Словесность

[ Оглавление ]






КНИГИ В ИНТЕРНЕТЕ
   
П
О
И
С
К

Словесность




ПОСЛЕДНИЙ  ОЧЕВИДЕЦ

Перевод с латиноамериканского


В это утро Антонио Каньеда проснулся задолго до рассвета: то же радостное возбуждение, вчера не дававшее ему уснуть, сегодня заставило его открыть глаза за несколько часов до привычного звона будильника. Любивший обычно поваляться после пробуждения в постели, если только была малейшая возможность, сегодня он вскочил почти сразу же, подгоняемый мыслью, не оставлявшей его даже во сне: сегодня он берет интервью у Оттавио Аугусто Перейры. Да, да, у самого Оттавио Перейры! Он будет говорить с необыкновенным, знаменитым, великим человеком, чье лицо знает всякий еще по фотографии в школьном учебнике; с человеком, давно ставшим чем-то много большим, чем человек.

Проверяя перед выходом из дому диктофон, Антонио вдруг вспомнил заявление победившего на последних выборах президента о том, что его цель - добиться второго места по производству ВВП на душу населения среди стран Латинской Америки (теперь они на втором). Его страна прошла долгий и бесконечно тяжкий путь от неимоверной нищеты и отсталости к сытому и безопасному благополучию, но начало этого пути - там, в тех далеких днях и ночах, в поступках людей, чьи биографии давно превратились в апокрифы. Все те, с кем Оттавио Перейра более семидесяти лет тому собственноручно творил историю - ту историю, которую Антонио, как и все, знает лишь по книгам и фильмам - давно стоят бронзовыми и мраморными статуями на главных площадях столицы, а он еще дышит, еще говорит, еще есть на земле как человек из плоти и крови.

"Сегодня я запишу голос самой Истории", - подумал Антонио и даже не покраснел от собственного пафоса: настолько был взволнован.

Конечно, к чистому восторгу и полудетскому восхищению в душе Антонио примешивались и другие, не столь благородные чувства, но что поделать, так уж устроен человек! Он не мог не думать, что после такого интервью возрастут его заработки и статус; что если ему удастся разговорить патриарха и тот сообщит хоть что-нибудь, хоть какую-нибудь мелочь, о чем не говорил раньше (а Оттавио Перейра за свою жизнь дал более 5000 интервью), то это будет сенсация. И, учитывая более чем преклонный возраст великого человека, где-то на самом дне сознания Антонио не могла не шевелиться маленькая и гаденькая мыслишка: ведь если это будет последнее интервью Последнего Очевидца, то он, Антонио Каньеда, сразу прославится на всю страну, да что там, на весь континент! Но справедливости ради следует отметить, что последнюю мыслишку Антонио отогнал от себя, едва она зародилась, и строго запретил ей появляться вновь: и потому, что с детских лет привык восхищаться и этим человеком и его эпохой (чего греха таить, ведь любил в детских мечтах представлять себя членом Кружка Двенадцати, особенно Серхио Рохесом!), и потому, что искренне желал мафусаиловых лет престарелому герою, и, конечно, потому еще, что не мог пожелать исчезновения национальной реликвии. Ибо высокий, седой как лунь старик с молодыми, темными глазами на желтовато-смуглом лице за последние двадцать лет стал таким же символом их страны, как собор Святой Цецилии, мост в Санта-Корасон и коралловые рифы.

Да что там говорить, одно то, что не дающий последние десять лет интервью старец согласился встретиться с ним, Антонио, уже удача, такая же немыслимая и оглушительная, как выигрыш миллиона на оранжевый лотерейный билет, какие часто дают на сдачу в провинциальных лавчонках! Сегодня наконец настал его день, и день этот выдался чудесный: солнечный и в то же время свежий, с легким ветерком. Люди на улицах улыбались чаще обычного, вероятно, из-за погоды, но впечатлительному Антонио казалось, что весь город радуется вместе с ним. Ему хотелось крикнуть "Я иду к самому Оттавио Перейре, завидуйте, люди!" и если он не крикнул, то только потому, что боялся показаться ...ну, не смешным, а, скажем, провинциальным.

