Словесность

[ Оглавление ]








КНИГИ В ИНТЕРНЕТЕ


   
П
О
И
С
К

Словесность




ЭХО

Никакого "было" не существует,
только - "есть".
Уильям Фолкнер 

I

Одинокая старуха Митрохина умерла свежим августовским утром. Пацанята, таскавшие яблоки с задичавших деревьев, первыми увидели сквозь росные заросли лебеды лежавшую у двери своего дома хозяйку. Но прежде, чем о случившемся прослышали к вечеру на окраине нашего городка, в дом покойницы уже наведалось почти все население окрестных улиц. От мала до велика. Близкие соседи согласились в мысли не отдавать похороны в откуп властям и проводить старуху в последний путь по обычаю, с отпеванием и поминками. Других же людей разбирало любопытство - алчное любопытство разузнать, как прожила она в темном таинстве свои последние годы, редко появляясь на людях, никого к себе не впуская, если не брать во внимание заявившихся однажды к ней странных людей, которых, впрочем, уже через несколько дней она выпроводила за калитку с большим скандалом.

Длинная, узкая, в три комнатушки саманная хата, какими обычно обзаводились на скорую руку в первые годы после войны и в начале пятидесятых, однажды выросла и на этой кривой улочке, петлявшей вишнями и шелковицами вверх на запад, к обрывистому морскому берегу. Издавна селились здесь преимущественно рыбаки из колхозной бригады прибрежного лова. Вечерами улочка втягивала в себя, словно взвихренный поток воды в Чертовом Копыте, пестрый малогаванский люд, особенно по осени и весной, когда была путина, и в рыбачьих дворах разворачивалась оживленная подпольная торговля кефалью, камсой, барабулькой и вкуснейшей керченской сельдью. Шли годы, и облик улицы менялся: поднимались тучные квадратные дома, сложенные из шлакоблока и крымского известняка, притискивались к ним гаражи, деревянные заборы уступали место железной вязи на кирпичном цоколе; дворы вымащивались плиткой и асфальтом, оплетались виноградными беседками. Лишь для длинной хатенки время как будто бы повернуло вспять, и на фоне процветающего на рыбачьих деньгах изящества она продолжала оседать в забурьяненную вокруг нее землю, оплывая серыми саманными стенами и стекая замшелой черепицей по оголявшимся стропилам.

Между тем поговаривали, что при внешней убогости хата была золотым дном городка: при жизни мужа-рыбака Зойка Митрохина сумела сколотить крупную нетрачимую сумму на подпольной торговле. Однако страсть ее к накопительству слыла очевидным ненормальным явлением; поговаривали, что и муж избивал ее нещадно именно за то, что она припрятывала от него вырученные на рыбе деньги. И в связи с этим всплывал из памяти слушок о другой рыбачке, съевшей себя жадностью. Она свихнулась буйно и зашиблась в припадке головой о порог. А перед похоронами, обнажив для обмывания тело, обнаружили у нее на поясе двойной тряпочный ремень, раздутый туго, как чулок на ноге, цветными бумажками бледных оттенков - за годы ношения деньги пропотели, поистлели и не годились более и на зуб вездесущим мышам. Такую участь предсказывали за глаза и Зойке; но пришел ее черед, и ушла она от нас очень тихо, незаметно, как и влачила одиноко остаток своей жизни без мужа и детей, - их прах давно уже покоился за выбеленной известкой каменной кладбищенской стеной.

В нашем городке так: если прошелестел когда-то на базаре слушок, то из поколения в поколение, завиваясь в новые придумки, словно гусеница в кокон, он передается и истолковывается как истая быль. И в этом случае все сложилось именно так, и было это еще лет двенадцать назад, когда к Зойке начали захаживать незнакомые люди. Появились они примерно года через три после смерти ее мужа, Кузьмы, - Зойка была уже совсем  т о г о  и, сгорбившись посреди двора, вся в черном, как обугленное молнией дерево, шамкая безмолвными губами, могла целый день грозить бамбуковой палкой на дразнивших ее с улицы мальчишек.

