Словесность

[ Оглавление ]








КНИГИ В ИНТЕРНЕТЕ


   
П
О
И
С
К

Словесность




ХАРОВСК

(из книги "Путешествия по следам родни")


Определяя мотивы путешествий как тайные, я не грешил против истины: во "Вступлении" я еще собирался избежать их обнародования. Впечатления туриста от увиденных местностей - вот что должно было лежать в основе очерков. Много позже стало понятно, что у этого жанра вообще другое назначение - пространственного измерения; в нем не время ищут потерянное, а место. Какой-нибудь странный и счастливый академик Обручев, который сочинял, точно называл бирки к музейным экспонатам, сидя в кабинете, одновременно вновь шел с караваном верблюдов и верным проводником Лобсыном в глубь китайских гор и пустынь: так-то ему хорошо было вновь эти солончаки и такыры увидеть в меру научного любознательства. Может, она на склоне дней мечтал о деньгах, а когда понял, что прежде изданная романистика и научные труды недостаточно его обогатили, решил вспомнить былую коммерцию - поискать клады. Вот и выдал себя, старый сквалыга, обнаружил тайное намерение, не совместимое с развитым социализмом.

Что до меня, то я поступал из иных побуждений. В Харовск Вологодской области в июле 1997 года захотелось съездить по двум четко осознанным, всплывшим из глубин подсознания мотивам. Во-первых, я был там более четверти века назад со студенческим отрядом на уборке колхозного картофеля и в деревне Лисино написал первое свое датированное стихотворение. Еще бы: в семнадцать лет - первая разлука с родиной. И я тогда это дело сублимировал в ужасно графоманских виршах. Второй мотив оказался скорее из future simple: хотелось попасть в Майклтаун, но - рядом: на широту Майклтауна. Ехать в самый поселок я к тому времени уже попросту боялся. Действовать следовало скоро и без раздумий: "перетоптать" 1971 год и отчуждить родной Майклтаун.

Как если бы система рода напоминала несколько далековато удаленных сообщающихся сосудов, и уровень жидкости в своем я всё никак не мог привести в безопасное соответствие с другими. Уравняю в Никольске - падает к едрене фене в Бежецке, уноровлю майклтаунцам - москвичи вознесутся на беспредельный уровень претензий. Им-то что: они растут в своих квадратно-гнездовых мичуринских лунках, а я не очень понимаю, являюсь ли вообще картофелем. Было как бы кратковременное разрешение "погулять" - не атаманом на Яике, но похоже. При этом (боюсь запутаться) "гульба", наслаждение полнотою прекрасного Божьего мира, бродяжье счастье давалось в рамках, в условиях уже надвинувшегося будущего: как если бы был каркас, арматура, но местами не заполнена раствором, с кавернами; как если бы была готовая картина, но не раскрашенная в цвет, а местами и без контуров. Мне это не нравилось, ибо оказывалось, что я зависим от рода и вынужден родом поступать по обязанности. Погуляй, мол, но к такому-то часу вертайся: мы тебя будем кушать. (Впрочем, я-то уже знал, что вместо меня они будут кушать камень, как где-то, кажется, у Синдбада или Одиссея, что подмена уже состоялась благодаря моим энергичным поступкам, что этот придурок Кронос обломал об меня зубы).

В 17 лет поступки и положения кажутся случайными: с таким же результатом нашу учебную группу филологов-первокурсников из Вологодского педа могли послать и в Вытегорский район, и в Смоленскую область. И только в 1997 году, пожившим, заочно спроваживаемый экс-супругой в тверскую деревню, отправляясь вновь примерно в ту же ситуацию (колхоз, картошка, первое стойбище вдали от дома), я осознавал уже не случайность, а повторяемость бытия - во всяком случае, личного.

(Теперь же, когда пишу это еще через четыре года, уже не в Москве, поишачив неделю-полторы в пригородной деревне Лисицыно Киржачского района на Владимирщине на уборке капусты и затаривании мешков на картофельных буртах, и вовсе, как какой-нибудь худющий средневековый китайский философ, много поколоченный женами, словоформы ЛИСА прямо-таки боюсь; потому что и впрямь: что-то в этом звере есть от восточной женщины - пронырливое, коварное, от оборотней).

А в 1971 году, в 17 лет, поездка эта оказалась замечательна тем, что все впечатления от нее не абсорбировались. Ведь как обычно бывает? Уезжаешь в какую-то местность, пусть ненадолго, вживаешься там, насыщаешься впечатлениями - и вот они уже как пища в кишечнике: переварены, впитаны. От поездки же в деревню Лисино Харовского района Вологодской области осталось впечатление неосвоенности, комковатости, чуждости. Там всё было настолько не мое, сам я настолько угловат и странен, северные слякотные дождищи настолько угрюмы, что откладываться в кладовую жизненного опыта оказалось нечему. Быть-то я там побывал, а информация о пребывании сохранилась дискретная. Помню, например, жуткую темень, грязную колейчатую дорогу; мы, едва познакомившиеся студенты, сидим по бортам тракторной тележки, в которой туда-назад катается недовыбранная мокрая картофь и две пустые бутылки из-под бормотухи. Мы, городские культурные молодые люди, непристойны пьяны от тряски, гнусного дождика и антисанитарных условий, а вермут почему-то пошел в язык: заплетается язык-от. Семнадцать лет. Самостоятельность. А этот механизатор, у которого только задняя подсветка безопасности и светит во мгле, посередь зловонных колей тормозит и с хозяйственною заботою на морде загружает к нам через борт несколько лопат, о нас отечески справляется, а сам трезвый, сволочь. Я, собственно, и выпивал-то с 17 лет до пока не женился, и теперь сожалею, что не пошел по привычной для мужчин своего рода дорожке:  б е с п р е р ы в н о г о  п ь я н с т в а  и  с п о н т а н н ы х  п о с т у п к о в.  Боже пресвятый, отче Ноеви, изобретатель виноградной лозы, каким бы я был теперь знаменитым, сколько бы приключений с полной утратой памяти пережил, сколько бы заплатил штрафов, подписал протоколов, каких слез, тревог и женской нежности бы дождался, какую бы имел крепкую семью и многочисленных отпрысков, штурвалящих на любой поверхности, где колесо проедет! Нет, дернуло дурака - интеллектуалом заделался, послушался мать с теткой: "Не пей, Олеша, водки-то!" Да как же можно не пить в этой стране? Ведь это же позор и вечное одиночество. Ведь не обязательно было становиться собою, можно было и Сергеем Довлатовым.

Но всё пошло как пошло. Осенью 1971 года, на широте Майклтауна, только на два градуса западнее, собирая боровые рыжики для хозяев, у которых мы жили, золотой осенью на мокрой кочке отъединяясь от коллектива, -  з а п и с а л.  Увы, не запил - записал. Сам не знаю с чего: до родной норы было рукой подать, только Сямжу пройти. Листья, помню, в роще свисали не шелохнувшись, - точно в золотом шатре сидел.

Хорошо юноше: он настолько безответствен, что кажется скромным, настолько не от мира сего, что все им интересуются, услуживают. Таким и я в те годы был: лягушонок с рудиментами головастика. Уж не помню, уехал оттуда один или недели через две вместе с группой со своей, и кто был со мной - не всех помню. Элемент новизны состоял в том, что от норы в Майклтауне на охоту с родичами-лисами, обучаясь, я ходил по одному и тому же внушенному старшими пути, а тут вдруг спятил, снюхался с чужими выводками и по соседству с собственной норой очутился. И это было необычно: первый блин - и сразу сбой. Потом-то всё пошло как у всех: уход из дома по всем правилам притчи о блудном сыне: духовное взросление, кутежи, женитьба на блуднице, высокие престижные связи, забвение отца (притом, что ежегодно не по одному разу с ним виделся) - по вполне научной, гегелевской спирали самопознающего духа. И только этот первый, без помочей, выход в большой мир оказался заглядыванием к соседу: чуть севернее - Тарнога, родина матери, чуть восточнее - Сямжа и Тотьма, гнездилище отца, дядьев. Поселись, мол, рядом, на Вологодчине: не охота нам тебя далеко отпускать. Вот и поле с картошкой тебе, и северная изба-хоромина: чтобы достать окошек, надо лестницу приставлять. И это невзирая на тот факт, что я уже зачислен на первый курс педагогического института (то есть сделал выбор).