Выйдя из дому намного раньше, чем следовало бы, он добрался до плавно поднимающейся вверх маленькой тенистой улочке в старой части города, где жил легендарный человек, за час до назначенного срока. Антонио раньше не бывал здесь и с интересом рассматривал небольшие двухэтажные особняки с затейливой каменной резьбой фасадов, узорные решетки оград, старинные плиты, которыми была вымощена улочка. Небольшой серый особняк, где жил Оттавио Перейра, если чем и отличался от прочих, то только простотой: ни почетного караула, ни национального флага, ни даже мемориальной таблички. Так захотел владелец дома, и никто не осмелился спорить с его скромностью. У калитки обыкновенный звонок, сквозь ажурную решетку видны посыпанная песком дорожка и по обе стороны - пышно цветущие клумбы, доходящие почти до самых стен дома. Без пяти минут одиннадцать он нажмет эту кнопку, но сейчас только десять.

Справедливо решив, что стоять под дверями, как попрошайка, глупо и недостойно, Антонио решил прогуляться по окрестностям и вскоре набрел на небольшую, на два кресла, парикмахерскую. Парикмахер, он же, вероятно, и владелец заведения, сидел в плетеном кресле-качалке и читал спортивную газету. Хотя Антонио стригся всего две недели назад, он решил зайти: волосы у него росли очень быстро, и стрижку не помешало бы подновить.

Парикмахер усадил его в кресло, слегка смочил волосы, привычным жестом заправил салфетку и начал работу. Антонио смотрел на свое отражение в круглом зеркале невидящим взглядом и думал: скоро, скоро, совсем скоро, через полчаса!

- Похоже, ты готовишься к свиданию, парень? - вдруг заметил его состояние парикмахер и подмигнул ему.

- Как ты догадался? - очнулся от своих мечтаний Антонио.

- Ты сияешь, как медный таз на солнце! - засмеялся парикмахер.

И тут Антонио не удержался, распиравшее его с утра желание хоть кому-нибудь похвастаться выплеснулось наружу:

- Еще бы! Я журналист и иду брать интервью у самого Оттавио Перейры!

Рука парикмахера с ножницами застыла в воздухе:

- Как? У самого Перейры? Ты не шутишь?

- Не шучу! - счастливо выдохнул Антонио. -Ровно в двенадцать я встречаюсь с ним, вон у меня диктофон в сумке!

- Да, повезло тебе, парень, крупно повезло! - цирюльник вновь взялся за свою работу. - Ты будешь говорить с таким человеком, ты увидишь его! Теперь он почти не выходит, а раньше, бывало, хоть раз в месяц, и я его встречал на улице, - с чувством заслуженного самодовольства говорил парикмахер. - И знаешь, он здоровался со всеми! Со всеми, кто шел ему навстречу, и со мной тоже. И знаешь, часто вокруг него собирались люди и останавливалось уличное движение! Ему говорили: ездите в машине, а он отвечает всегда: не хочу! Хочу видеть людей, хочу дышать свободно!

- Скажи ему, что мы все его любим, все! - парикмахер снял салфетку, стряхнул ее. Антонио остался доволен тем, что увидел в зеркале: правильно он сделал, что зашел сюда, так гораздо лучше.

- Вы прекрасный мастер! Сколько с меня?

- Ничего! - показал ослепительные зубы парикмахер. - Ничего, сеньор! Скажите только Оттавио, что мы все его любим.

Ровно без пяти одиннадцать Антонио слегка дрожащим пальцем нажал кнопку звонка на калитке дома Оттавио Перейры. На звонок из белых дверей дома к калитке вышла изящно и просто одетая женщина средних лет: ее лицо было еще свежее, полногубое, глаза живые, но в густых, черных, коротко остриженных волосах видны были седые пряди.

- Вы журналист Антонио Каньеда? - спросила женщина, подойдя к калитке.

- Да, это я, - Антонио полез было в карман за удостоверением, но женщина уже отворила калитку:

- Проходите, отец ждет вас.

