раздражали меня, как я внушал себе все школьные годы, сколько смущали, вызывали ответное желание броситься в ее объятия, и, если бы она училась хоть чуть-чуть лучше, я бы не совладал с собой и совершил бы то, что так ожидала от меня старшая следователь горпрокуратуры, решившая, как предупреждал меня математик Иван Иванович, таким образом отомстить мне за мое хамство на ее лекциях о преступности среди несовершеннолетних. Роскошное тело взрослой Людки вновь поманило меня с неудержимой силой. Я спросил:

- А где тут у вас продают цветы?

Оказалось, что цветов в помещении аэровокзала города Новосибирска не продают. Только летом разрешают приезжим кавказцам торговать гвоздиками на площади перед входом, а перед Восьмым Марта - мимозами и розами.

И вообще, Люда заявила, что ей совсем не надо от меня никакого подарка, равно как не собирается она увозить меня к себе домой или на квартиру подружки, как я уже себе нафантазировал.

- Мне, - сказала она, - очень хочется только видеть и слышать тебя. Хотя бы несколько часов.

Мы вошли через одну из многочисленных служебных белых дверей в какой-то коридорчик, прошагали галопом по серому лабиринту без окон, но с люминисцентным освещением, и оказались на задах ресторана в маленькой служебной комнатке за столиком с двумя стульями, куда на мгновение зашла официантка в традиционных белом переднике и в накрахмаленном, еще более белом с кружевной окантовкой чепчике. Девушка приняла заказ, быстро обслужила нас и, открыв штопором бутылку какого-то красного болгарского вина, оставила наедине. Смотрела на меня при этом она бесстрастно, совсем не как Людкины коллеги.

Было тепло... даже жарко... и душно. Пришлось снять тулуп, шапку, пиджак и, развязав галстук, сунуть его в карман. Стало легче дышать.

И только тут между нами случился настоящий разговор. Под свиное жаркое с картофелем и зеленым горошком, под вино и под мороженое на десерт. Говорили абсолютно откровенно, как не могли мы, конечно же, беседовать одиннадцать лет тому назад, да и во взрослом состоянии в других обстоятельств подобная откровенность вряд ли могла бы родиться.

Началась беседа с ее вполне ожидаемого женского вопроса:

- Я сильно изменилась?

Я ответил:

- Ты стала шикарной.

- Сладкая женщина, - грустно улыбнулась она, и на лицо ее легла легкая тень.

В тот миг перед моим мысленным взром, как говорили тогда, пролетели все прошедшие со школы годы жизни ее. Я словно вместе с ней пережил многочисленные приставания не всегда трезвых мужиков, выслушанные ею однообразные до тошноты пошлости, наглые взгляды, унижения и обиды, перенесенные от сотен, если не тысяч транзитников, от хороших знакомых и малознакомых мужиков, от начальства, от случайных прохожих на улице - и тотчас понял, что греховные мысмли, посетившие меня за стойкой регистрации, надо забыть. Потому что красивая женщина - это тяжкий крест. Нельзя оставаться в глазах Людки Померанцевой обычным похотуном.

Потому что, как я понял еще в зале ожидания, она по-прежнему любит меня. Пусть даже не меня, а того, кем я был много лет тому назад. Я, быть может, был единственным светлым пятном в ее жизни. Потому надо быть с ней особенно честным...

- Я в разводе, - сказал я. - У меня есть дочь. Звать Сашенькой, - и рассказал о себе все, в том числе и о том, что сижу перед ней с чужими документами в кармане, лечу на край света, где ждут именно меня, а не мой едва не арестованный в Москве паспорт.

- Ты всегда был баламут, - улыбнулась она. - Все у тебя не как у людей. А потом всегда оказывалось, что именно ты на самом деле и прав, а все остальные ошибались. Помнишь, как Светлана Филипповна чуть не лопнула от злости, когда ты ее переспорил?

Я не помнил спора с керасивой и глупой классной руководительницей параллельного класса, переспорить которую мог бы, мне кажется, любой дебил. Потому постарался перевести беседу на темы более прозаические: о быте, о то и дело перебиваемых воспоминаниями событиях в шестом-седьмом-восьмом классах.

И тут я узнал, что большинство из тех, о ком я порой вспоминал с нежностью в душе и с благодарностью... умерли. И давно.

Люда оказалась удивительно информированной о состоянии текущих дел едва ли не всех наших одноклассников и наших учителей.

Светка моя, к примеру, по ее словам, еще в восьмом класе жила половой жизнью со своим соседом, бывшим старше ее на двенадцать лет. В то лето, когда я мотался по пескам с рейкой геодезической на плече, их застукала в постели ее мать - и пришлось "молодым", чтобы не идти мужчине в тюрьму, уехать куда-то к дальним родственникам в Северный Казахстан. Там кому надо заплатили взятку, подменили Светке документы, сделав ее старше сразу на два года, и зарегестрировали брак беглецов. Через полгода у Светки родилась дочка, а теперь у нее уже шесть детей, муж стал пастором какой-то там религиозной общины, и живут они всей семьей на пожертвования единоверцев из-за рубежа. Власти попытались Светку осудить за тунеядство, но Светка предоставила им медицинский документ о том, что у нее какое-то особое заболевание матки, из-за которого, чтобы не умереть, она должна все время либо ходить бемененной, либо рожать, - и ее оставили в покое.

История эта меня почему-то совсем не тронула. Я только подумал о бывшей любви своей совершенно отвлеченно:

"Моя заместитель по комитету комсомола. Заведовала вопросами воспитания и культуры".