Нет бы им в таком случае прямо в Майклтауне и выкупить избу для меня с участком соток в двадцать, коровой и пожней на речке Сельменьге! Чего было огород городить?

Словом, Харовск и его деревня Лисино были тем чуланом лабиринта, тем тупиком начального пути, в который когда-то заглянул с товарищами молодой лис и, найдя там множество красот, мышек и кур, множество бесплатных и безопасных сыров, по молодости и множеству надежд оттуда тотчас слинял: да я!.. да шапками всех!.. в Москву!.. да сыров там везде - эвересты!..

И вот теперь этот траченный сединой москвич в конурке чуть побольше сельской кладбищенской ограды разворачивал на письменном столе (кухонного не имел) топографическую карту и прямо-таки с вожделением всматривался в ее изоглоссы, дорожные и гидрографические обозначения. Следовало опять туда заглянуть - не за сыром, а за его запахом, за подтверждением незыблемости бытия. Но главное, повторюсь, заключалось в том, что картины, витальная тоска, декорации тех мест за двадцать с лишним лет так и не абсорбировались. Казалось, я чего-то недопонял, не обследовал, в спешке прозеворонил, как говорят дети (прозевал плюс проворонил), и теперь надлежит заодно уж темные места этого сырного чулана высветить. Положим, в Себеже и в Завидове я никогда не был и приведен туда промыслом и интуицией, а вот в деревне Лисино был и еще хочу. И именно с целью узнать, насколько я там все забыл, неправильно воспринял или молодыми глазами прохлопал. И вообще: можно ли, например, пройти в заделанную дверь, взобраться по порванному канату? И от сциентистского возбуждения по этому поводу я аж вздрагивал.

Теперь, когда, надеюсь, мотив этого путешествия ясен и обнародован, посадим этого зафлажкованного (впрочем, лисы флажков не боятся), охотничьими собаками кругом обложенного рыжего хитрована (вот именно, собаками: отец и та московская кузина, которая за белорусом, в год Собаки родились), отведем этого менее удачливого, чем робертсовский, red fox'а на Ярославский вокзал в несносно жаркий июльский день опять с этим его обвислым рюкзаком, с этими его компьютерными расчислениями, как распределить свои жалкие гроши и не дадут ли харовские газетчики высокому московскому гостю под его досточтимую задницу редакционный "уазик", оставим его в его 1997 году и мысленно перенесемся вспять в начало семидесятых. Вот он, всевышней волею Зевеса наследник некоторых своих родных, каждый вечер из этой деревни Лисино через ивовый перелесок и (вроде бы) мост через ручей с хозяйским, еле тлеющим электрическим фонарем в руке, с неизъяснимым удовольствием от осенней слякотной холодрыги и скользкой тропы чешет в соседнюю деревню в клуб, потому что еще в первое посещение увидел там красивую незнакомку. По случаю худой погоды и кинокартины в клубе полно выпивших местных парней, а он там бродит со своим фонариком, высматривает ее. И - что бы вы думали? - и он никого не боится, и к нему никто не пристает. И ведь знают, что студент, приехал на картошку. Отвага в его семнадцатилетнем сердце, как у христианского святого во рву с тиграми. И он приходит туда и раз, и другой, а на третий, на крыльце с деревянной балюстрадой он эту красивую незнакомку застает - с подругой, сходу к ней правит (а из клуба слышен стук бильярдных киев, ругань и на крыльцо поминутно выходят просвежиться разгоряченные молодцы), берет за руку и говорит: "Пойдем погуляем! Да пойдем же, нету никакого дождя!.." И что бы вы думали? Она берет его под руку, и идет с ним в поле прямо на глухие мокрые кусты, и отойдя хорошенько, чтобы клуб из глаз скрылся, разворачивает к себе фронтом и свистящим шепотом, как потревоженная змея, произносит: "Одурел, что ли?! Да тебя же ребята убьют! Ты откуда такой, что ничего не боишься?" Она именно что ангел - до чего хороша, и в близком шепоте ее сквозит такой неподдельный за него страх, что он только и смог, потупясь, пробурчать: "Батарейки сели совсем, не видно ни фига!" И сам очки во внутренний карман пиджака убирает, чтобы ловчее ее сейчас целовать. Темень такая, что легче пролитую тушь вообразить, в деревне, несмотря на клубное гулянье, ни огонька, но ветер в неизвестном пространстве поля весьма крепкий для полуночи и из предполагаемых туч временами каплет. Он ее так любит, эту девушку в голубом плаще с широким ремнем, что выразить не может, но ему непременно надо ее поцеловать, от парней отбить... "Я и без очков хорошо вижу. Погуляем еще? - "Не приходи больше. Ты что, с ума сошел? Они же тебя зарежут..." - "Да понимаешь, мы скоро уезжаем. Проводи меня. Ты из этой деревни?" - "Не приходи больше, слышишь? Слышишь? А то тебе попадет!" И она исчезает в направлении клуба. На следующий вечер он снова там, на крыльце, ждет час, другой, и впервые со смутным страхом, так что деревенские, тоже впервые, впрямь его спьяну донимают, чтобы выяснить, что он за личность и чего ему тутот-ка надо. "Ты чего, студент прохладной жизни, здесь ошиваешься? Ваши вроде уж в Вологду уехали..." - "Не уехали еще", - воротит он нос от спиртуозного запаха и в тоске невстречи, не осмелясь даже пройти по деревенской улице, возвращается тропой в Лисино. Он не спешит. Он по ней тоскует. Вот именно: тоскует.

Это был вариант, который бы он имел, если бы научился действовать спонтанно, не координируя поступки и не размышляя о них. Он имел бы теперь, сделав такой выбор, не четырех, а семидесяти четырех женщин, и море женской тревоги и боязни, и уж конечно, достаток в доме, и уж конечно, собственную автомашину (и возможно, не одну). Но он пошел путем пережевывания, так что красивые женщины уходили к крутым пацанам. (Крутые, замечу в скобках, умеют крутить баранку и рисковать жизнью, а и то и другое в России неотделимо от выпивки). Но все пошло как пошло, он ее больше не увидел, хотя смертное отчаяние от внезапной влюбленности еще не раз испытал.

И вот теперь, когда из подсознания вынуто и выболтано, зачем он в Харовск стремится, пусть он туда катит, наш путешественник. Он-то считает, что едет туда исключительно из-за писателя Василия Белова. Худо же ты знаешь  д е й с т в и т е л ь н ы е  собственные побуждения, хоть тебе и 44 года!



Не помню, чтобы кто еще высадился на перрон в то погожее раннее утро на минутной остановке. Во всяком случае, дорогу было спросить не у кого. Как всегда после движения, земля казалась особенно незыблемой. Как всегда после Москвы, я показался себе сумасшедшим. Здесь даже  п а у т ы  еще не обозлились ради предстоящего красного дня: один сел на рукав и спокойно дождался, пока задавлю. Чего мы там копошимся, в столице, как опарыши на тухлом мясе? Ведь вот и в Америке, если не в Мехико высадиться, а в Пето, сразу понимаешь, что спешить некуда.