Откуда приехали те, мужчина и женщина, как удалось им добиться к себе расположения помешанной старухи, - никто из нас не знал. Но потому, как с соседями они ни в какие разговоры не вступали, кто-то вслух и подумал: "Баптисты". Одеты они были прилично - не то, чтобы в дорогой праздничный наряд, но, как говорят в наших местах, - культурно. Повседневная одежда, в ней и дома не маркую работу выполнять, и на людях без смущения показаться. Потом все же мы стали предполагать, что они доводятся Митрохиным дальней родней, прослышавшей с большим опозданием о смерти хозяина. Ведь что ни утро - торопливо заявятся они к Зойке, в доме не чаевничают, а все дневное время в огороде хлопочут, как пчелки: копают, метут, топориком и пилой прохаживаются по задичавшим плодовым деревьям; но и тут наши догадки обрывались - с опусканием сумерек мужчина и женщина торопились со двора. Провожать их Зойка не выходила, никто не припомнит, чтобы она вообще общалась с ними. Одетая в черное, обопрется, бывало, на свой бамбук и часами смотрит неподвижно на их старание, как на нечто невиданное и любопытное. Понимать надо, что из линии родственников эта трудолюбивая чета выпадала хотя бы уже потому, как догадались мы, что столь сухой прием им оказывался в доме, где свободного места для ночлега в избытке. Значит, - в опекуны набиваются, действуют не надоедливо, с дальновидным расчетом.

Но, с другой стороны, не могли же опекуны позариться на скособочившуюся хату и вросшую в землю, так же из самана, летнюю кухоньку. Ведь дома и в те времена продавались в нашем городке много прочнее, из камня, и красивее и по ценам вполне божеским. И власти не взымали, как ныне, столь грабительские проценты за оформление купли-продажи, и вопрос о том, чтобы в очередной раз выпачкать паспорт тушью, не был для приезжего русского человека проблемою жизни. Проще было прикупить солидной паре дешевый добротный домик, чем набиваться к тому в попечители, кому неизвестно сколько отмерено еще на этом свете и, быть может, суждено быть погребенной под саманами собственной обветшалой хаты. Но, по-видимому, опекунство корыстилось не на чем ином, как на слухах о "золотом дне". А то, что из чувства сострадания или, как говорят идеалисты, из благородных побуждений мужчина и женщина взялись бы доглядывать за чужой сумасшедшей старухой - в это нам верилось неохотно, хотя мысли такие и проскальзывали.

Как ни жалели мы Зойку, как ни желали ей спокойных лет, в радость все же обернулось, когда она разразилась во дворе скандалом со своими попечителями. Были бы свои, местные, - другое дело; а то ведь - пришлые, гамселы, заморят преждевременно старушку, как только она по слабости ума отпишет им за опеку, - так просто объяснялась та общая уверенность в нашей правоте...

Выскочив из дому, мужчина и женщина еще пытались вполголоса что-то втолковывать ковылявшей за ними сморщенной Зойке. А она старчески слабо замахивалась на них бамбуковой палкой, не роняя слов, отгоняла от себя. Они, изгибаясь перед ней, как удилища с уловом, кружились на дворовом пятачке, - кружились, упрашивали, а на узенькую, протоптанную в высокой лебеде, стежку к калитке попасть увиливали. И вот тут Зойка завыла. Очевидно, она так долго была в жесткой власти своего мужа, так боялась при нем сделать неповоротливое движение, проронить лишнее слово, что, казалось, говорить разучилась, и, замахиваясь вновь на непрошенных гостей, сорвалась вдруг на протяжный вой, похожий на волчий, как вспомнили старики время, когда волки еще были и рыскали голодными стаями после войны по холмам и балкам на окраине городка. Опекуны бежали. А вой этот с минуту заглушал звуки ударов бамбуковой палки о калитку.



II

После столь шумной расправы над опекунами Зойка надолго исчезла. По крайней мере, ее никто не видел в закустившемся травою и одичавшим вишняком дворе. На улице, в магазинах ее не встречали тем более.

Ближайшие соседи, сумерничая с семечками на лавочке под шелковицами, поглядывали скорбно на темные окна времянки: уж не померла ли старуха? Когда попытались войти к ней, оказалось, что деревянная калитка стянута к рельсовой опоре корабельной цепью, утяжеленной со двора амбарным замком. Однажды надоумили ребятишек; но, едва прошмыгнув по кустам к серой хате, они тут же рванули наутек, перелетев через забор, как отстеганные крапивой. Во дворе, между хатой и кухней, на голом пятачке, вдруг возникла и застыла привидением в сизых сумерках сгорбившаяся старуха в черном; кому-то показалось, что она шевелит губами и издает тяжкие вздохи, но отчетливо все слышали в засыпающем дне лишь то, как она часто, как в нервном шоке, стучит палкой о сухую землю. Трещоточный звук растрескавшегося бамбука, нагнавший страху на мальчишек, долго тревожил блеклую осеннюю листву шелковиц. Соседи поплевались еще семечками и согласились: у бедной бабы и язык совсем отнялся, и, наверное, не так уж много ей осталось... Зиму очередную она вряд ли протянет, хотя бы и подбрасывать ей хлеб через забор.