Сережка Третьяков - продолжила Люда - окончил Рижский институт нженеров гражданской авиации, работает в Заполярье главным инженером чего-то там очень мудреного, чего Люда не запомнила, женат, двое детей. В Джамбул к родителям приезжает редко - не чаще раза в три года.

Отбивший у меня Светку Судрап вместе с родителями переехал не то в Эстонию, не то в Латвию, откуда их выслали еще при Сталине, окончил экономический факультет местного университета, пишет диссертацию.

Рыженькая наша веселушка Наташка Лардугина, оказывается, тоже была влюблена в меня в школе за мои широкие черные брови и за - о ужас! - огромные уши, которые к годам так тридцати перестанут торчать лопухами, прижмутся к бокам головы, а в двадцать шесть все еще слегка торчали - и именно благодаря им (спрятанным под шапкой-ушанкой!!! - вот парадокс) Померанцева меня сразу узнала в аэровокзале.

Спорить смысла не было - и я продолжил слушать.

Теперь Наташка работает в Джамбуле в детском саде методистом, а должность заведующей ей не светит, потому что у нее муж - активист какого-то объединения немцев, которые требуют вернуть их на Родину предков. Им разрешают уехать в ГДР, а они хотят непременно стать западными немцами. У нее растут дочь и сын.

Про меня Люда тоже многое знала - в основном, по письмам моего потерянного друга Жорки Мершиева, который бросил МИСиС, вернулся в Джамбул к родителям, а потом вдруг перебрался в Калининград к сестре, окончившей давно уже Лениградский кораблестроительный и распределенной в этот полуевропейский город. Самое странное, что я сам Жорку к тому времени уже пару лет как не видел и не звонил ему, а она знала чуть ли не самые последние новости из моей биографии. Вплоть до арестов КГБ.

Сама Люда уже и не Померанцева вовсе, а Оленева, до этого побывав Степановой, находится во втором разводе, имеет двух мальчиков от двух браков, живет сейчас в маленькой квартирке с детьми и с матерью, которая в Новосибирске работает тоже старшим следователем прокуратуры, как и в Джамбуле, но только не городской, а районной. Лекции по профилактике подростковой преступности по-прежнему читает, по-прежнему не замужем. Бабушка Люды, ставшая прабабушкой теперь, живет вместе с ними в двухкомнатной квартире.

Мужчины у Людмилы постоянного нет, да он ей и не нужен. Потому что Люда так и не сумела пересилить в себе того гадливого чувства при виде мужских генеталий, которые совали ей в юности в лицо похабники из кодлы Циклопа, да и теперь редкие любовники, которым она все-таки уступает когда-никогда в надежде стать такой же, как все, не вызывают у нее никаких чувств, кроме омерзения. Люда и с мужьями потому разводилась, что никак не могла пересилить в себе брезгливости по отношению к ним, после каждой так называемой ночи любви устраивала скандалы, обижала, а порой даже и била их.

- Теперь понимаешь, почему я не повезла тебя к себе? - спросила она.

Я молча взял ее руку и поцеловал ей пальчики.

- Ты хороший, - сказала она точно так же, как когда-то это говорила мне тетя Фрося, то есть не обидно. - Я хочу, чтобы ты таким и остался.

А потом рассказала о том, что школу нашу закрыли, как только уволили всех наших настоящих учителей. Потому что слух о том, что в школе номер 17 больше не будут работать Людмила Александровна, Таисия Александровна и другие ЧОН-овки, разнесся по привокзальному району еще в июне - и родители принялись забирать у завуча документы своих детей, перводить их в другие школы: в 16-ую, в 320-ю, в 33-ю, и даже в такие же бывшие караван-сараи 18-ю и 19-ю. Когда в сентябре новоназначенные ГорОНО учителя пришли в нашу школу, оказалось, что кроме половины учеников начальных классов, на линейке присутствовало от силы 15 процентов ранее учившихся там старших школьников.

- И тогда они школу нашу ликвидировали, - продолжила рассказ Люда. - Детей перевели в другие школы. Мою сестренку приняли в 320-ую. По блату. Директор тамошний Скородок по какому-то делу свидетелем проходил, а дело мама вела. Попросила устроить Машу к себе - он и принял ее. А на месте нашей школы открыли городской центр производственного обучения школьников. Словом, уроки труда там идут. Для всех школьников города.

- Убили школу, - подвел я итог.

Люда вздрогнула:

- Ты всегда вот так: как скажешь - так словно гвоздь вобьешь, - сказала она ни с укором и ни с одобрением, а с какой-то даже внутренней не то опаской, не то обреченностью в голосе, и повторила: - Убили школу.

И рассказала тогда, что со смертью школы стали умирать и мои любимые учителя.

Первым ушел в мир иной Иван Иванович. Инфаркт случился вскоре после первого сентября, когда всем стало ясно, что школу пора закрывать. Люда с матерью и бабушкой были на его похоронах. Оказывается, бабушка Люды была тем самым следователем, которая разбирала дело Ивана Ивановича в 1956 году и добилась его реабилитации. А цветы, которые я у нее купил, бабушка растила для продажи на перонном рынке уже после выхода на пенсию. На полученные таким образом деньги покупала она подарки и одежду своим внучкам (их было две - Люда и ее сестренка Маша). Потому что дочь бабушки - мать Люды, взяток не брала, а зарплата была у старшего следователя прокуратуры совсем жидкая.