Мастеровой, по виду слесарь, встреченный на перекрестке, не знал, где редакция, и рыхлая баба, следовавшая за ним бейдевинд, - тоже. Я на них рассердился, что они такие сонные, но и без подсказки вскоре вышел на центральную площадь города Харовска. Она была пуста и ограничивалась гостиницей, районным исполнительным комитетом, поликлиникой и гастрономом (все здания в два-три этажа, гастроном закрыт). Газетчики, конечно же, ютились у исполнительной власти и занимали две тесных комнатенки. Утренняя уборщица, похожая на первую, законную жену моего дяди по материнской линии, как раз возила мокрой шваброй в редакторском кабинете и вытряхивала плетеные урны. А то бы без этого напоминания я не вспомнил, что она в свое время убирала за 70 рублей в месяц контору в центре Вологды. "Вологдабумдрев" или "Вологдакоопторг". Что-то в этом роде. Она была откуда-то отсюда родом или из Сямжи, говор и интонационное членение речи заметно отличались от того, как говорят в Тотьме. Добрейшая женщина, с детьми которой я несколько месяцев делил кров и которая нанесла мне огромный урон. Вторая же жена, точнее полюбовница дяди, как помнит внимательный чтец, убирала столовку в Себеже. Вообще-то она, тоже в свое время, работала посудомойкой в столовой в метрах в двухстах от первой в Вологде (через площадь, от улицы Ленина к библиотеке имени И.В. Бабушкина).

Приятно было встретить их через столько лет в других местах России и моложе прежнего.

"Обождите, скоро придут", - приветливо сказала мне эта родственница, подавая мягкий стул. Когда появились сотрудницы, я еще полчаса егозил, как возбужденная плотва в городской ванной, а потом надолго затих: эти бабы вели себя так и на разведочные расспросы отвечали с таким умиротворением, что становилось ясно даже мне, порывчатому маниаку: все давно решено, изменить что-либо нельзя. Провидение все предусмотрело. Автобус на Сямжу ходит, а пойдет ли седни, не знам. Редакционный шофер вроде сломался, но это надо узнать у редактора. Редактор, шустрый, живой и круглый господин, - вероятно, из управленцев: инструктор горкома партии, районный семеновод, что-нибудь в этом роде, - на мою наглую просьбу одолжить 50 рублей с возвратом через неделю ничуть не сконфузился и запел про низкие оклады, дороговизну. Весь тираж приходится печатать в соседнем районе: своя типография даже бланки не издает, подписчиков не стало, дотаций нет. Машина? Машина на приколе, бензин вон как вздорожал. А вы к Василию Ивановичу? Он теперь вдвоем с сестрой живет, но в Тимонихе его сейчас нет: в Вологду уехал. Вам бы лучше созвониться. У него-то машина есть, "Нива", сам рулит.

Последовало несколько неодобрительных замечаний по поводу депутатской активности патриарха советской литературы. Письмо? Письмо перешлем, это можно. А зачем вам в Лисино? А-а...

День вызревал и наливался зноем, а в редакции было прохладно, комфортно. Сотрудницы угостили меня прекрасным пустым чаем. Я заботился, удастся ли на обратном пути сесть в поезд за фу-фу: на эти 50 заемных рублей я, наивный человек, очень рассчитывал. Хлестаков неудачливый: провинциалы, святая простота - как не дать столичному аферисту. Редактор щебетал до того много и сладко, в его словах сквозила такая, юмором сдобренная зависть к В.И.Белову, что я уже готовился как поядовитее ему нагрубить. Вот так-то и всю мою жизнь с этими говорунами: посодействовать на словах, помочь морально, советом - нет проблем, а сделать что-либо реально - таких трудностей навоздвигают, таких хлопот напредрекают, что вечным дебитором себя ощутишь. Такой же вот Чухонцев сидит в "Новом мире", такой же Лаврин в "Юности", такой же Ковальджи в "Московском рабочем", такой же Трофимов в "Советском писателе", такой же Финько в Государственной Думе, такой же Ионин в "Столице", такой же Дорошенко в Московском отделении Союза писателей, такой же Артемов в "Москве", такая же Чичина в "Смене": в лепешку разобьются, чтобы отговорить тебя от твоих намерений.

Я просидел там до трех часов пополудни, позволив себе только пачку рассыпчатого печенья фабрики "Большевичка" (на бисквит это изделие не тянуло), чтобы не пить столь щедрый чай совсем впусте. Транспорт в моем направлении все еще был возможен, и редакционный шофер мог починиться.

Озабоченный, что, пока спускаюсь пыльным тенистым проулком к реке, они там роются в рюкзаке, интересуясь полномочиями столичного гостя, я испытывал некое термостатическое и лимфокровеносное беспокойство: было так жарко, что так и тянуло к воде уравновесить разнонаправленные дисбалансы внутрях. Рубашку уже загодя снял и, выведенный на берег, невольно в восхищении остановился.

Бывают удовольствия, которые, когда их вкушаешь, длишь. Там есть гидродинамический реостат, в организме. На случай закипания влаги, на случай пожара в крови, и он показывал крайнюю отметку; заглоченный внутрь горячий чай настоятельно давил на клеточные мембраны; всю эту конструкцию Вассермана следовало немедленно погрузить в воду, чтобы предотвратить Уотергейт. Но кожа плеч, когда оглаживал, еще холодила, следовательно, процесс контролировался. Тенистый проулок вывел на возвышенный пустой берег к узкому - только двоим разминуться - длинному навесному мосту; мост провисал совсем немного. Другой берег был пологий, травяной с каменистой отмелью; где часто раздевались купальщики, уже образовался серый песок. Это была та же река Кубена, которую мы проезжали на подступах к Устью, только вполовину ?же и ближе к истокам. Где-то я этот ландшафтный вариант уже смотрел, но сейчас было не вспомнить. Бронзовое проникновенное солнце высвечивало каждый камень в русле; вода стремилась в ложе берегов лавиною, как неяркий штапель из рук щедрого мануфактурщика, - без единой складки, без завихрений и воронок. Задорно визжали и барахтались щуплые бронзовые дети. Уже зная, что сейчас к ним присоединюсь, я еще задержался на этом берегу.

Не знаю, кто что об этом подумает и обо мне умозаключит, но только я боялся. Если бы всё в этой поездке было морально дозволено, я не встретил бы депутацию от матери. На родину матери, в Тарногу, я ездил двумя годами прежде. Кокшеньга была лишь территориальной соседкой Кубены, даже текла в противоположную сторону. Обе были притоками Северной Двины. В Кокшеньге я никогда не купался, на купание же в Кубене сохранялся запрет. Шкодить, да притом матери, меньше всего хотелось. Это было как целиковый вкусный кремовый торт, оставленный на честное слово: не забранят, если отрежу кус, но морально нехорошо. Мне бы понять уже тогда, что и двоюродники по матери (родственники ее брата) не так уж благорасположены ко мне - и к ней самой, как прежде представлялось, что это они попугивают наказанием за удовольствие, которое даже лису доступно. Отпрыски у них шли в Сямжу, Тарногу и Тотьму. И совсем не безупречно с моей стороны, что ни в один из этих соседних районов я не намылился, а приехал в Харовск - якобы в Белову, якобы в Лисино. "Давне-енько не брал я руки шашек. - Зна-аем, как вы не умеете в шашки играть". Точь-в-точь на широте Майклтауна, даже минуты и секунды совпадают. А Вологду, зараза, проехал без остановки и к двоюродникам гостевать не пошел. "Зна-аем, как вы не умеете в шашки играть". Вот тебе полчаса - и решай. Или на вокзал - и в Москву, или интервьюером в Тимониху, либо памятливым Борхесом в Лисино оживлять прежнее восприятие, или в Сямжу пешим туристом. А только ночевать тебе здесь нельзя.