Потом вспомнили, что ясный голос ее был никому не ведом. Молчала она, - еще в пору своих посиделок на лавочке; бормотала, - расплачиваясь в магазине; и после, Кузьма уже усердно поколачивал ее, - повизгивала еле слышно, сдавленно. А на крик со всхлипываниями и воем, подобный недавнему над опекунами, расходилась как-то года двадцать три назад; они только приехали в Малую Гавань, и воспитывалось у них в семье двое детей, мальчик и девочка. О мальчике, впрочем, поговаривали, что был он не родным сыном Кузьмы, хотя и носил его фамилию. И Зойка была второй женой Кузьмы, как прослышали, а первая его сгинула в оккупацию, когда он был на фронте, или расстались они по каким-либо другим причинам после. Да, именно тогда, незадолго до смерти их младшей дочери, Ниночки, Зойка исступленно завыла, но помешательства в ней не было еще заметно. И не было еще сказано тех слов: "Ох, Зойка, Зойка, как же тебя угораздило".

Вот-вот в то время, приехав вчетвером неизвестно откуда, они замесили с помощью соседей глину с камкой (выброшенная морем на берег донная трава - С.В.), потому что соломы не было, налепили самана, построились и отпраздновали новоселье на этой уходящей вверх улице. И как ни ныло в воде простреленное на фронте бедро, Кузьма на всю жизнь пристал к бригаде, а Зойка осталась по дому с детьми, так и привыкла к обычной жизни рыбачки.

Их фамилию еще не все знали, поэтому, когда появился на улице, подволакивая ногу, неизвестный худорослый мужчина, расспрашивавший о Митрохиных, то в ответ

ему пожимали плечами. В армейских выцветших галифе, потертом ватнике и кирзовых мятых сапогах он ничем не отличался от местного, собравшегося подсобить в хозяйстве своему знакомому. А подыматься по улице с больной ногой было ему нелегко, и он останавливался перед каждым встречным передохнуть в разговоре. По его выговору тут же угадывали, что уроженец он не здешних мест и прибыл, видимо, издалека; и весь наряд заезжего гостя и сквозившая из глаз какая-то душевная разбитость казались потому несколько странными.

У соседей нового дома, как обычно сумерничавших под шелковицами, он еще раз справился для верности, - поблагодарил, обернулся неловко и шага не ступил, как из двора к калитке вышел Кузьма. Кузьму будто крутая морская волна в грудь ухнула: голова его отбросилась назад, и загорелое лицо побледнело. Он схватился обеими руками за верхушки штакетника.

Подволакивая ногу, незнакомец медленно приблизился к нему, вплотную, и сразу, без приветствия, с каким-то тайным смыслом громко сказал, поведя головою снизу-вверх: - Дом, значит, - и с тихой злостью усмехнулся. - Ладненько обжился.

- Как видишь... - выдавил сквозь зубы бледный Кузьма.

Он опустил руки, повернул барашек запора и потянул калитку на себя, как бы приглашая гостя войти, хотя после движений рук калитка не приоткрылась.

Но тот, поняв смысл жеста, вбок качнул головой, отступил чуть в сторону, - наоборот, как бы без слов вызывая на улицу Кузьму.

Кузьма не двигался.

И стояли они так, лицом к лицу, молча, и минуту, и вторую, и еще - высокий жилистый, как рыба сарган, Кузьма и его худощавый, словно высохший морской бычок, низенький гость, - стояли и дольшее время, что соседи уже слузгали по жмене семечек, пока колодезное ведро не звякнуло во дворе, и Зойка по-домашнему не окликнула:

- С кем ты там, Кузьма Егорыч? - И, подходя к ним, еще сказать успела мужу, отчего-то сорвавшимся вдруг голосом, что ужинать накрыто, и вот тут, без паузы, и всплеснулся тот вопль, о чем вспомнили соседи более двух десятилетий спустя. - Прохор... жи-ивой... Про-оша!.. Ох, что же это на меня тогда нашло, Прошенька...