Потом умерла тетя Фрося - вскоре после суда над Циклопом и его бандой. Умерла прямо в школе, в подсобке для техничек. Тихо умерла, незаментно. Комиссия по передаче здания центру производственного обучения бродила по пустым, заброшенным помещениям, ощупывала все, осматривала, оценивала, записывала, а потом кто-то заглянул в эту конурку - и обнаружил умершую старушку.

Тогда-то и решено было окончательно: старое здание нашей школы уничтожить, а в новом устроить слесарные, токарные и столярные мастерские, швейный цех, кружок вязания, две кухни и еще что-то там.

- Какие-то мужики пришли, - рассказала Люда. - В три дня все деревянное выбрали, вынесли, а потом два трактора с такими вот штуками впереди, - показала руками, как выглядят ножи грейдеров, - все и разрушили. Две кучи самана собрали - и вывезли на машинах.

Все это я должен был бы и сам знать. Но я не знал. Все сообщенное Померанцевой было для меня новостью. То есть со мной произошло то, что народом определилось меткой, хоть и немного обидной для меня, поговоркой: с глаз долой - из сердца вон. Неблагодарный щенок просто увлекся новой жизнью взрослого самостоятельного человека, забыв про детство и про любимых учителей.

Можно, конечно, найти себе оправдания. Например, в школу имени Ч. Валиханова мне приходилось ездить по полтора часа в одну сторону, что отнимало три часа дневного времени с понедельника до субботы, оставляя свободным один лишь день, а младые чресла мои, конечно же, ломило, сердце требовало плотской любви, которую старушки-учителя не могли мне подарить - и я тратил выходные дни на флирты с ровесницами, а не на посещение уже законченной восьмилетки и ее учителей.

А спустя год была тяжелая физическая работа на монтаже электролиний и электрооборудования, занятия в вечерней школе до десяти ночи по четыре раза каждую неделю, проводы продавщиц гастронома "Центральный", закрывающегося в этот час, по домам, драки с их соседями и кавалерами, разборки с ними в милиции, прочие типичные приключения провинциального юноши из социальных низов.

Еще были поездки в экспедиции (гидрогеологическую и опять-таки топографическую) во время 24-дневных отпусков, участие в рейдах "Комсомольского патруля", в котором один лишь я не был комсомольцем, регулярная игра в настольный теннис и в волейбол в городском парке культуры и отдыха имени В. И. Ленина, создание и работа в собственной химической лаборатории в подвале дома, где я жил. Ее уничтожили соседи, когда я выделил фосген, и пришлось эвакурировать жителей первого этажа, вызывать "Аварийную химискескую помощь" с завода двойного суперфосфата, который я же и строил. Только чудом не попал я тогда под суд. И подобных приключений случалось со мной воз и малая тележка. Поэтому мне и впрямь до окончания вечерней школы было не до моих любимых учителей.

А потом я и вовсе уехал из города.

И вот от Померанцевой узнал, что директриса наша Носкова Людмила Александровна умерла через три месяца после того суда, когда она сидела рядом со мной в свидетельском ряду и мешала мне бесноваться и кричать судье и заседателям, что они сволочи, раз так старательно защищают Циклопа и других бандитов. Похоронили ее не в Джамбуле, а в Ташкенте, куда она поехала на свадьбу старшей внучки, да перехлопотала на празднике - и слегла вскоре.

- Умерла в сознании и в твердой памяти, - скаазала Людмила. - Говорят, про тебя перед смертью вспоминала. Сказала, что ты умный, да только бешеный. И честный. На таких, как ты, земля держится.

- Ага, - скривился я. - Прямо Архимед. Дайте точку опоры - и я переверну весь мир.

- Это не я говорю, это она сказала, - ласково улыбнулась Людмила, глядя, как я доливаю в ее фужер вино. - Она уверена была, что из таких, как ты, получаются революционеры или следователи.

А я и впрямь чуть не стал следователем. Даже учился на юрфаке МГУ, но как-то в опять-таки пресловутом октябре врезал в харю председателю оперотряда, пригрозившему написать донос на нашу комнату за то, что ребята распивали водку (я в те годы в рот не брал спиртного), не стал извиняться, и после месяца разбирательств ушел из Университета. Но говорить об этом Люде не стал.

- Мой папа был следователем, - сказала вдруг она.- Его бандиты убили. Я в пятом классе училась тогда. И мама говорила, что если бы мы с тобой поженились, ты бы тоже стал следователем. Очень ты по характеру на папу похож.

После этих ее слов мы выпили за папу ее, не чокаясь.

- Но ты страннее папы, - продолжила она, когда опустошенные фужеры опустились на стол. - Ты стал лесником.

- Лесоводом, - поправил я.- Инженером лесного хозяйства.

- Какая разница? - пожала она плечами. - Это в Сибири - профессия. А с чего ты приехал из Казахстана - и вдруг лесоводом решил стать?

- И писателем, - добавил я. Ибо как раз в это время моя пьеса "Однажды в 1919-ом" была принята Томским областным театром к постановке, а провинциальные журналы вовсю печатали мои очерки. Я чувствовал себя на коне, почти что классиком, не зная еще, что впереди меня ждет десятилетие запрета и ссылки. Потому даже обрадовался возможности перед Людкой побахвалиться своими успехами, понадувать щеки.

- Вот видишь, - взздохнула она, совсем не удивившись моему сообщению. - Хотел изобретателем стать, а стал писателем. Людмила Александровна так и сказала: ему крылья подрежут - и он уйдет в писательство.