"И чего приехал? - тоскливо размышлял я, стоя перед мостом. - Ведь был же уже в Тарноге... Хоть бы с матерью чего худого не случилось. Что вообще за странности со мной происходят который уж год!" Тревога росла, множилась на фоне общей оптимизации самочувствия, но получасовое допущение я уже от кого-то получил. Впрочем, не так уж трудно было догадаться, кто там нагнетает истерию и психоз, - стоило еще часов восемь-десять продлить путешествие на север и восток, в район сталинских лагерей, расцветших ныне поселками городского типа (п.г.т.): сестра.

Я отбросил тревогу и шагнул на мост. Шел - и возникало неотвязное представление некой пространственной перестановки типа "алеа якта эст": вот, мол, ты и перешел Рубикон, вот, мол, искупался. Уж в Сухоне тебе тепереча, паре, не купыватче. Укор был материн, внутренний гэбист и стращатель подзуживал, а я старался только восхищаться чистотой реки. Он был бессилен, а страшилищами он меня закончил пугать еще в начале девяностых.

(Понимаете: одно дело, когда пишешь, таким образом решая назревшую или темную личную проблему; это называется "спасаться творчеством", как женщина спасается рожденными ею детьми. А другое, как сейчас: писать, расходуя неприкосновенный запас, устойчивый статический нейтралитет, прекрасное самодовольствие и равнодушие. Этого в моей судьбе было дано так мало, что я не хотел бы расходовать эти ингредиенты, изводить добро на дерьмо. Я даже не уверен сейчас, что, исследуя харовскую поездку, не создаю себе проблем или не помогаю врагам решать их проблемы. Вот. Зачем все-таки пишу? - спросите вы. Вот именно, зачем?..)

Когда я утверждал, что удовольствия длишь, имелось в виду, что есть, например, удовольствие давно не мывшегося человека или шахтера при виде чистой проточной воды. Кроме того, что был потный, я, проживая в Москве, был так давно гоним, так давно не соприкасался с натурным, так давно и на полной эмоциональной злобе ненавидел духи "шанель" и автомобильную полировку (а именно такого рода искусственной красотой, такой правотой цивилизация и изгоняла меня, грешного натурального человека), что эта благословенная мелкая речка воспринималась как желанный оазис. Ведь я сотни раз проезжал и десятки раз стоял в летней Москве на Электрозаводском мосту, но Яуза не только не вызывала интереса влажностью, мокростью, но и полное отвращение: никто же не стремился бы, кроме извращенцев, искупаться в разведенных экскрементах. А ведь это была та самая Яуза, в которой еще Леонид Сабанеев ловил рыбу на пуды. Теперь же я предвкушал настоящее блаженство  ч и с т о й  проточной воды. Причем - нисколько не выдумываю - к этому предвкушению добавлялся привкус  а с т р а л ь н о й  чистоты моей стихии - воды. Я готовился искупаться как бы в себе - в воде. И некие контролеры, допустившие меня сюда приехать, зная, что волжскими реками брезгую, допустили и искупаться в Кубене в жаркий июльский полдень.

На зеленом берегу я быстро скинул одежду и, неловко после обуви ставя стопу, пошел по камням в воду. Это было благолепие! Ничего чудеснее этого купания у меня не было. Эту красноватую, как слабая марганцовка или чай дерева каркадэ, эту студеную и чистую воду можно было пить, как охлажденную пепси-колу, а не то что плавать в ней. Окунувшись сразу и с головой в этот горный хрусталь, я ощутил себя рыбой, тем более что шемая тут же во множестве вертелась под ногами. Ни одной поганой водоросли не встречалось глазу, ни одной вонючей кубышки - только россыпи разноцветных камней, среди которых сразу захотелось начать поиски всерьез поделочных. Я плавал, нырял, поворачивался с ощущением, что я куда моложе, здоровее и счастливее этих детей (хотя был только строже в расходовании сил и не визжал). Дважды я пил эту воду долго и вдосталь, как делают, забредя по колено, коровы в жаркий полдень; когда литая прохлада влаги вливалась в распаленное нутро, в то время как такая же литая напористая сбивала и раскачивала тело, я познавал блаженство настоящего покоя. Такое же со мной бывало осенью, если проселочная дорога сплошь блестела лужами, а с небес с пробрызгом и ветром продолжало лить. И как очень хорошее вино полезно в меру, и очень большое удовольствие - не затянутым, мое купание тоже не продлилось и десяти минут. Я только подумал со сглаженным раздражением, что эти небесные блюстители, контролеры, ангелы, предстоя окаянной душе моей, слишком увлекаются запретами. Я еще не знал тогда, что наслаждения в моей жизни будут ими пропорционально отмерены и всё последующее поведение сдержанно подчинено защите интересов будущего поколения (или, возможно, соузников из смежных камер). Но и этот укол раздражения не был протестом, это была печаль.

Я знал, что больше не увижу Кубены, но купался в Кокшеньге. То есть в Сухоне-то, на родине отца, я купался бессчетное количество раз, а вот в материнском речном притоке - впервые, да и то в подмененном. Вот такая сложная штука - жизнь, особенно когда у вас полно сумасшедших родственников. Удобное положение среди них, чтобы они тебя бритвами не покромсали и спичками не сожгли, не скоро отыщешь. Усилия по реабилитации и спасению других, пусть даже и потомков, тобою самим воспринимаются как милость, как дозволение самому спастись (да побыстрей!), а ведь чувствовал я и тогда, что эти скоты изводят мать и сам я, здесь вновь объявившись, ей вреж?. При этом новое пространственное положение, дополнительные сигнатуры качественно измененного бытия следовало все же осуществлять, хотя бы и по тому парадоксальному постулату, который в свое время вывел Лев Шестов: мол, если у меня умер отец, так это ужасно, а если у соседа - это естественно, в природе вещей. Так вот, я-то приезжал чувствуя, что это  м о я  мать умирает, что это я смертельно рискую и противозаконно наслаждаюсь, что поэтому, если уж рисковать, то в быстром темпе и. возвратясь в Москву, постараться вред от поездки дезавуировать. Это был тот же тришкин кафтан: от полы отнималась заплата, чтобы надставить рукав. Руина в одном месте оказалась необыкновенно крепка, и я реставрировал ее наиновейшим составом.

В редакции я тотчас вскинул рюкзак за плечи и молча двинул к выходу. Это были очень пустые сердечные люди, а я уже научился не транжирить злобу по пустякам. Предлежала очень сильная положительная эмоция - пешком в хорошей обуви по северному предвечернему холодку в обрамлении природных красот верст двадцать прошагать. Туда ведущая харовская улица была по-деревенски тениста. Предполагалось, дав крюку через деревни Лисино и Малинник, вновь пересечь Кубену и добраться до районного центра Сямжа, а уж оттуда автобусом до Вологды. Но далеко ли доедет паровоз, у которого в топке лишь одна лопата угля? Так и у меня в рюкзаке лежала лишь одна банка рыбных консервов. Пусть в сердце горела отвага и душу возвышал энтузиазм, путь предстоял неблизкий.