Вой багровыми стрелами уносился сквозь черную листву шелковиц к закатному солнцу. Рыбачья лавочка заключила: "Нет, этот клиент не про нас".

- В дом пошла! - холодно обернулся во двор Кузьма.

Зойка его не слышала, голосила и захлебывалась слезами в истерике. Голос молодой, звонкий, срывающийся на нечеловеческий вой; исходя в нем всеми силами, она боком валилась на землю. Дети выбежали во двор. А Кузьма, багровея лицом и напрягая связки горла, хрипел незваному гостю:

- Ну, что? Нашел? Заявлять пойдешь? Давай, иди! Иди!

- Вот ведь как... - тихо произнес Прохор, будто нацеленные на него крики и слезы проносились мимо. - Вишь, и детки у вас уже какие...

- Давай, давай! Пошел, Прохор, пошел! - швырял слова Кузьма, наваливаясь телом на калитку и резко выбрасывая над головой гостя руку. - Вон там, на площади, хата известная, табличка на ней... Иди, тебя там давно уже ждут! - И, вполоборота головой, завывающей жене: - Заткнись ты, ради Бога! - И обеспокоенным, растерявшимся детям: - В дом ее, в дом! Что - отупели?! - И снова гостю: - Ну! Ну?

"Мужик, что ли, Зойкин первый?" - размышляла лавочка.

- Нет, Кузьма...

Ответа Прохора соседи не слышали. Он щурился долгим погрустневшим взглядом во двор, мимо его хозяина, туда, где сновали над разбитой громкими слезами женщиной ее дети, мальчик и девочка, испуганно поглядывающие в спину отца и изредка ловившие пристальный взгляд его, Прохора, застывшего в нерешительном молчании.

- Так чего явился? Смотреть, как живу? - Широким жестом руки Кузьма очертил воздушную дугу в свой двор. - Смотри: живу, хорошо живу. Иди! Пусть садят, ссылают, пусть отбирают все. Ну?!

- Нет, Кузьма. Посмотреть - ну, да, посмотрел... Основательно обустроился. Деток двое... А  т у д а  я не ходок. - Изменившимся, пропитанным дрожащей горечью голосом Прохор добавил: - Ты-то что? Мы с тобой немца били. Ты-то тут ни при чем. А она... - Прохор кивнул во двор. - Я никогда не прощу. А Бог если есть, пусть он и рассудит.

Поворотом головы Прохор окинул кривую улицу в два конца, - насколько взгляда хватало, - новый дом, детей над женскими слезами и, не глянув на Кузьму, заволочил в том направлении, откуда пришел. С бугра было идти легче, а может, Прохор и торопился. Но остановился, лицо обратил назад и, с дрожью, чуть ли не с рыданием, выкрикнул Кузьме, переводившему дух у калитки:

- Чтоб и вам пережить то, что мне довелось!

- Каркай, каркай! - в спину, как каменьями, ударил его словами Кузьма.

"Это не к добру", - прошептала лавочка.

А Зойка оставалась лежать на земле, всхлипывая. Приседали на корточки и вставали рядом с ней дети - поднять не могли. Соседям, наблюдавшим эту сцену с десяти метров, запомнилось и то, как Кузьма, проходя мимо своей жены, даже головой не повел в ее сторону и то ли случайно, то ли с умыслом носком ботинка ткнул ее в живот, и она дернулась всем телом, как в судорогах, охнула, - и это было хорошо видно в августовских сумерках сквозь белую решетку некрашеного штакетника.



III

Какой бы ни была эта сцена беспросветной, ни у кого она не вызвала даже маломальского интереса, хотя некоторое время предположений объяснить ее высказывалось множество. Потому только и помнилась она, что Зойка впервые излила свой голос, и все узнали, что он у нее звонкий, мелодичный, и если бы не этот нелепый скандал, то не сорвалась бы она, вероятно, на волчий вой, что еще раз дал о себе знать уже много после, во время стычки с опекунами. Песни бы ей запевать на гулянках, да не судьба: через год умерла ее младшая дочь, и Зойка будто надломилась.

Вечерами, облаченная в траур, она еще не выходила на лавочку. Задумчиво простаивала в очереди в магазине, не поддерживая бабьи разговоры, лишь иногда, с придыханием, вот так, словно самой себе: "Ах, Ниночка..." - и снова молчок. На нее искоса поглядывали, еще ни о чем не догадываясь, и с таким же вздохом, жалостливо: "Ох, Зоечка, что поделать теперь..."

