Дворянский дом с причудливым фронтоном,
весь в готике, как шрифт на обелиске.
Пустынный двор и в нем - булыжник склизкий,
и лампа тусклая - в стекле оконном.
Сизоголовый голубь клювом старым
стучит в окно, как дятел или плотник;
здесь ласточки гнездятся в подворотнях:
здесь - колдовство, здесь - колдовские чары.
Счастливцы-окна видят каждодневно
то, что для нас - одно из дивных див:
себя рождает сонная царевна,
брачуя блеск лазури и прилив,
но недовоплощаясь никогда.
И снова утро пригоршни опалов
ей возвращает щедро; а вода
преумножает зеркала каналов;
и, молодой всплывая из анналов,
она опять становится - о, да! -
той нимфою, что Зевсом пленена.
Звенит серьга, и нега - в томном взоре.
И, приподняв Сан Джорджио Маджоре,
как чудо-вещь, вся светится она.
То были душ невиданные копи.
Серебряными жилами во тьме
они струились ввысь. Среди корней
творилась кровь и тоже поднималась
в мир - тяжела и, как порфир, багряна.
Всё остальное серым было -
лес
безжизненный, и пропасти, и скалы
и тот огромный, но незрячий пруд,
что нависал над отдаленным дном,
как грозовое небо над долиной.
Лишь по лугам, само долготерпенье,
извилистою лентой отбеленной
была для них размотана тропа.
И этою стезею шли они.
И первым стройный муж в хламиде синей
шел, вглядываясь вдаль нетерпеливо.
Его шаги дорогу, не жуя,
проглатывали крупными ломтями;
а руки стыли в водопаде складок,
окаменев и позабыв о лире,
что, невесома, в левую вросла,
как в мертвый сук оливы стебель розы.
И чувства были в нем разобщены:
взгляд всякий раз стремглав до поворота
бросался псом, чтоб там застыть и ждать -
или вернуться, алчно торопя
хозяина, и вновь бежать; а слух -
как нюх собачий - был нацелен вспять.
И изредка казалось, тех двоих,
сопутствующих в долгом восхожденье,
но отстающих, поступь различима -
и не своей стопы он слышит звук,
не шелестенье собственного платья.
Тогда он повторял: "Они идут!" -
и судорожно вслушивался в эхо.
Они и шли, те двое, но, увы,
смертельно тихо. И когда бы он
мог обернуться (если бы такая
оглядка не сулила разрушенья
всего, что созидалось), увидал -
да, оба, молча, следуют за ним:
бог-вестник, бог-посланец, в легком шлеме
над светлыми прозрачными очами,
в сандалиях крылатых, с кадуцеем
в руке, к бедру прижатой, и, другою
его рукой ведомая, она -
любимая столь трепетно, что лира
всех плакальщиц земных перерыдала -
и от пролитых слез родился мир,
где были вновь и лог, и дол, и лес,
обжитый дичью, тучные поля
и реки; и над жалобной землей,
как и над прежней, то сияло солнце,
то синие сверкали небеса
слезами исказившихся созвездий, -
любимая столь сильно.
Но она,
чей шаг смирялся мерным шагом бога
и погребальной тесной пеленой,
шла отрешенно и неторопливо.
Ее не занимал ни человек,
идущий впереди, ни цель пути.
Она плыла, беременна собой;
она сама была бездонной смертью
своей, до полноты небытия
своею новизною наливаясь,
как плод бездумный - сладостью и цветом;
желать и знать не надлежало ей.
Она укрыта девственностью новой
была; смежилась женственность ее,
как лепестки цветка перед закатом;
и руки столь отвыкли от земных
касаний, что прикосновенье бога,
бесплотное, ей вольностью казалось
недопустимой, причиняя боль.
Она теперь не сладостной женой
была, певцом воспетой вдохновенно,
не островком дурманящим на ложе,
не радужным сокровищем его.
Она была распущена, как прядь,
и высушена почвой, точно ливень,
рассыпана, как сев, тысячекратно.
Была она лишь корнем.
И когда
остановился шедший с нею рядом
и скорбно произнес: "Он оглянулся", -
она спросила безразлично: "Кто?"