- Так и сказала? - удивился я предвидению бывшей директрисы, вспомнив, как за полгода до моей встречи с Людой меня приняли в НИИ генетики в аспирантуру, а потом вместо меня на этом месте оказался внучок какого-то музейного экспоната не то из ЦК КПСС, не то из Политбюро.

- Конечно, - ответила Людмила. - Она очень ждала тебя. Почему-то была уверена, что ты приедешь в Ташкент с ней проститься.

Что можно было сказать в ответ?

Только покраснеть...

Месяц спустя после смерти Носковой, то есть в самом начале весны, а именно в конце февраля, умерла и Валентина Ивановна, наша заслуженная биологиня и бывшая советская разведчица в гоминьдановском Китае и в фашистской Германии. Нет, не из пистолета именного застрелилась - его нашли на книжной полке вычищенным, в холщовой тряпице и с полной обоймой патронов. Умерла она от болевого шока. Не выдержало сердце болей от одной из ран. Не помогло даже впрыскивание дефицитнейшего в те годы морфия, который сделала ей Таисия Александровна, бывшая наша географичка, просидевшая в комнате Валентины Ивановны двое суток подряд.

Вот за этот-то укол и затаскали по следственным кабинетам Таисию Александровну, довели ее до того, что за неимением пистолета старушка приняла слишком много прописанных ей врачом успокоительных таблеток - и однажды утром не проснулась.

На похоронах этих двух учительниц Людмила с матерью и бабушкой тоже присутствовали. Старший следователь горпрокуратуры возбудила уголовное дело в отношении своих коллег по обвинению в доведении ими старушки до самоубийства. Но сверху позвонили, надавили на горпрокурора - и дело закрыли.

Тогда-то семья Померанцевых и решила продать дом свой родному дяде все того же Циклопа, и купила домик в Новосибирске. То есть ровно через год после окончания нами восьмилетки Людмила с мамой своей и бабушкой стали сибирячками. А в Джамбул приезжала Люда к своей тете в гости каждые каникулы. Там и узнала о смерти предпоследней из наших учительниц-ЧОН-овок, Марты Емельяновны.

Мартышка и очки осталась единственной владелицей учительского мезонина, на который разинуло пастей великое множество именитых и неименитых лиц казахской, как правило, национальности. Одни пытались сами поселиться в этом уютном и теплом доме с оставшимся за ним большим бывшим школьным огородом (два с лишним гектара), виноградником и цветником во дворе, другие норовили поселить туда своих родственников, райисполком решил вселить туда очередников. Но...

Марта Емельяновна предоставила властям документы, из которых явствовало, что всю эту землю отряду ЧОН выделил в 1932 году Аулие-Атинский (до 1937 года наш город носил имя Аулие-Ата, то есть Святой отец) горисполком на вечные времена. В знак заслуг комсомольцев перед городом и в знак памяти о пролитой ими в боях с белогвардейцами и басмачами своей пролетарской крови. Мезонин (по-моему, все-таки флигель) построили ЧОН-овцы и ЧОН-овки своими руками в 1932-33 годах из купленного ими на собственные деньги бутового камня, привезенного из каменоломен горы Бурул, и из самана, привезенного на арбах из глиняного карьера, расположенного в конце улицы Паровозной. Все квитанции о покупках и оплате перевозок были акукуратной "руссачкой" приклеены к отдельным листкам формата А4 и вложены в скоросшиватель. Вместе с завещаниями всех жителей мезонина-флигеля, которыми они страховали друг друга на случай внезапной своей смерти.

То есть каждая (и один учитель) из них написала (написал) по пять завещаний на своих товарищей и заверила (заверил) их у нотариуса. Марта Емельяновна изъяла остальные завещания - и представила в суд только те, из которых следовало, что владелицей шестикомнатного саманного мезонина с шестью отдельными входами, смотрящими на цветник, и двух гектаров земли, является только она.

Как ни странно, но суд по делу "ГорОНО против Штраух Марты Емельяновны" принял сторону ответчика.

А спустя месяц Марту Емельяновну убили...

Труп ее обнаружили на тропинке, ведущей от ее мезонина к женскому туалету бывшей школы номер 17 с проломленной сзади головой.

Врачи сказали, что смерть Марты Емельяновны была легкой - она практически даже не почувствовала удара, и умерла сразу. Из всех комнат мезонина было вынесено все, что представляло материальную и историческую ценность, в том числе кавалерийские шинели, которые я видел там в свое единственное посещение этого дома, две буденовки, ордена и медали, всякого рода документы, не переданные вовремя в местный краеведческий музей (в том числе записная книжка делегата 14 партконференции ВКП (б), которую я держал в своих руках и видел там автографы Ворошилова, Куйбышева и... Каменева, Зиновьева, Рыкова, Бухарина). Один из орденов был Орденом Красного Знамени Бухарской социалистической республики, врученным Марте Емельяновне за участие в боях с Надир-ханом и Джунаид-ханом. Практически это были все ценнности, принадлежащие моим учительницам.

Набор советского фарфора выпуска 1920-1930-х годов, который стоял на вручную изготовленных полках в комнате Валентины Ивановны, воры-вандалы расколотили вдребезги, не зная, по-видимому, что за коллекцию эту где-нибудь в Москве они могли бы получить огромные деньги. А вот те самые китайские тонкостенные фарфоровые пиалы, из которых я пил чай однажды, ширпотреб того времени, стоявший до 1963 года в среднеазиатских магазинах рядом с китайскими карманными фонариками, китайскими термосами и китайскими одеялами горами и в великом изобилии, воры сперли. Даже жестяную коробку с пуговицами, иголками и нитками с портретом Мао Цзе-дуна на крышке унесли. И портреты Ленина. Сталина, Кирова и Маяковского, вышитые кем-то из учительниц в молодости крестиком белыми и черными нитками на серо-голубой ткани и повешенные на видных местах в их комнатах, содрали.