Но воздействия он не оказал - вероятно, из-за психологической установки на любование: похоже, эту местность мои локаторы снова не пеленговали. В деревне Беленицыно я решил было прямо чесать на Сямжу, чтобы не надрываться, потому что Лисино лежало далеко в стороне; но в этом случае остался бы неосуществленным  з а м ы с е л.  Порядком уже усталый, преодолевая лень и жажду, я решил все-таки идти на Лисино. Тот факт, что на карте не оказалось деревни Тимониха, зато в Грязовецком районе такая была, ввел меня во многочасовую внутреннюю дискуссию: так все-таки в Харовском или в Грязовецком районе живет писатель Белов? Нельзя было не доверять объективности и действительным людям, с которыми только что говорил. С другой стороны, даже на этой подробной карте такой деревни не было, а вот в Грязовецком районе - была. Я начал было думать о паранормальности всей нашей поебаной земной действительности, и в течении всего времени, пока шел, об этом думал. То есть вполне могло быть, что я его не там ищу, Белова. Следовало выйти, не доезжая Вологды, и  а н а л о г и ч н у ю  же ситуацию, только южнее, расследовать. С другой стороны, редактор не мог говорить о своем районе как о Грязовецком - это чушь. Следовательно, сохранялась какая-то еще не разрешенная личностная нелепица. В пути я не раз разворачивал карту, находил в Грязовецком районе деревню Тимонино и с тоской всматривался в кружочек ее масштаба. Что-то здесь было напутано, непостижное уму. Я пытался вспомнить, что писал прозаик Евгений Носов, однажды тоже пробиравшийся этим путем, но воспроизвести в памяти топографию уже не мог. Но в Харовском районе деревня Тимониха отсутствовала начисто, это точно. Внешняя похожесть Белова на евангелиста Луку и отца той женщины, с которой у меня была бурная, но бестолковая связь, окончательно запутывала дело.

"Может, тебе доехать до сестры?" - спрашивал голос. "А деньги где?" - сердился я. Погода стояла прекрасная, странническая, для левитовских мужиков. Стена физически ощутимого страха уплотнялась по мере приближения к цели. Без сомнения, в 1971 году я добирался тем же путем и, без сомнения, днем, но ничего знакомого хотя бы отдаленно не находил в пейзаже. Это была совершенно иная дорога - совершенно иная: ничего похожего. Ни синь-пороху, никакой зацепки. Оставалось предположить, что при подходе к деревне Лисино я все же начну узнавать окрестности: ведь не могло же быть, что две недели воспринимаемого бытия совсем выпали из восприятия и, следовательно. из памяти.

Дорога была насыпная и приподнятая, с канавами по обочинам, но все же грунтовая. Возле какой-то деревеньки в несколько изб старик со старухой загребали сено. За околицей от тракта ответвлялся довольно гладкий проселок, и, оказавшись на распутье, я спросил у стариков, как пройти в Лисино. "А вот этой дорогой и иди", - сказал сухопарый старик, опершись на граблевище, в то время как его старуха накладывала копешку. Он указал на проселочную дорогу. "А как эта деревня называется?" - "Вершиха". - "Ершиха?" - переспросил я с заблаговременным испугом, припоминая ночевку в деревне Ершово. "Вершиха", - сказал старик. Что-то у меня со слухом, решил я и больше переспрашивать не стал. Меня мучила жажда, но и просить у них напиться я тоже постеснялся. Но, отойдя от этой феокритовой пары метров двести, я все же остановился и развернул топографическую карту Вологодской области. В этом месте никакой деревни Вершиха (или Ершиха) не значилось, зато была деревня Митиха. Я решил, что это невероятно, - до такой степени слышать  д р у г о е,   и, следовательно, путают топографы. Такое объяснение меня устроило. Показалось даже символично, что ночевал в деревне Ершово. А теперь вот миновал Ершиху и, поскольку вечереет, тоже могу заночевать. Рыбу я люблю, даже мелкую. Другое дело, что вся эта территория называется Митиха. Возможно, до Митихи я еще не дошел, а Вершиха (или Ершиха) - маленькая деревенька, и топографы ее не нанесли на карту. Проблема ночлега меня волновала, но я решил все же добраться до деревни Лисино: оставалось совсем немного. Странно, однако, что я здесь по-прежнему ничего не в силах опознать.

Участок приподнятой, очень прямой грунтовой дороги, освещенный красным закатом, скрывался в лесу. Я бойко и очень настороженно шел туда, как партизан, засланный в тыл врага, отсутствие которого как раз и настораживает. Но едва я эту мысль допустил, сзади затарахтел мотоцикл и на очень большой скорости промчался мимо. Даже при беглом взгляде было заметно, что мотоциклист сильно пьян, - так полоскалась его рубаха. Он уже доехал до лесу, но вдруг, к моему испугу, развернулся и устремился на той же скорости обратно; я понял, что за мной, и решил не садиться. Не доезжая, он опять развернулся и стал поджидать меня. "Тебе в Малинники? Садись!" Он руки не протянул, но обратился с такой услужливостью, что испугал ею: в сознании вдруг возник шурин, сельский механизатор. И вот этот сельский механизатор сейчас с готовностью подбросит меня к теще (а я уже с ее дочерью не живу лет десять). Главное же заключалось в том, что он принял меня за местного, знакомого ему мужика и, хоть не назвал по имени, пребывал в этом убеждении: так и читалось на его нетрезвом лице, что я возвращаюсь к Поликарповым, зовут меня Толька, и он сейчас спросит, не помню ли я, как до службы в армии мы кадрили одну девчонку (хоть я старше). "Мне в Лисино. Я лучше пешком". - "Да садись!" - повторил он с той настойчивостью, которая так опасна у пьяных. Я молча сел сзади и ухватился за кожаный ремень. Он рванул с места и на ходу начал выспрашивать о Поликарповых. Мотоцикл был с люлькой, которая, казалось, запаздывала от ведущего колеса и подпрыгивала, как бешеная. На трехсотом метре я вывел его из заблуждения относительно Поликарповых и девчонки. Он тут же, опять в виду леса, развернулся вместе со мной и буркнул: "Дальше не поеду" - уже с тем угрюмством, которое тоже случается у пьяниц, когда трезвеют. Счастливый, что жив и снова располагаю собой, я остался на дороге, а он рванул прочь с густым выхлопом отработанного газа. Было заметно, что я его в приятной пьяной беседе обидел, не согласившись быть Толькой, и он это дело мне запомнит. Создалось ощущение, что он со специальной целью меня и догонял. По инерции движения я еще какое-то время шагал вперед в невзрачном лесу; сопротивление намерению было таково, что я уже подыскивал глазами, где развести костер, хотя до деревни было пройти всего - ничего. И странный мотоциклист, и то, что я совсем не узнавал места, и внутренняя тревога, какую испытываешь, собираясь, например, кощунствовать, тревога, которую никак не мог для себя ясно определить, от чего она, - все это сделало меня при подходе к деревне колеблющимся, неуверенным, жалким левитовским босяком, который опасается, не потравят ли его здесь собаками. Физические силы продолжать путь через Малинник на Сямжу были, но останавливал небывалый прежде страх.

Но вот в кустарнике слева и скорей, чем предполагал, возникла незнакомая деревня, расположенная на многоуровневом валковатом взгорке, вразброс, без улиц. Место было до того мирное, что я стоял на углу изгороди, облокотясь на жерди, четверть часа, обвыкая, как написал бы Проскурин, наслаждаясь этим странным после тревог необычным миром в душе. "Может, я правда Толька Поликарпов?" Главное, что все эти четверть часа не у кого было спросить название деревни и испытать, не узнают ли меня  е щ е  р а з;  теперь бы я уж не стал разрушать иллюзии знакомых поселян. Не могло быть, чтобы я когда-либо прожил здесь две недели: всё здесь было незнакомым. Я вертел в пальцах хвостик колючей ежи и пустыми грустными глазами взирал на эти ярусно расположенные избы, пытаясь определить, в которой же жил с Поповым, Марюковым, Коношевым и, кажется, Соломатиным. Возможно, вот в той двухэтажной бочковатой избе.