Вдали, в просвете ясном, силуэтом
темнел безвестный некто, чьи черты
здесь были незнакомы. Он смотрел
на то, как преисполненный печали
бог-вестник развернулся, дабы снова
сопровождать в ее движенье тень,
что по стезе, привычной ей, обратно
уже, безвольно и неторопливо,
шла в погребальной тесной пелене.
Да, и цари уходят в свой черёд,
частицы человеческого шлака.
Прекрасны их свершения, однако
их имена песок переживет.
Но ты, мой царь, ведь не могли погаснуть
твой голос и тепло твоей щеки,
прерваться так нелепо и напрасно.
Зачать тебя по-новой, вопреки
рассудку... с чем смешать мне это семя?
Ты предан, осквернен. Твой храм разрушен.
Никто из близких не был в этот час
с тобой. Сдержать израненную душу
я не могу на людях в первый раз:
из ярости, звериной, злой и душной,
она в отчаяние сорвалась.
Ты вырван из меня как нежный волос -
и боль от тысячи острейших игл -
там, где свою затеют, дай им волю,
ладони женщины одну из игр.
И ты уходишь от меня, услышав
лишь толику того, что я хотел
сказать тебе. Твой путь ведет все выше.
И для меня неразличим предел.
Они лежат, запутавшись в своих
прекрасных волосах; пусты их лица,
Обращены к неведомому взгляды.
Цветы, скелеты, рты... Исчезли губы,
но зубы, ровные и чистые как шахматы
слоновой кости, пощадило время.
Цветы и ленты, потемневший жемчуг.
Накидки, платья, - дорогие ткани.
Распавшаяся ткань.
И почему-то
так тянутся побеги к старой крипте,
что здесь цветение до самой поздней,
холодной осени. Возможно, это
от талисманов и колец, - кошачий глаз
и бирюза обычные подарки
любовников, чтоб не остыли чувства.
И много жемчуга, рассыпавшийся жемчуг.
Расписанные вазы, на которых
портреты молодых и властных женщин.
Потрескавшиеся флаконы для
различных натираний сохранили
все ароматы оттого, что мастер
придал им формы фруктов. Алтари,
домашние, с веселыми богами,
открыто предающимися страсти.
Серебряные скарабеи для
застежек, статуэтка голой
танцовщицы, еще одна - атлета,
втирающего масло и другие
смешные безделушки, амулеты
для всяких дел, приспособления
(иные хитрые) ухаживать за кожей
и волосами. Множество булавок.
И снова темный жемчуг, столько бусин.
Звучавшая когда-то нежно арфа.
Тончайшие восточные вуали,
из-под которых выпадет ключица,
как мотылек, укрывшийся в бутоне
или начинка из разбитой куклы.
И так они лежат среди вещей,
с которыми успели прочно сжиться, -
камней, колец, игрушек, талисманов -
глубокие и темные как реки.
Они и были -
лишь речные ложа,
на них оставили свои следы
течения и волны, что во все
века себя стремили к новой жизни.
На них ложились юные тела -
и постепенно зарастали илом.
Как якоря врастали тут и там
широкие мужские костяки.
А иногда к реке спускались дети,
пытаясь разглядеть сквозь толщу вод
сокровища - и волны выносили
диковинные камни и монеты.
Когда же дети покидали берег,
река рвалась за ними вон из русла,
кружась в воронках, поднимая взвесь,
пока в ней вновь не отражались берег
и облака, закат и стаи птиц.
Сгущались сумерки, и из воды
всплывали дорогие безделушки звезды.
Я мог бы ласково взять тебя,
не выпустить больше из рук.
Я мог бы баюкать твой взгляд; тебя
охранять, и быть лесом вокруг.
Я мог бы единственным знать об этом, -
что ночь холодна была.
И слушать вечер, печалясь о лете,
сгорающем с нами дотла.
Ведь время стало тревогой всех,
не избегла камня коса.
Снаружи ходит чужой человек
и будит чужого пса.
Но вот стало тихо. Я не спустил
с тебя своих глаз; и те
охраняли тебя наподобие крыл,
если что-то брело в темноте.