Словесность

[ Оглавление ]








КНИГИ В ИНТЕРНЕТЕ


Наши проекты

Dictionary of Creativity

   
П
О
И
С
К

Словесность




ЯЗЫК СУДЬИ МИХАЙЛОВА


Выйдя на пенсию, судья Михайлов занялся дачей. Он полюбил часами ходить по базару, отыскивая на лотках семена диковинных сортов овощей, ездить в питомники и выбирать саженцы фруктовых деревьев. Все это он высаживал на небольшом участке, чтобы потом удивлять соседей и знакомых странными, невиданными здесь раньше плодами. Нравилось ему возиться на огороде, следить за тем, как приживается рассада, становясь затем сильными, здоровыми растениями, как завязываются, а потом наливаются светлым крепким соком яблоки. Ухаживая за ними, он думал, что мог бы жить так и раньше, жить на земле, кормить себя своими руками. Мысли эти приходили к нему часто, но были они, конечно, не более, чем игрой свободного от работы ума. Он не мог и не хотел ничего менять в своем прошлом.

Михайлов был хорошим судьей. Он начинал в небольшом городке на севере Украины, но скоро был замечен, переведен в областной центр, а потом в столицу. Кроме совершенного знания законов и способности мгновенно сориентироваться в любой правовой ситуации, кроме неистовой энергии, которой наполнял он все свои поступки, у Михайлова был настоящий талант. Ораторский. Он говорил блестяще, захватывая воображение слушателей, подчиняя себе их сознание. Когда Михайлов произносил приговор, обвиняемым казалось, что слышат они голос своей судьбы, голос, возражать которому не только бесполезно, но и кощунственно. Так думали не только подсудимые, в этом был уверен и сам Михайлов.

Последние лет десять, с тех пор, как он вышел на пенсию, судье Михайлову стал сниться один и тот же сон. Он видел низкое, в рыхлом сером тумане, тяжело нависшее над невысоким холмом небо. Грязные, подтаявшие сугробы по обочинам кое-как расчищенных аллей. Мокрые черные стволы старых деревьев неухоженного парка.

В близящихся ранних сумерках Михайлов тяжело шел по одной из аллей, вдоль, как казалось, бесконечного забора, отделявшего его от небольшой церкви. Через забор он видел стены этой церкви, в темных потеках от недавнего дождя. Наконец забор обрывался и Михайлов входил в церковь. Сперва он думал, что он один в полумраке, что только темные, едва различимые лики на иконах окружают его. Но от стены правого придела тенью отделялся человек. Он подходил к Михайлову и протягивал ему лист бумаги.

Это было официальное письмо со штампом, исходящим номером, и адресовалось оно ему, судье Михайлову. Михайлов видел только два слова в правом верхнем углу письма: Судье Михайлову.  Остальной текст, заполнявший весь лист, и штамп вверху письма казались размытыми, прочесть хоть слово было невозможно.

Он хотел спросить отдавшего ему письмо, что это значит, но того уже не было, и только лики безразлично темнели в тусклых окладах.

Впрочем, сон этот мало тревожил его. Михайлов всегда был человеком реальных дел. Он верил только в себя, рассчитывал лишь на собственные руки и голову. Потому он продолжал аккуратно ухаживать за небольшим огородом и решил жизнь закончить на даче, не возвращаясь в город.

Но неожиданно Михайлов заболел.

Все началось с того, что, задумавшись, он глотнул кипятка из чашки, в которой должен был завариваться чай. Он обжег язык и, должно быть, что-то в горле. Несколько дней он не мог есть, язык болел, и Михайлов поехал в город к врачу. Врач осмотрел его, не нашел никаких признаков ожога, но порядка ради прописал какую-то мазь.

Михайлов вернулся на дачу. Язык продолжал болеть. На нем стала шелушиться и отслаиваться кожа. Целыми днями просиживал Михайлов перед зеркалом, снимая лоскутки кожи с языка. Он забросил свой огород и почти перестал есть. Он аккуратно мазал язык прописанной мазью, но лучше ему не становилось. Вместо отшелушившейся кожи на языке пошел расти пух. Михайлов выщипывал его, но пух рос быстро, захватывая и нёбо. Каждый вечер перед сном Михайлов аккуратно выщипывал весь пух, но утром рот был опять полон. Михайлов понимал, что болен, но болезнью странной, непонятной.