Наконец к водонаборной колонке неподалеку вышла одутловатая баба в кофте. Порасспрашивав ее и уклонившись от любопытства, которое вскоре стало назойливым, я почему-то скоро почувствовал, что набиваться на ночлег в деревне Лисино не стану, а переночевать с костром по-цыгански где-нибудь на обочине - не захочу. "Может, я правда Толька Поликарпов? Можно же начать откликаться на чужое имя, - грустно подумал я и тут же с усмешкой себе возразил: - Да ведь можно же сменить фамилию, и перемену официально оформить через загс. - А я, может, хочу нелегалом!" - огрызнулся я на себя же, и прения закончились.

Определенно, в мой дом кто-то снес кукушкино яйцо, а меня сделал виноватым; я летаю-летаю над гнездом кукушки, а он, сука, процвел за мой счет.

Повесив рюкзак на изгородь, где стоял, я двинулся было осматривать деревню, но кое-где распахнутые ворота сараев, брошенные велосипеды, мотоциклы да несколько кур придали ей то очарование инобытия, какое испытываешь в краеведческом музее перед расписным коромыслом: можно у смотрителя попросит разрешения потрогать, а можно и дистанционно изучить. Вид у меня праздный и неуместный, но я житель местный. Потому что мною никто не интересуется. Двухэтажная изба даже и вблизи оказалась намертво незнакома, но не испытав даже грусти по поводу того, что из дежа-вю попал в жаме-вю, я спустился мимо рюкзака к дороге, а оттуда тропой и лугом к кустарнику, в котором предполагался ручей. Конечно, в этой деревне мы и жили: террасное-то расположение я все же помню. Уже порядочно смерклось, но там, в кустах, азартно вопили мальчишки, как они вопят, отправляясь в экспедицию к индейцам, так что потянуло узнать. Там действительно протекал ручей, по ходу тропы растекшийся лужей, и они из камней мостили там переправу. Двое были с удочками, и действительно: в водоеме, который был, что называется, воробью по яйца, разгуливали жирные пескари. Мальчишки вопили как резаные, выковыривая плитняк тут же из русла. А между тем все это дело можно было перешагнуть, не замочив ботинок. "Мог бы и поселиться здесь, - проворчал внутренний голос. - чего и разведывать, все равно ведь не останешься". Я с ним согласился Казалось странным, что может иметь столь судьбоносные последствия для личной биографии, заночую я здесь, вернусь или отважно устремлюсь в Малинник. Банка консервов терпеливо сберегалась, аппетит предугадывался волчий, а к ней ничего не было. Я напился из ручья и сказал мальчишкам пару саркастических шуток по поводу их мостостроительства. Надо было что-то предпринимать. Они предлагают мне жительство в красивой деревне с капиталом в одну банку килек, а у меня на шесть томов неопубликованной прозы. Одна злобная рецензентка, помню, исправила как-то в моей рукописи слово "неумный" на "неуместный", как более точную характеристику моего героя, и тогда разозлившее, теперь это определение показалось правильным. Звали ее Любовь Грязнова: Любовь да еще Грязнова. И вот я стоял в деревне Лисино и не знал, понравится ли лисе, если я здесь заночую. Хитрить тут было вроде ни к чему, но паранойяльный смысл мог довести и до Малинника: там было слаще. И вот я эти высокоумные задачи решал, а меня уже подзуживали возвращаться, раз памятливый Борхес ни хрена тут не опознал и задание выполнил.

Не то чтобы поражение, а как бы разочарование легло печалью на этот вечер. Картофель здесь теперь не выращивали. Та деревня, с клубом и красавицей, и могла быть Малинником, но я помню, что добирался до нее минут десять, а эта, если верить карте, располагалась верстах в десяти, никак не меньше. Я немножко прошел вперед, но понял, что и дальше окрестности окажутся  н е  т е м и.  Может быть, мы узнаём что-либо, когда ожидания совпадают с намерениями? Но, в таком случае, в каком измерении жил я осенью 1971 года? И почему мотоциклист меня узнал? Нет, я и сам в молодости несколько раз узнавал незнакомцев (когда в виду облика возникало убеждение: ага, вот это кто! Это Толька Поликарпов!). Но все же чаще "узнавали" меня. И это неприятно удивляло: я бы предпочел, чтобы  н е   п о   м е с т у,   а по телевизору - и потом давать автографы. А эти знакомцы, как правило, искали собутыльника. А ведь с шурином я выпивал, и чего бы, черт его дери, ему меня искать. Но от шурина в этом - только мотоцикл с коляской.

Это двоюродник из Майклтауна. Точно: я с ними никогда не пил, хоть жили в одном поселке. Обиделся. Ведь моих родственников там как собак нерезаных, и все моложе. Может, все же начать пить?

В Малинник я не насмелился: "малиной" называют воровскую братву. Какие-то они здесь странные, с грустью думал я об аборигенах. Вот и та одутловатая баба в красной кофте - могла бы и приветить. Чего приходил искал?

Возвращался без страха, зато и без любопытства. Мысль поискать грибов и мирно отужинать у костра сохранялась, но я ею брезговал. На подступах к деревне Вершиха (Митиха), отделенный от нее гигантской лужей и двухметровым бурьяном, подле дороги стоял живописно заброшенный дом без переплетов, но с таким озеленением в виде молодых ольх на крыльце и завалинах, что я дерзнул пробиться к нему через бурьян. "Ну, сколько можно исследовать тлен, мусор, запустение, гнилые лачуги, российское скотство!" - ворчал внутренний голос, пока я совал любопытную голову в загаженную внутренность строения, где бы там комфортно отужинать. "Это правда, грязно", - со вздохом соглашался я, как малыш, который поднял с тротуара окурок, а мать ему - по ручонкам и вытирает их надушенным кружевным платком: "Что ты собираешь всякую дрянь!"

Только бы снова с мотоциклистом не встретиться, а то заставит выпить, с огорчением думал я, выбираясь на дорогу. Лопухи, татарник и запущенная ива были так густы и грязны, что отряхивался потом долго. Лисицы имеют норы, и птицы небесные - гнезда, а Сын человеческий не имеет где преклонить голову. Искомое место должно было быть зелено, красиво, с уважительными и приятными сотрапезниками, с любезным мудрым разговором. А  э т и  опять "узнавали" меня,  э т и,   с которыми не хотелось иметь ничего общего. И банку консервов, последний козырь, приходилось вскрывать, поскольку  с в о и  в редакции 50 рублей не одолжили.  С в о и  часто говорили мне приятные слова, утешали мудрым и любезным разговором, зато от этих, которые в норах, я мог бы иметь наваристый борщ с мясом и нелицемерное уважение. Но запах бензина я не любил, а некоторые могли и сажей выпачкать.