Убийц, конечно же, так и не нашли.

- Потому что не искали, - заявила Людмила. - Мама сказала, что после смерти Шквери уголовка в Джамбуле совсем скурвилась. Им бы только взятки выжимать да план на хулиганящих подростках выполнять.

Шкверю я знал. Это он придумал "Комсомольский патруль", заразив меня на короткий период времени пинкертонизмом. Человек этот был в те годы живой легендой. Уголовный мир Южного Казахстана и Северной Киргизии его, что называется, уважал, а всякого рода взяточники и расхитители соцсобственности боялись, как черти ладана и молитвы "Отче наш" вместе взятых. Про Шкверю рассказывали, что это он еще до войны в одиночку уходил вглубь Тянь-Шаня на поиски отрядов басмачей - и, возвращаясь, приводил с собой по сто и более киргизов и казахов, согласных прекратить разбой и стать норомальными советскими гражданами. Во время Великой Отечественной войны он служил в сформированной в наших краях Панфиловской дивизии в особом отделе, выявлял шпионов и диверсантов в прифронтовой полосе, был ранен под Вязьмой, попал в госпиталь в Кызыл-Орде, был там чуть не расстрелян местными НКВД-шниками, разоблачил их начальника, вернулся в Джамбул, и в 1943 году руководил разгромом всемирно известной армии дезертиров, прячущейся в тугаях реки Чу в районе села Гуляевка, был занят в операции по поимке немецко-фашистского десанта, выброшенного там.

В 1944 году Шкверя стал начальником горотдела милиции, больше ни по должности, ни по званию не поднялся, так и остался вечным майором с авторитетом человека бескорыстного и абсолютно честного, Коммуниста с большой буквы, каких и не осталось сейчас на бывшей советской земле.

- А флигель? - спросил я.

- А мезонин учительский Шкверя не позволил никому захватывать. Они ведь все - и Марта Емельяновна тоже - написали завещание на тебя. Вот Шкверя и стал тебя разыскивать по всему Советскому Союзу. Ему ведь так просто глотку не заткнешь. Шкверя был членом горкома партии и дважды избирался депутатом Верховного Совета СССР.

- Я не знал.

- Но тебя даже он не нашел. Решили, что ты умер. Завещание то ли полгода, то ли год действительно. Вот он и искал тебя сколько положено. А потом передал и дом, и участок второму детдому.

Детдомов в нашем городе к тому времени осталось действительно осталось только два: первый - в центре, на задах школы имени Н. Крупской, второй - в узбекском районе рядом с улицей Луговой и Наманганской, от которого до нашей школы двенадцать-пятнадцать минут хода.

Отдать землю и флигель именно этому детдому было, на мой взгляд, очень разумно. Потому как во втором детдоме все было в значительно худшем состоянии, чем в первом: и домики-спальни из кирпича-сырца, и рядом - то и дело разливающиеся каждое лето родники, и постельное белье всегда мокрое, пахнущее прелью и гнилью, и драки постоянные с местными узбеками, имеющими огромный приплод, а потому выставляющими в битвах стенка на стенку бойцов много больше нашего и по числу, и старше по возрасту. Да и кормежка была во второом детдоме похуже - воровали взрослые и объедали сирот нещадно, а одну заведующую даже поймали на продаже простыней с печатями ДДД-2 на Зеленом базаре. Воспитатели менялись, как перчатки. Словом, сиротам два гектара огорода вместе с домом о шести комнатах были как нельзя кстати.

- Ты не жалеешь? - спросила Людмила.

- Чего? - не понял я.

- Твой ведь мезонин, - объяснила она. - Если бы Шкверя тебя нашел, то ты был бы богатым.

Я растерялся. У меня был ответ. Но говорить его вслух я не решался. Не объяснять же ей, что с 1974 по 1977 годы я жил под другой фамилией, скрываясь от КГБ, решившего проучить меня за участие в несанкционированном ЦК КПСС комитете поддержки борющегося с фашисской хунтой народа Чили. Шкверя просто не мог найти меня - это во-первых. А во-вторых...

- Хорошо, что он меня не нашел, - сказал я. - Мне не нравится быть богатым.

- Почему? - вполне иcкренне удивилась она.

- Не нравится - и все.

И тут я услышал то, что никак не мог ожидать услышать от Померанцевой:

- Блаженный ты, - заявила она со вздохом, и продолжила уже спойокно, без эмоций. - Марта Емельяновна так и говорила: откажется он. Но так хотела Людмила Александровна - и все согласились. У Людмилы Александровны дочь была, внучки. А она тебе решила свою долю отдать. Вот все и решили с ней согласиться. Хотя знали: откажешься ты.

- Почему же тогда?.. - спросил я, и не закончил предложения.

- Не знаю, - ответила она. - Наверное, это - проверка на вшивость: взял бы ты их имущество или нет? - сказала так, а потом произнесла то, что так и стремилось слететь у меня самого с языка, но прозвучало бы в моем исполнении глупо. - Только я думаю, ты все равно бы не взял. Даже если бы тебя Шкверя нашел. Ты так же и передал бы наследство детскому дому.

Я промолчал. Теперь я уж точно не знал, что хочу сказать Померанцевой. Она разложила меня, как разделанного цыпленка-табака на сковородке.