Он собрался еще раз ехать в город, но отъезду помешали цыгане, неожиданно поселившиеся у него на даче. Они появлялись вечером и всю ночь галдели в соседней комнате, мешая Михайлову спать, а когда он заходил к ним, прятались за своими сундуками, и оттуда его громко и подолгу бранили. По утрам цыгане исчезали, но сундуки их оставались в комнате. Они мешали Михайлову ходить. Он постоянно натыкался на эти сундуки, двигал их, но выбросить не хватало сил. Вдруг он обнаружил, что стал хуже видеть.

Все это отвлекло его от мыслей о болезни языка, но как-то утром, измученный ночной возней цыган за стенкой, он посмотрел на язык и увидел, что пух во рту превратился в целлофановую пленку грязно-белого цвета. Пленка местами порвалась и из-под нее торчали пружинки и небольшие металлические шурупы. Он понял, что произошло: одна из пружинок соскочила с крючка, на котором держится язык, и чтобы выздороветь, ему надо было вернуть ее на место. Он попытался сделать это длинным тонким пинцетом, но стало только хуже. Пружинка соскочила со второго крючка и потерялась, упав на пол. Михайлов проискал ее весь день. Вечером он попросил цыган ходить аккуратнее, чтобы не забросить пружинку в какую-то щель, в которой он ее уже не сможет найти, но те только смеялись над ним и кричали что-то по-своему.

Не найдя пружинки, Михайлов решил плюнуть на цыган и все-таки ехать к врачу. Для этого ему следовало надеть костюм. Но костюм висел в той комнате, которую заняли цыгане, а уходя днем, они стали ее запирать. Это так возмутило Михайлова, что он решил взломать дверь. Он нашел топор и стал рубить дверь.

Цыгане набежали невесть откуда. Прежде они не трогали его, теперь же налетели, схватили за руки, так что он не мог шевельнуться, отняли топор. Потом затолкали в какую-то машину и увезли с дачи.



Через месяц Михайлову стало лучше. Он уже знал, что находится в больнице, что он был болен, а теперь выздоравливает. Ему сказали, что цыган никаких не было, и он с готовностью поверил. Язык ему тоже подлечили. Все пружинки поставили на место, подтянули шурупчики. Только один небольшой, но очень острый кусок проволоки торчал из языка, упираясь в щеку, и мешал говорить.

Михайлов свел дружбу с молодым врачом-стажером, и если удавалось подогнуть торчащий кусок проволоки так, что тот не мешал, рассказывал ему о том, какой была эта больница раньше, кто здесь работал, и какие иногда лечились люди.

- Откуда вы знаете это? - удивлялся врач. - Вы же здесь впервые.

- По работе знаком, - не входя в подробности, объяснял ему Михайлов.

Впрочем, дружба эта продлилась недолго. Как-то услышал Михайлов, сидя у приоткрытой двери кабинета, разговор, который вел стажер с одним из санитаров. Они говорили о нем.

- ...очень мучается с этой проволокой в языке, - закончил врач фразу, начала которой Михайлов не слышал.

- Лицо у него знакомое, - медленно, видимо пытаясь припомнить, протянул санитар. - У меня память на лица... особенная. Всех наших больных помню. Всех. Кто двадцать лет назад лечился, и тех помню. Как его фамилия?

- Он первый раз у нас. Михайлов - фамилия.

- Михайлов? Первый раз? Судья Михайлов?

- Судья, - подтвердил врач.

- Мучается, говоришь? - хмыкнул санитар. - Помню я его. Судья Михайлов. Знаешь, сколько людей сюда из-за него попало?

После этого он уже ни с кем не пытался наладить отношений, а только сидел в небольшом, всегда темном коридоре, рядом с выходом из отделения и думал.

Его не сильно задели услышанные слова санитара. И раньше ему нет-нет, да бросали упреки в том, что он, случалось, осуждал невиновных. Это была ерунда. Он все делал так, как надо. Он был хорошим судьей. Безупречно честным.