Уже был тот час, когда глазомер не нужен. В сущности, она меня сюда и отправляла, экс-супруга: поезжай, мол. в деревню. Она имела в виду -  с в о ю  деревню, Бежецкого уезда Тверской губернии. Но поскольку от нее же было сообщение, что теща умерла, то теперь не знаю, как быть: напрашиваться на ночлег или не надо? Ее сообщение могло быть дезой, как вообще информация, исходящая от врага (а другом ее и через десять лет после развода я бы не назвал). Вместе с тем так похолодало, такие упали потемки, что следовало быть под крышей. Так пищит поздняя птаха, которой днем очень хорошо леталось, а теперь никак не найти насест по вкусу. Отличие было то, что в Вершихе, средь ее трех-четырех изб, вилась лишь тропа, тогда как в тверской деревне имелся пруд и проезжие колеи. Вдобавок к тому, что потемнело, образовался сильный ветер, и стало пробрызгивать. Я спасал достоинство. Возле запертого сарая (или бани) с длинным кровельным козырьком, под которым вполне можно было спастись от дождя, я приготовился развести костер. Тропа к сараю кое-где была вымощена битым кирпичом и вела через хорошо ухоженную усадебку. Я прошел к дверям избы и постоял под окном, но не постучал. Было какое-то злое удовольствие всё здесь исходить-измять, повыдергать морковь и бобы, помять укроп и повалить оградку вокруг томатов. Я бы сделал и большие разрушения, если бы не чувствовал одновременно, что, возможно, ночлега все же придется попросить. Я был здесь именно застигнут ночью - врасплох. Топлива было - завались: переплетенные колья прежнего плетня, жерди, доски. Я развел костер прямо у завалины сарая, и он вскоре под низовым ветром заполыхал так жарко, что мог перекинуться и на сарай. Почему-то этим людям, на усадьбе которых я нашел гостеприимство, не хотелось слишком сильно вредить, и я принял меры безопасности: умерил огонь, поправил поломанные томаты, снова молча постоял под окном избы, ближайшим к крыльцу. Но опять не постучал. Дождь брызгал, горстями, но ветер был такой, что разнесло бы. Я еще зачем-то сунулся к близлежащим домам и обошел закрытый грузовик (автофургон). Настолько без охоты, как я эту ночную деревню, исследовала бы крыса глухой чулан, в котором заведомо нет никакой поживы. Это было всё мертвое: стены изб, дребезг стекла под ветром, темное тулово стального грузовика, очень мокрая трава. Неужели нельзя выкосить хоть посередь-то деревни, чтобы не было похоже на прерии? Сходство с тверской деревней было фрагментарным (только потому возникшим, что я там бывал, мог сравнивать), но это могли быть иные деревенские родственники (с которыми не был знаком, которые поэтому не распахнули дверей, к которым поэтому неловко напрашиваться); они дали мне территорию на ночь. Обследовав вероятностные ходы, как обеспокоенная крыса, я вернулся по тропе через ухоженный огород к костру. Стена сарая, в переменчивых бликах огня, надежно скрывала, дождя все не было, и я принял решение ночевать здесь. Место было сухое, в рюкзаке на этот раз была вязаная толстая диванная накидка, которую я уже употреблял в путешествиях в качестве пледа, под голову можно было положить рюкзак.

Ершово - Ершиха. Все правильно, все симметрично.

Налево лежал темный сырой кочкастый луг, на котором стояла та заброшенная изба, сзади - сарай, изгородь, а направо - загородка из жердей (кораль), в которой на изрытой, истоптанной земле замерли несколько лошадей и бык-двухлеток. Бык, с самого моего появления и пока я разводил костер, окаменело стоял у ближней загородки, растопырив широкие короткие рога, и с такой настойчивостью осмысливал мою деятельность, что я на него разозлился. Ветер метал огонь во все стороны, он был расплавлено-белый, и быка интересовало, что это значит. Коров в загородке не было, а гнедые лошади пугливо и тоже неподвижно стояли в ее дальнем углу. Нигде не шумело от порывов, животные пялились на меня во все глаза, а когда я наконец подошел к ним, молча шарахнулись все разом. Я отчего-то впервые с грустью понял, что это звери. Из глубин блестящих своих глаз, в которых отражались блики моего костра, они смотрели пугливо и молча, как смотрели бы на волка, если бы паслись в ночном. Это были звери, и я был для них зверь. Только им было непонятно, что я делаю. Когда я понял, что они меня боятся, и перестав, в свою очередь, опасаться, что бык проломит перекладины и бросится на меня, дабы разрешить недоумение, я вдруг почувствовал себя очень хорошо. Вот три Лошади и Телец, усмехнулся я про себя. С Тельцом мы немирно расстались, и он сейчас продолжит со мной разбирательство на ином уровне. А вот именно что тот был мужчиной, недаром же у него на правом соске вырос отвратительный волос: нельзя было целовать - так кололся.

От этих мыслей я улыбнулся. Это были животные. Я тоже был животное. Я был Цыган. Цыган - это свободное животное, которое ночует где вздумается, лишь бы не было крыши, и берет что хочет как свое. Томаты были еще зелены, а моркови и бобов я нарвал. Этих животных я мог разгородить и увести, они уже чувствовали мою власть. Я был скотовод, а это были - скоты. Это были скоты. И с тылу, под крышей сейчас спали в потных постелях тоже скоты, но иначе оформленные, с  с о б с т в е н н о с т ь ю.  У моего приятеля, быка-двухлетка, был только замусоленный недоуздок на толстой шее, а у лошадей же и этой собственности не имелось, а у тех, под крышей, была к р ы ш а, стоянка, место, где стоять. И вот теперь я мог увести этих, продать в Харовске и навредить тем. Здоровый, дерзкий, голодный, с наглой, только цыганам свойственной лихоимной потребностью мести, я опять пошел по деревне и попытался проникнуть в автофургон. Он оказался цельнометаллический, а кабина заперта на ключ. "Попросись на ночлег". - предостерег внутренний голос. "Мне и там хорошо, раз вы такие сволочи", - ответил я тоже внутренне и беззаботно улегся под тучным и ветреным небом, опять напугав сторожевого быка. Глядя вдоль темного луга, я мечтал, когда рассветет, уйти туда на топографическую разведку, и сожалел, что не в состоянии причинить этим скотам урон больший, чем несколько сожженных гнилых досок. Не то чтобы хотелось подпустить им петуха, не то чтобы украсть лошадей, но чего-то. что поколебало бы и нарушило их корень, их картофельную лунку, их постоянножительство, антагонистичное моему бесприютству, - хотелось. Вместе с тем я как-то остро понимал, что мне нет до них никакого дела, как вору - до человека, который уходит с неукраденным бумажником.

Возмущенный происками и притеснениями от родни, этой ночью я переживал некое злорадное воровское удовольствие ночевать в их огороде (слово "город" того же корня) вместе со скотами, точно кукушка, которая теперь сама снесла яйцо в чужое гнездо и завтра чуть свет улетит. Ночь пройдет - и спозаранок в степь, далеко, милый мой, я уйду с толпой цыганок за кибиткой кочевой. Ветер был тот, низовой, о котором говорят: "в воздухе пахнет дождем", и запах был тот, от множества возможной воды, но милее и непривычнее всего были эти лошади и бык в корале, точно обязавшиеся стоять всю ночь непреткновенно из уважения к моему соседству. Слегка дремля под чистым ветром и морщась, если наносило дыма, я лежал в чуткой дремоте и чуть ли не впервые (потому что на рыбалках с ночевкой этого не происходило) ощущал как бы тотальную нужность себя, скота, среди скотов в поголовном скотстве. По дороге прямого разбоя и вольнолюбия я еще мог бы пойти, но в эту ночь мир, миропорядок, мироздание, бытие, Бог показали мне въяве, что я внутри них, в полноте, и совершенно им чужд. Может быть, грабить и разрушать хотелось оттого, что почувствовал себя сиротой? Так нет же: как почувствовать себя сиротой тому, кто не был слитен, сроднен? Те, в нескольких метрах, что лежат сейчас в потной постели вместе - их разъедини, так они помрут, не укрытые, а я в эту ночь, точно кочевник на пути в Дамаск в стороне от каравана: насбирал хвороста и под скалой, чтобы защититься от хищников, разжег огонь.  П у с т ы н я   м и р а.  Понимаете: чтобы ее почувствовать, чтобы поэтическими восторгами и дивами насладиться, нельзя, во всяком случае, осознанно, служить людям. Майн Рид и Зейн Грей меня бы поняли, но я жил в России. Я впервые не любил животных; я впервые смотрел на них как на инобытие, которому мне заведомо нечего предложить. Но если бы сейчас на огонек наведался хозяин усадьбы, которую я подсознательно боялся поджечь в столь ветреную ночь, я бы понял его еще меньше. Понятно ли я говорю? Мне нравилось, я обладал звериным составом - от того эти лошади и бык так тревожно косились на мой бивак. Не могло быть, черт побери, чтобы всё это прешло. Меня же скоро здесь не будет. Кто способен вместить, да вместит.