Конечно, можно было заявить, что если бы я передал собственность свою детдому номер два сам, то загреб бы много очков в глазах джамбулцев и получил такого рода славу, что помогла бы мне сделать какую-нибудь карьеру. Мне наверняка партийные мастодонты даже жену бы подсунули очень полезную для карьеры, и всякую прочую муру.

Но мне и этого не надо было, как и не хотел я быть ни земле-, ни домовладельцем. Мне и на самом деле ничего не надо было и в этот момент - в аэропорту на окраине Новосибирска.

Я вновь жил под чужой фамилией, стремился уехать подальше от Москвы, убежать от ее скотских отношений, от расплодившихся там в великом множестве стукачей и мерзавцев. Я мечтал вновь оказаться в экспедиции, рядом с профессиональными бродягами и трудягами, предпочитающими палатку - дому, консервы и дикие травы - рестораной жратве и коньяку, спальный мешок - кровати и перине. Впереди был длинный зимний сезон на Чукотке, где я окончательно выздоровел от Москвы.

- Мама узнала потом у Шквери, - продолжила Людка, - почему он именно так поступил. Оказывается, в завещании было написано: если тебя не найдут или ты откажешься от дома и участка, то землю и мезонин надо передать в детдом. Именно в твой.

- Правильно, - сказал я. - Шкверя - золотой мужик.

- Был, - сказала она. - Его сняли с должности после убийства сестры Каплан.

Родная сестра той самой Фаины Каплан, что стреляла в 1918 году в вождя мирового пролетариата отравленными пулями, была сослана в Аулие-Ату еще в 1919 году. Там и прожила у нас всю жизнь. Дом ее стоял на углу улицы Сталина (потом Абая) и первого переулка Абая, напротив боковой стены первого в нашем городе гастронома "Огонек", смотрящего своими витринами на памятники Ленину и Сталину (скульптуру Сталина сняли в 1961 году после 22 съезда ЦК КПСС) и парка имени В. И. Ленина. Все старожилы знали эту старушку, работавшую бухгалтером где-то на сахзаводе, кажется. Сын ее закончил у нас весьма престижную школу имени Октябрьской революции, после войны учился и остался работать в Ленинграде, занял высокую должность и... где-то в начале 1970-х годов занял еще большую должность в одном из секретных конструкторских бюро Министерства среднего машиностроения, то есть работал на оборону СССР. Вот тогда-то он и решил вызвать к себе на постоянное место жительства маму.

Та долго не соглашалась, но, в конце концов, нашла покупателя на свой совсем не маленький дом, расположенный в самом центре областного центра, с водопроводом, центральными отоплением, канализацией и газом, то есть стоивший прилично даже по тем временам. Собрала вещи, купила билет на поезд (самолетов она не переносила), а за день до отъезда ее обнаружили соседи со следами пыток на лице и на теле, умершую от мучений и боли.

Дело вел Шкверя. Нашел убийцу быстро - дней за пять. Им оказался сосед Каплан (та и жила под своей девичьей фамилией всю жизнь, ничуть не стесняясь ее, утверждая, если спросят, что сестра ее не могла стрелять в Ленина по причине своей полуслепоты и неумения обращаться ни с каким оружием), рабочий завода "Коммунмаш". Оказывается, узнав о том, что Каплан продала дом, он решил отобрать у нее сколько-то там десятков тысяч новых рублей, пытал, чтобы она сказала "где спрятала кубышку", а та все время говорила правду: деньги покупатель пообещал привезти ей завтра. Так и умерла от разрыва сердца.

История эта стала известна всему городу и, возможно, всей области и всей Северной Киргизии, обросла многочисленными деталями, в том числе и самого невероятного свойства. В результате, Шкверю, как расследовавшего это преступление, отправили на пенсию, дав подполковника при этом.

Но никто (я во всяком случае и мои знакомые тоже) не знал то, о чем сообщила мне Померанцева за столом с остатками еды в тарелках и с двумя пустыми бутылками из-под вина в маленькой комнатке на задах ресторана в аэровокзале Томилино:

- Покупатель был родным братом... - тут она назвала имя первого секретаря Чимкентского обкома партии, которое я теперь забыл, а тогда оно гремело на всю страну, ибо был он к тому же и членом бюро ЦК Казахстана и членом ЦК КПСС, и имел еще добрый десяток званий и должностей. - Он и заказал Каплан. Подсказал соседу, что делать, а денег ему в тот день из Чимкента и не привезли. Встретил соседского сына, передал тому, чтобы папка его к тете Каплан сегодня не ходил. Пацан пообещал, но забыл передать. Они бы все равно убили ее, но была бы подпись Каплан на договоре купли-продажи. А так все пошло наперекосяк, чимкентцы стали нервничать - Шкверя на них и вышел.

- Ничего не понимаю, - признался я. - А за что же его на пенсию отправили?

- Ну, какой ты бываешь дурной! - изумилась Померанцева. - Если мне это известно, если маме моей известно, то, почитай, половина области знает правду: роственник члена ЦК заказал убийство сестры убийцы Ленина.

- Фаина Каплан не убила Владимира Идьича, только ранила.

- Да какая разница! - отмахнулась Люда. - Хотела убить, но не убила. Главное - дело сестры Каплан приобрело политическую окраску, было передано в КГБ, а Шкверя отказался его закрывать. Его и отправили за упрямство на пенсию. А через полгода Шкверя умер. Странная смерть: отравился зелеными яблоками. Мол, зеленые, опрысканные яблоки, как ребенок, не помыв, съел - и тут же умер. Ясно теперь?