Он вспоминал дела, которые рассматривал в суде. Почти все уже забылось. Лучше других помнил Михайлов те, что оказались первыми. Незначительные, часто смешные случаи из своей практики. Например, с тем водителем, который отлил себе из бидона молока, а взамен добавил в молоко воды из пруда. В ведро, а потом и в молоко, попала лягушка. Улика. С лягушкой не поспоришь. Дал он тогда водителю года, кажется, три общего режима.

Едва выйдя на пенсию, он взялся писать воспоминания, но и тогда уже многое вспоминалось с трудом. Михайлов предложил почитать несколько глав жене, которая была еще жива в то время, но пролистав первые страницы, она вернула ему рукопись. "Не хочу читать. Ты все врешь".

"Что они теперь могут понять? - тяжело думал Михайлов, ощупывая по привычке язык. - Откуда им знать, как мы жили? Как я жил. Они ведь ничего не знают. Ни-че-го, - он мысленно чеканил это слово, и его безмерность убеждала Михайлова в собственной правоте. - Даже язык, такую мелочь, они не могут вылечить".

С языком, действительно, последние дни творилось что-то совсем неладное. Врач спрашивал его на осмотре, лучше ли он себя чувствует, так, словно не видел, что Михайлов даже не может ему ответить, словно не сам он проткнул ему язык металлическими спицами, да так и оставил их во рту.

"Это все с умыслом делается, - пришел он, наконец, к единственно возможному заключению. - Все делается, чтобы я молчал. Они не выпустят меня отсюда".

Как-то, сидя в привычной темноте коридора, он почувствовал вдруг, что от входной двери тянет свежим холодным воздухом. Дверь всегда держали закрытой - больным не разрешалось выходить из отделения. Михайлов огляделся и тихо подошел к двери. Ее действительно забыли захлопнуть. Он вышел на крыльцо.

Была оттепель. Пахло мокрой землей, сырым деревом. Пахло туманом. Эти запахи напомнили ему сельское детство, время, которое он давным-давно запретил себе даже вспоминать. Прежде это было опасно, а потом стало ненужно.

Михайлов осторожно, боясь поскользнуться, спустился с крыльца. Сперва он не знал, куда идет. Он просто шел по аллее, вдыхая свежий воздух, от которого отвык за те месяцы, что провел в больнице. Потом появился забор и он его вспомнил. Он вспомнил сон, который часто снился ему до болезни. За забором в тумане угадывалась Кирилловская церковь. Михайлов направился к ней.

Все было так, как видел он во сне, и все было иначе. Забор оказался короче и выше, церковь - намного больше, чем та, что снилась ему. Он отмечал эти мелочи и понимал, что они не имеют значения. Он шел один в глухой густоте тумана и оказался у церкви.

Конечно, он знал, что ждет его внутри. Когда тень появилась из густой, колышущейся в желтоватом свете свечей, мглы правого придела, Михайлов с готовностью и нетерпением протянул к ней руку. Письмо легло в ладонь и, радуясь, что наконец прочтет его, Михайлов взглянул на лист. Судье Михайлову, - значилось в правом верхнем углу. Это было оно.

Ниже шел текст. Отчетливый и ясный. Лаконичный безжалостный документ.

Ты осудил, не имея на то права:  - прочел Михайлов первую строку. Потом был список.

Сперва он читал медленно, не пропуская ни одного имени. Теперь он мог вспомнить каждого. Вот тот водитель, который разбавлял молоко. Вот бабка-самогонщица. Вот еще одна. Вот человек, который убил свою жену и сжег после этого дом. Имена. Имена. Вот поэт. Семь лет лагерей. Теперь он едва ли не национальный герой. Чего они хотят от него? Ярость и гнев заполнили сознание судьи. Почему он должен читать это?

Михайлов сдвинул лист в руках, чтобы прочесть последнюю фразу. "Там должен быть приговор", - решил он. Но лист вытягивался в его руках, и сколько не старался Михайлов пропустить имена не читая, взгляд его возвращался к поэту. А за ним шли другие.