Бык был определенно сволочь, потому что он вновь подошел к загородке и, чуть ли не положив на нее тупую широколобую башку, смотрел на меня во все большие глаза. Я перестал подбрасывать дрова и немного как бы забылся.

Спалось худо, я поднялся до света, скатал постель, доел завтрак, разбросал костер и торопливо ушел. Чувствовал себя как фронтовой разведчик Иван: задание выполнено, фашисты обнаружены, пора уходить. Ни сожаления, ни трепета. Я боец, я на войне. Они сейчас орут в парламенте, колыхая свои животы, по проблемам приватизации государственной собственности и купли-продажи земли, но это то же самое, когда они вопили: разгромим врага! не отдадим ни пяди русской земли! завершим освобождение порабощенных гитлеризмом народов Европы! Вот и я солдат, хотя разговоры другие, и злоба по другому поводу. Мое дело маленькое: я не чувствую ни малейшего торжества по поводу того, что переночевал на территории экс-супруги. Потому что это вполне могла быть и территория Майклтауна, оккупированная врагом: родственниками по отцу. У них, у первых пехотинцев тех лет, была походная скатка: шинель, еще что-то - и они ее наискось тела надевали на манер орденских лент. Господи, как же она называлась?

Чего-то как будто недоставало, и вскоре до меня дошло: вещественности от пребывания здесь. Сознавая, что ботанические интересы и природолюбие в моем случае - лишь остаточные рудименты после связи с Тельцом, я все же время от времени посещал придорожные канавы и составил букет: клевер, ромашка, звездчатка, мышиный горошек, тимофеевка, овсяница, зверобой, болиголов, колокольчик, лапчатка, иван-чай. Неизвестных трав я не собирал, а известных оказалось совсем немного. Ни в чем-то не специалист, разозлился было я, но букет выбрасывать не стал.

Где-то при пересечении тракта на Сямжу я запутался в мостах через Кубену или какой-то из ее притоков и сидел на перекрестке час с четвертью: ждал информатора, а час был ранний. Наконец, какая-то очкастая бабенка-попутчица, в которой я признал экс-супругу, довольную, что развед-миссия выполнена и муж послушно, как зомбированный член нашего могучего социа... капи... тьфу! как инсургент нашей волшебной страны, вернулся от резиденции Лис и теперь хитрее самого дьявола. Очкастая бабенка, учительница средней школы, внимательно вошла в мое положение и развернула меня в обратную сторону, потому что я стоял на пути в село Сямжу, а стремился в Харовск. Разговаривая с ней, я думал, что жена мне все же должна бы симпатизировать, хотя и допускал, что это самообман, потому что на самом деле не было случая, чтобы она на меня не наорала, когда я у нее появлялся по какому-либо поводу. Было опять ощущение, что тут идет некая соревновательная путаница и пространственная перестановка, как было на висячем мосту через Кубену. И, не в силах разобраться в развертках и мостах на сельской в общем-то дороге, я глупец каких поискать. Букет я было протянул ей и хотел даже приволокнуться, но она, давши разъяснения, почесала по сямженской дороге так бойко, что, голодного и недоспавшего, меня взяли завидки. Опять возникла неотвязная мысль, что надо бы доехать до сестры и что эта очкастая - она, но возражение нашлось опять то же: "А деньги где?" Пусть вот теперь чешет к своим вологодским родственникам в Сямжу, раз у нее не все дома и полно замыслов в ущерб брату. У кого же из прославленных философов, дай бог памяти, было представление о Мировой Душе, Панпсихее, состав которой, мы, - лишь ее оскропотки? Это не Гегель. И не Кант. Должно быть, Платон?

Июль был очень хорош, но не для тех, у кого денег лишь до станции Семигородняя (один перегон от Харовска). Кучевые оболоки весело слоились по небу, как это было и в те времена, когда я мог бы беседовать лишь с тремя гнедыми Лошадьми и упрямым Тельцом. Хотелось плеваться, плеваться и плеваться, потому что автомат было купить не на что. Вода в реке была прямо-таки бирюзовая, прямо лен-василек под ветром, но я-то, огорченный душевно и безмерно усталый, знал теперь, что все это - липа, мишура, декор, а вот если в Семигородней высадят и не позволят доехать хоть до Вологды, поможет ли корреспондентское удостоверение?

И в те поры в моем бедном информбюро еще не было двух байт: что жена дяди, та, которая уборщица в "Вологдакоопторге", - родом из Семигородней, а самая старшая из кузин, сверстница Галя из Майклтауна, - дочь цыгана.




© Алексей Ивин, 1999-2024.
© Сетевая Словесность, публикация, 2015-2024.
Орфография и пунктуация авторские.





НОВИНКИ "СЕТЕВОЙ СЛОВЕСНОСТИ"
Айдар Сахибзадинов. Жена [Мы прожили вместе 26 лет при разнице в возрасте 23 года. Было тяжело отвыкать. Я был убит горем. Ничего подобного не ожидал. Я верил ей, она была всегда...] Владимир Алейников. Пуговица [Воспоминания о Михаиле Шемякине. / ... тогда, много лет назад, в коммунальной шемякинской комнате, я смотрел на Мишу внимательно – и понимал...] Татьяна Горохова. "Один язык останется со мною..." ["Я – человек, зачарованный языком" – так однажды сказал о себе поэт, прозаик и переводчик, ученый-лингвист, доктор философии, преподаватель, человек пишущий...] Андрей Высокосов. Любимая женщина механика Гаврилы Принципа [я был когда-то пионер-герой / но умер в прошлой жизни навсегда / портрет мой кое-где у нас порой / ещё висит я там как фарада...] Елена Севрюгина. На совсем другой стороне реки [где-то там на совсем другой стороне реки / в глубине холодной чужой планеты / ходят всеми забытые лодки и моряки / управляют ветрами бросают на...] Джон Бердетт. Поехавший на Восток. [Теперь даже мои враги говорят, что я более таец, чем сами тайцы, и, если в среднем возрасте я страдаю от отвращения к себе... – что ж, у меня все еще...] Вячеслав Харченко. Ни о чём и обо всём [В детстве папа наказывал, ставя в угол. Угол был страшный, угол был в кладовке, там не было окна, но был диван. В углу можно было поспать на диване, поэтому...] Владимир Спектор. Четыре рецензии [О пьесе Леонида Подольского "Четырехугольник" и книгах стихотворений Валентина Нервина, Светланы Паниной и Елены Чёрной.] Анастасия Фомичёва. Будем знакомы! [Вечер, организованный арт-проектом "Бегемот Внутри" и посвященный творчеству поэта Ильи Бокштейна (1937-1999), прошел в Культурном центре академика Д...] Светлана Максимова. Между дыханьем ребёнка и Бога... [Не отзывайся... Смейся... Безответствуй... / Мне всё равно, как это отзовётся... / Ведь я люблю таким глубинным детством, / Какими были на Руси...] Анна Аликевич. Тайный сад [Порой я думаю ты где все так же как всегда / Здесь время медленно идет цветенье холода / То время кислого вина то горечи хлебов / И Ариадна и луна...]
Словесность