Потом она стала появляться среди соседей. Но как только приближалось время возвращения рыбаков, она молча схватывалась с лавочки сухоньким, широким в кости телом, спешила домой. К мужу на улице она не подходила и не показывалась с ним на людях. И торговлю старалась теперь вести в его отсутствие.

Принимая деньги за кефаль или селедку, она тут же, на виду у покупателей, запихивала их глубоко за пазуху; пугливо тускнея черными глазами из-под черных же густых бровей, она проделывала быстрые, суетливые движения руками. И все более убедительным прокатывался слушок, что у Зойки что-то случилось с головой, и это вовсе, допустим, не страх неопытной рыбачки перед милицией; удивительным не было, что органы на подпольную торговлю частенько смотрели сквозь пальцы. Каждый улов той же кефали сдавался рыболовецким колхозом государству, правда, не известно -  к а к о м у,  потому что в магазинах нашей страны в то время нигде и никогда ни кефаль, ни ее бесценный по питательности икряной галаган не продавались. Если бы прижимали рыбачек, то даже привилегированные слои населения Малой Гавани знали бы об этой рыбе не больше, чем житель безводной пустыни наслышан о ней из песни "Шаланды полные кефали..." Ниночка Митрохина не болела и умерла не своей смертью, - море взяло ее, когда она купалась с подругами.

Волн крутых не было, но вода после недавнего недельного шторма не успела еще впитать небесную синеву, и тело десятилетней девчушки два дня не могли отыскать. На третий - донным течением его вынесло на дальнюю отмель, где, словно огромный черный ящик, омывается водой подбитая в годы войны немецкая десантная баржа. Мальчишка, удивший с баржи на закидушку бычков, первый увидел обнаженный труп, и после, рассказывая взрослым, он нервно дрожал и отрыгивал из желудка тягучую желтую слизь, будто нахлебался по горло морской воды.

Крабы холодно сделали свое дело - лицо девчушки было обезглазено и изрезано клешнями до кости; тело ее несли на кладбище в закрытом гробу.

На поминках, на которые были приглашены близкие соседи и бригада рыбаков, Кузьма сильно напился и вечером, уже все разошлись, устроил, к удивлению соседей, громкий скандал в своем дворе. И хотя Зойка в первые дни после похорон на лавочке не появлялась, люди замечали на улице или в магазине, как черным траурным платком она необычно закрывает все лицо, проступающее вокруг глаз иссини-желтым пятном. Тогда Кузьму ещё не осуждали: в свой роковой день Ниночка пошла на море с разрешения матери, а Кузьма, отправляясь поутру на бригадный стан, наказывал жене в тот день докопать в огороде картошку. Ниночка уже была утром на пляже, у Чертового Копыта, но после полудня к ней вновь забежали подружки, и Зойка сдалась их уговорам, прикинув, что справится с оставшимся участком вдвоем с сыном. Тогда соседи еще говорили: "Ну, конечно же, а то что ж... Кузьма как предчувствовал... Ильин день прошел - нельзя в море купаться". И из этих слов, произносимых равнодушно, с безразличным знанием примет, и понять нельзя было: то ли сочувствуют соседи Зойке, прятавшей под платком мужнины поучения, то ли неизвестно за что осуждают. Но и после, когда Зойка уже вернулась к прежним посиделкам под шелковицами, долго никто не замечал произошедшую в ней перемену, пока она, к смятению соседей, не произнесла вдруг с женской заботливостью: "Ах, Ниночка, вот накоплю тебе на приданое..." И тут же, на лавочке, кто-то вслух обронил: "Ой, Зойка, Зойка, бедненькая, как же тебя угораздило..."

А спустя три года умер их сын, - тот, о котором говорили, что он Кузьме не кровный, - его убило током. Невысокий, с густыми черными бровями, обликом больше в мать и ничем в отца, он и месяца не проработал в цехе по переработке рыбы дежурным электриком. После его похорон Зойка весь сентябрь не появлялась в магазинах и на лавочке, но рыбой торговала, всхлипывая вечерами во дворе, - догадывались, что с каждым днем все более хмуреющий Кузьма нещадно ее бьет.