Шкверю мне было жаль. Начальник горотдела милиции был очень внимателен к "Комсомольскому патрулю", использовал нас только при охране общественного порядка, давая в сопровождение только по-настоящему профессиональных офицеров. Он никогда не посылал нас на задержания и не приветствовал наше стремление совершить подвиг, мешал нам нарываться на ножи и получать пули из обрезов в грудь да живот. Он нам говорил:

- Не жалеете себя - пожалейте преступника: ему из-за вас дополнительный срок мотать придется. А у него - семья и дети.

Зато у самого майора за сорок лет бессрочной службы было шесть нашивок за ранения, когда одевал он китель по праздникам, и не помню уж сколько орденов и медалей - много, словом.

Эта часть разговора с Людой и воспоминаний моих не касается вплотную данной истории, но я ее все равно оставляю ее на суд читателя. Во-первых, потому что этот разговор у нас произошел, а во-вторых, Шкверю я тоже считаю своим учителем того периода, и горжусь своим знакомством с этим воистину великим человеком.

Да, еще, кстати... Шкверя был в молодости ЧОН-овцем, тоже гонялся за басмачам и даже рубился с ними в конных атаках шашкой. Уже много лет спустя я обнаружил два отрывка его воспоминаний, опубликованных в середине 1960-х годов в серии сборников под грифом "Мы из ЧК". Теперь это - библиографическая редкость, а тогда - воспоминания живых свидетелей и участников историчекских свершений.

"Комиссары в пыльных шлемах...", преданные моим поколением, черт побери!

Так наш разговор с Людой и велся под смену блюд и бутылок с вином, оставаясь все время доверительным, словно мы чувствовали оба, что встреча эта наша последняя, и никогда мы не узнаем друг о друге больше, чем успеем узнать сейчас...

Людка впервые уехала из Джамбула еще тогда, когда наши одноклассницы готовились к выпускному балу, случившемуся, как тогда было положено, 25 июня, а я умотал в Бостандык, устанавливать репера и триангуляционные пункты на барханах. В финасово-экономический техникум поступила Померанцева сразу, без усилий, но, проучившись там год, на второй курс не вернулась, а поступила в Джамбулское педагогическое училище, потом перевелась в Новосибирск в такое же учебное заведение, окончила его, поработала три года в школе - и поняла, что учителя из нее не получится, устроилась на работу в Томилино - и с тех пор служит здесь: сутки в аэропорту - двое суток дома.

- Удобно, - сказала. - Один день с детьми моя бабушка сидит, два дня - я. И работа эта для головы легкая. Помнишь, ты меня все время дурой называл?

- Ну, какая ты дура? - смутился я. - Два раза в разные учебные заведения поступила. Небось, конкурс был. Так что ты умней многих. Только жаль, что ты из учителей ушла.

Я думал, что она смутится или поблагодарит за комплимент. Ибо она все-таки была когда-то дурой, если решилась приговорить себя к смерти из-за двойки по географии. Но она осталась холодна к лести.

- Нет, - покачала Люда головой. - Ты знаешь, почему я ушла из школы?

Я пожал плечами. И даже не подумал, что могу услышать фразу, которую просто не в состоянии произнести дура, но которая идет из самого сердца и из самой глубины души:

- Мне не дано было стать ТАКОЙ учительницей, какими были ОНИ.

Спустя полчаса после окончания нашей беседы, изрядно нетрезвый Соковых А. И. был сопровожден подругами Людмилы Оленевой вместе с ней самой, держащейся на ногах хорошо и выглядевшей, как огурчик, через служебный ход до трапа самолета, усажен в кресло и уснул в нем.

Но прежде я выглянул в иллюминатор, некоторое время просидел так, пялясь на идущую по направлению по бетону к терминалу по-девичьи стройную фигурку Людки, на роскошные белые локоны, распавшиеся из-под пилотки по ее плечам. И думал о том, что на самом деле эта встреча не была нужна ни мне, ни ей. Глядя на Людку, я и не встретился с детством, и не простился с ним. Узнал немного нового о своих учителях, но фактически не нужного ни мне, никому другому. Настоящие мои учителя остались там - в моей памяти, бывшей несколько иной до встречи с Людкой.

Я не оправдал надежд моих учителей. Не стал ни физиком, ни математиком, ни географом, ни химиком, ни биологом, ни филологом. Второй раз живу под чужой фамилией и в который уж раз бегу от провоохранительных органов. Никогда ничего не украл, никого не убил, не обидел, дочери честно алименты выплачиваю без исполнительного листа, а мне грозит срок по доносу человека, которого я спас от смерти в прошлогодней экспедиции. Власть, которую устанавливали мои учителя, на основании этого доноса признала меня врагом общества, которое я ценил выше всех на земле. И, вполне возможно, они правы... Потому что нынешняя власть (1978 года) только зовет себя советской, а на самом деле уже давно власть украденная у народа. То есть все в этой жизни давно уже совсем не так, как говорили мне мои учителя, и чему я искренне верил...

Зато посмертный их экзамен на вшивость я выдержал с честью. Именно поэтому я мог претендовать, мне думалось, на одну из тех двух тяжелых серых шинелей с грубыми обшлагами на рукавах, без погон и с красными петлицами, что висели на вбитых прямо в стену гвоздях в комнатах Валентины Ивановны и Людмилы Александровны. И на одну из двух тамошних буденовок с выгоревшими огромными красными матерчатыми звездами, пришитыми к ним мелкими женскими стежками черными нитками - красных ниток в далекие боевые годы моих учительниц в нашем городе не бывало.