- Я не желаю читать этого! - хотел крикнуть он, но язык, пронзенный металлическими спицами, не повиновался ему. Тогда Михайлов разорвал лист. Он разорвал его пополам, потом сложил две половины и разорвал их снова. Так рвал он письмо до тех пор, пока это было возможно, а потом оно снова оказалось у него в руках.

Белый, гладкий лист. С аккуратными буквами текста. И взгляд его снова уперся в имя того поэта.

Ему пришлось прочесть весь список. Он вспомнил всех. Виноватых и невиновных, преступников и жертв преступлений, всех, чьи судьбы решал, считая себя вправе делать это.

Список был огромным. Он не мог уместиться на одном листе, но удивительным образом он умещался на нем. Прочитав последнее имя, Михайлов огляделся.

Он был один в церкви. Только с икон смотрели на него лица. Это не были привычные лики святых. С икон смотрели на Михайлова его подсудимые. Они смотрели на него молча, молча смотрел на них Михайлов. И молчание казалось бесконечным.

Потом он прочел последнюю строку письма. Она была короткой. Всего в два слова.

Ты прощен.

Письмо исчезло. Исчезла церковь. Исчез Михайлов.



Его нашел санитар перед ужином. Бывший судья лежал на полу возле стула, на котором полюбил сидеть, в небольшом полутемном коридоре. Входная дверь, открытая, в нарушение всех инструкций, то закрывалась, колеблемая ветром, то, чуть поскрипывая, отворялась, впуская в затхлое больничное помещение небольшие порции свежего воздуха.

1996  



© Алексей Никитин, 1996-2024.
© Сетевая Словесность, 2000-2024.






НОВИНКИ "СЕТЕВОЙ СЛОВЕСНОСТИ"
Айдар Сахибзадинов. Жена [Мы прожили вместе 26 лет при разнице в возрасте 23 года. Было тяжело отвыкать. Я был убит горем. Ничего подобного не ожидал. Я верил ей, она была всегда...] Владимир Алейников. Пуговица [Воспоминания о Михаиле Шемякине. / ... тогда, много лет назад, в коммунальной шемякинской комнате, я смотрел на Мишу внимательно – и понимал...] Татьяна Горохова. "Один язык останется со мною..." ["Я – человек, зачарованный языком" – так однажды сказал о себе поэт, прозаик и переводчик, ученый-лингвист, доктор философии, преподаватель, человек пишущий...] Андрей Высокосов. Любимая женщина механика Гаврилы Принципа [я был когда-то пионер-герой / но умер в прошлой жизни навсегда / портрет мой кое-где у нас порой / ещё висит я там как фарада...] Елена Севрюгина. На совсем другой стороне реки [где-то там на совсем другой стороне реки / в глубине холодной чужой планеты / ходят всеми забытые лодки и моряки / управляют ветрами бросают на...] Джон Бердетт. Поехавший на Восток. [Теперь даже мои враги говорят, что я более таец, чем сами тайцы, и, если в среднем возрасте я страдаю от отвращения к себе... – что ж, у меня все еще...] Вячеслав Харченко. Ни о чём и обо всём [В детстве папа наказывал, ставя в угол. Угол был страшный, угол был в кладовке, там не было окна, но был диван. В углу можно было поспать на диване, поэтому...] Владимир Спектор. Четыре рецензии [О пьесе Леонида Подольского "Четырехугольник" и книгах стихотворений Валентина Нервина, Светланы Паниной и Елены Чёрной.] Анастасия Фомичёва. Будем знакомы! [Вечер, организованный арт-проектом "Бегемот Внутри" и посвященный творчеству поэта Ильи Бокштейна (1937-1999), прошел в Культурном центре академика Д...] Светлана Максимова. Между дыханьем ребёнка и Бога... [Не отзывайся... Смейся... Безответствуй... / Мне всё равно, как это отзовётся... / Ведь я люблю таким глубинным детством, / Какими были на Руси...] Анна Аликевич. Тайный сад [Порой я думаю ты где все так же как всегда / Здесь время медленно идет цветенье холода / То время кислого вина то горечи хлебов / И Ариадна и луна...]
Словесность