Видели, что Зойка и повода ему не давала, а он схватит, что ни попадалось под руку, - сковорода, утюг или ведро... - тем и запустит со всего маху в нее, а то и без причины кулаком саданет в бок. Замечали, как вырывал он из ее рук приторгованные ею деньги, а она скулила по-собачьи и бормотала о приданом для Ниночки. Видно, долго накипало на жену у Кузьмы, и второе семейное горе уже постоянным свинцовым довеском влилось в его черствые рыбачьи кулаки. Мнение о Кузьме изменилось, его осуждали: усиливающуюся болезнь Зойки приписывали его кулакам. Осуждали за глаза: Кузьма стал вдруг вспыльчив и раздражителен. Месяцами не брился, обрастая нелепой клочковатой бородой, много пил, до последних своих дней ходил в каких-то старых - латка на латке, - потрепанных одеждах. Никто из рыбаков с ним уже не дружил, в гости не приглашал и у него по крайней надобности не бывал.

Зойку на улице встречали теперь совсем редко, и не на лавочке, а тенью скользившей в магазин и обратно; но приторговывать и стонать во дворе она продолжала до тех пор, пока рыбачил и жив был Кузьма. После его смерти, скорой и тут же позабытой, уже после скандала с опекунами, непрошенными и ни с чем бежавшими, старуха Митрохина, казалось, навечно обрекла себя быть невылазно за покосившейся оградой своего обветшалого дворища; но, как ни пророчили ей скоро иную жизнь, протянула она еще много лет. Ее жалели, подбрасывали во двор хлеб и что еще другое; но неумолимое время без остановки летело и летело, и вот уже взрослые дети рыбачек, построив себе тучные кирпичные дома, стращали сумасшедшей старухой своих детей и изредка подсмеивались, представляя ее подпоясанной под черными одеждами тугим денежным чулком.



IV

Амбарный замок все так же висел на корабельной цепи, как ржавая гиря, и, чтобы проникнуть во двор, убрали один пролет вычерненного дождями штакетника. Он рассыпался гнилушками, лишь толкнули его рукой. После рассудили, что не по-людски входить к покойнику через лаз, - и спилили цепь, и повязали белый платок на железный столбик у открывшейся калитки. Сообщили властям.

Похоронили старушку спешно. Было отпевание, были нехитрые поминки. Как много ни приходило людей взглянуть на покойницу, точнее, на ее обиталище, в траурной же процессии мало кто принял участия. Так и запихнули простенький гроб в кузов грузовика с откинутыми бортами, примостили два дешевых бумажных веночка, деревянный крест, крышку гроба - и покатили торопливо, не останавливаясь на перекрестках по обычаю, в последний приют бренные останки.

После похорон собрались у соседей, в доме напротив. Летняя кухня покойницы уж сколько лет не служила своему назначению: плита без газа, кран без воды... и все завалено копившемся десятилетиями всевозможным хламом. Словом, не было там ничего подходящего для приготовления поминального обеда. В хате было смрадно, замусорено во всех трех комнатах, горько першило во рту от спугнутой пыли, толстым покровом устилавшей утлые вещи, - и откладывать поминки для наведения порядка никому не хотелось. К тому же, где только ни искали, как ни рылись сосредоточенно в трухлявых шкафах и комодах, как ни прощупывали по складкам заплесневелые тряпки на сетчатой кровати, - не нашли даже тех сбережений, что одинокие старики создают для последних трат. Но Зойка, рыбачья душа, нигде и никогда не работала, пенсией ее обделили и по инвалидности, и выкраивать ей было не из чего. Чем она питалась, догадывались по стоявшему возле кровати на глиняном полу керогазу, маленькому закоптелому казанку да разбросанным повсюду ссохшимся картофельным очисткам и позеленевшим сухарям... О тех ее мифических суммах, вырученных на торговле рыбой и припрятанных от мужа, вспомнили вскользь, да и то, должно быть, сгнили они где-нибудь в земле, если их владетельница была помешанная и цену ни деньгам, ни вещам не знала.

Вот и кончился скромный обед, все встали из-за стола. Женщины задержались помочь хозяйке прибраться с посудой. Мужчины вышли на улицу под шелковицы; перед тем, как разбредаться по домам к своим заботам, затянулись табачным дымком на лавочке.