И еще я думал о предстоящей работе в экспедиции, о своем паспорте, провезенном ребятами в погранзону, о том, что в Якутске меня могут с паспортом Сашки Соковых снять с борта, не зная еще, что в столице Якутии встречу старого знакомого по позапрошлогодней экспедиции - и тот проведет меня на борт самолета "Якутск-Магадан", а вот в Магадане погранцы меня схватят, но все обойдется странным штрафом в три рубля и хитрым маневром таксиста, который и довезет меня в закрытый портовый город на берегу Нагайской бухты. Я еще не знал о многих приключениях, ожидающих меня в этой поездке...

...И потому со спокойной совестью, на многие годы забыв о Людке Померанцевой, уснул...

И всю дорогу мне снились:

- всегда серьезная, властная и почти никогда не улыбающаяся Людмила Александровна, у которой, оказывается, мужа убили еще в финскую войну;

- всегда мило улыбающаяся ученикам Валентина Ивановна, у которой был любовник-китаец, которого выдворили из СССР в начале культурной революции вместе с остальными гражданами Поднебесной;

- жесткая, но справедливая Таисия Александровна, у которой в самом Джамбуле жили две дочки и куча внуков, а муж ее бросил сразу после войны, когда свободных женщин оказалось в стране много, а здоровых мужчин всего-ничего. Она и во сне моем несла на своих полных плечах огромный самодельный брезентовый рюкзак со всякими вкусностями, которыми оделяла нас во время походов, учила нас печь "шашлык из хлеба" над угольями костра, который каждый из нас мог зажечь одной спичкой даже в дождь;

- неулыбчивая Марта Емельяновна, потерявшая жениха в битве с басмачами еще до войны, и так до конца жизни оставшая верной его памяти;

- излишне мягкий и похожий на плюшевого медвежонка гигант Иван Иванович, чья жена отказалась от него во время прцесса, но захотела вернуться к нему, когда его реабилитировали, но он и не принял ее извинений;

- тетя Фрося, служившая, оказывается до выхода на пенсию и до службы уборщицей в школе нашей учительницей истории и предмета с названием "Государство и право". Во время войны она работала на нашем сахзаводе оператором какой-то там печи, и ее контузило во время диверсии, совершенной каким-то бывшим белогвардейцем (подробностей Люда не помнила);

- Ну, и Шкверя, имя-отчество которого я, к сожалению, забыл, снился. Героический и мудрый Шкверя, враг воров, убийц и бандитов, защитник обиженных и обездоленных.



    ПРИМЕЧАНИЯ

     1  История эта описана в романе: В. Куклин "Прошение о помиловании".

     2  В нашем ссыльном городе жило множество замечательных людей, надо признать. Многие из них были заняты учительством в школе. Я застал на излете настоящих "жертв сталинского режима", но все-таки помню и Ивана Ивановича, и бывшую члена ЦК левых эсеров, учившую меня азам музыки короткое время. Помню, как приехавшаея в Джамбул с концертом Бибигуль Тулегенова, обладающая воистину соловьиным голосом, рассказывала нам со сцены, как работала в качестве прислуги в доме ссыльной Галины Серебряковой в нашем городе - и именно эта жена расстрелянного члена Политбюро ЦК ВКП (б) помогла безграмотной казахской девушке поступить в консерваторию, получить образование и стать всемирно известной певицей. Да и сама жертва сталинских репрессий Серебрякова стала одной из первых лауреатов Ленинской премии сразу же после освобождения. Всех таких земляков моих и не перечислишь...




© Валерий Куклин, 2009-2017.
© Сетевая Словесность, 2009-2017.





 
 


НОВИНКИ "СЕТЕВОЙ СЛОВЕСНОСТИ"
Алексей Смирнов: Братья-Люмьеры [...Вдруг мне позвонил сетевой знакомец - мы однофамильцы - и предложил делать в Киеве сериал, так как тема медицинская, а я немного работал врачом.] Владимир Савич: Два рассказа [Майор вышел на крыльцо. Сильный морозный ветер ударил в лицо. Возле ворот он увидел толпу народа... ("Встать, суд идет")] Алексей Чипига: Последней невинности стрекоза [Краткая просьба, порыв - и в ответ ни гроша. / Дым из трубы, этот масляно жёлтый уют... / Разве забудут потом и тебя, и меня, / Разве соврут?] Максим Жуков: Про Божьи мысли и траву [Если в рай ни чучелком, ни тушкой - / Будем жить, хватаясь за края: / Ты жива еще, моя старушка? / Жив и я.] Владислав Пеньков: Красно-чёрное кино [Я узнаю тебя по походке, / ты по ней же узнаешь меня, / мой собрат, офигительно кроткий / в заболоченном сумраке дня.] Ростислав Клубков: Высокий холм [Людям мнится, что они уходят в землю. Они уходят в небо, оставляя в земле, на морском дне, только свое водяное тело...] Через поэзию к вечной жизни [26 апреля в московской библиотеке N175 состоялась презентация поэтической антологии "Уйти. Остаться. Жить", посвящённой творчеству и сложной судьбе поэтов...] Евгений Минияров: Жизнеописание Наташи [я хранитель последней надежды / все отчаявшиеся побежденные / приходили и находили чистым / и прохладным по-прежнему вечер / и лица в него окунали...] Андрей Драгунов: Петь поближе к звёздам [Куда ты гонишь бедного коня? - / скажи, я отыщу потом на карте. / Куда ты мчишь, поводья теребя, / сам задыхаясь в бешенном азарте / такой езды...]
Словесность