Большой красный диск солнца равнодушно висел над окраиной Малой Гавани. Во дворе отжившей свой век хаты носились казаками-разбойниками вездесущие пацанята: кричали, смеялись и топтали ногами прошлое. (Определив под слом, убогое жилище власти даже не опечатали.) Тут и наполнила теплом предвечернюю августовскую свежесть оттаявшая быль о "золотом дне". Подозвали мальчишек и отобрали у них цилиндрический немецкой армии термос с обрывками гнилого кожаного ремня; они выудили его в кухне среди хлама, вырывали друг у друга из рук и визжали о найденных богатствах.

"А ну, дай сюда, - сказал кто-то, вытаскивая из кармана складной нож. - А... это коробка для противогаза. Немцы в ней всякое мелкое барахло держали..."

Сковырнули проржавевшую защелку, откинули крышку. Термос был доверху полон клочками желтой бумаги, источенной жучком, желтой пылью. Кто-то чихнул с фырканьем. Кто-то засмеялся, азартно потирая руки. Но, добравшись до самого дна, вскоре определили, что разглядывают на ладонях не деньги, даже не их остатки, а нечто похожее на истлевшие от времени почтовые квитанции. Сообразили открыть незаметную плоскую коробочку, наподобие портсигара, прилепленную пайкой изнутри к донышку крышки. Там нашли лист, вчетверо сложенный: бумага плотная, но тоже взятая временем, истертая насквозь широкими полосами на сгибах. Текст был написан на русском языке, многие слова и буквы выцвели и расплылись. При тусклом свете уходящего дня разобрали, что была это то ли почетная грамота, то ли благодарственное письмо за денежные переводы Кузьмы Егоровича Митрохина от детского дома имени братьев-партизан Василия Прохоровича и... И еще, что братья-подростки были заживо сожжены в своем доме по доносу... Роковой год проступал отчетливо - 1942... И больше - ни сохранившегося для понимания и полслова.

Термос еще раз встряхнули - и желтый туман праха пал на землю к ногам.




© Сергей Ворона, 2011-2024.
© Сетевая Словесность, публикация, 2011-2024.





НОВИНКИ "СЕТЕВОЙ СЛОВЕСНОСТИ"
Айдар Сахибзадинов. Жена [Мы прожили вместе 26 лет при разнице в возрасте 23 года. Было тяжело отвыкать. Я был убит горем. Ничего подобного не ожидал. Я верил ей, она была всегда...] Владимир Алейников. Пуговица [Воспоминания о Михаиле Шемякине. / ... тогда, много лет назад, в коммунальной шемякинской комнате, я смотрел на Мишу внимательно – и понимал...] Татьяна Горохова. "Один язык останется со мною..." ["Я – человек, зачарованный языком" – так однажды сказал о себе поэт, прозаик и переводчик, ученый-лингвист, доктор философии, преподаватель, человек пишущий...] Андрей Высокосов. Любимая женщина механика Гаврилы Принципа [я был когда-то пионер-герой / но умер в прошлой жизни навсегда / портрет мой кое-где у нас порой / ещё висит я там как фарада...] Елена Севрюгина. На совсем другой стороне реки [где-то там на совсем другой стороне реки / в глубине холодной чужой планеты / ходят всеми забытые лодки и моряки / управляют ветрами бросают на...] Джон Бердетт. Поехавший на Восток. [Теперь даже мои враги говорят, что я более таец, чем сами тайцы, и, если в среднем возрасте я страдаю от отвращения к себе... – что ж, у меня все еще...] Вячеслав Харченко. Ни о чём и обо всём [В детстве папа наказывал, ставя в угол. Угол был страшный, угол был в кладовке, там не было окна, но был диван. В углу можно было поспать на диване, поэтому...] Владимир Спектор. Четыре рецензии [О пьесе Леонида Подольского "Четырехугольник" и книгах стихотворений Валентина Нервина, Светланы Паниной и Елены Чёрной.] Анастасия Фомичёва. Будем знакомы! [Вечер, организованный арт-проектом "Бегемот Внутри" и посвященный творчеству поэта Ильи Бокштейна (1937-1999), прошел в Культурном центре академика Д...] Светлана Максимова. Между дыханьем ребёнка и Бога... [Не отзывайся... Смейся... Безответствуй... / Мне всё равно, как это отзовётся... / Ведь я люблю таким глубинным детством, / Какими были на Руси...] Анна Аликевич. Тайный сад [Порой я думаю ты где все так же как всегда / Здесь время медленно идет цветенье холода / То время кислого вина то горечи хлебов / И Ариадна и луна...]
Словесность