Антонио понял, что перед ним Доминика-Евгения, младшая дочь Оттавио Перейры, и удивился про себя, что она, а не привратник или прислуга вышли на звонок. Открывая перед ним дверь в дом, дочь Оттавио Перейры улыбнулась, обнажив ослепительно белые зубы, и, словно читая мысли Антонио, пояснила:

- Сегодня свадьба у нашей горничной, и я отпустила всю прислугу.

Доминика-Евгения повела его через скромно обставленный (два старых кресла, журнальный столик, высокий кованый светильник в виде уличного фонаря, кованая же подставка с зелеными растениями в черных горшках, какие-то картины на стенах) холл к лестнице, покрытой зеленой ковровой дорожкой. Они поднялись на второй этаж, причем у Антонио заколотилось сердце - не столько от незначительной физической нагрузки, сколько от волнения, - и остановились у первой же двери. Доминика-Евгения слегка приоткрыла дверь, просунула голову:

- Отец, пришел журналист.

Видимо, Оттавио Перейра ответил жестом, потому что из-за двери не донеслось ни звука, а между тем Доминика-Евгения широко распахнула ее перед Антонио:

- Входите.

Непроизвольно сжав, как бывало в школе, входя на экзамен, пальцы в кулаки, Антонио вошел в комнату и с первого взгляда понял, что очутился в библиотеке. Слева в два ряда стояли высоченные старинные книжные шкафы, со стеклянными дверцами, запиравшимися на маленький замок; всю стену напротив входа закрыл огромный современный книжный стеллаж, как и шкафы, полностью заполненный книгами, а справа, у большого окна, полуприкрытого зеленоватыми жалюзи, в покойном кресле, накрытом светлой накидкой, сидел и смотрел на него Оттавио Перейра.

Антонио тут же бросилось в глаза, что со времени последнего выступления по телевидению - около полутора лет тому - патриарх здорово сдал. Лицо осунулось, покрылось буроватыми пятнышками; волосы, давно снежно-белые, но полтора года тому еще густые, поредели; веки покраснели, но глаза, темные, проницательные, глаза остались прежними, и прежним остался пристальный и властный взгляд, доказывая, что за морщинистым, с дряхлой кожей, но все так же высоким лбом по-прежнему все в полном порядке.

Эти мысли мгновенно пронеслись в сознании Антонио, вытеснив на какую-то секунду все остальное, даже необходимость поздороваться. Однако он тут же овладел собой и сказал слова приветствия.

- Здравствуйте, - ответил старик, и показал движением руки на кресло по другую сторону маленького круглого столика, стоявшего возле него: - Садитесь.

Антонио, неловкий от волнения, не сел, а скорее плюхнулся в кресло, оказавшееся очень глубоким. Доминика-Евгения закрыла дверь, и в библиотеке воцарилось молчание. Антонио вдруг с ужасом понял, что забыл все домашние заготовки. Он придумал чудесное вступление, умное, не банальное, интересное, он даже записал эти несколько фраз на бумагу, но бумага осталась дома, а он сидит, как дурак, и пялит глаза на великого человека. Молодец, большой профессионал, ничего не скажешь.

Не успел Антонио собраться с мыслями, как сам патриарх нарушил молчание, самым простым и естественным вопросом выводя собеседника из внезапного ступора:

- Как сегодня на улице, жарко?

"Какой человек!" - восторженно подумал Антонио, и слегка сдавленным голосом ответил:

- Нет, погода отличная.

- Это хорошо. Может, после обеда выйду, посижу в саду. Ну что, молодой человек... как вас зовут? - Антонио? - прекрасное имя, приступим к делу. Не робейте. За свою слишком долгую жизнь я видел столько журналистов, что вы меня ничем не удивите. Вы уже улыбаетесь? Вот и отлично.

- Я... Мы все любим вас, патриарх, - пробормотал Антонио неожиданно для себя и покраснел, словно сказал непристойность.

Как ни банальны были его слова, Оттавио Перейре они видимо доставили удовольствие.

- Спасибо, - улыбнулся он. - Всегда приятно слышать доброе слово. Знаете, веры в людей за все мою жизнь во мне, конечно, стало поменьше; а любви осталось столько же, сколько в юности. Но ведь истинный гуманизм - это гуманизм трезвости, а не идеализма, разве нет? Любить людей надо такими, какие они есть, а не такими, какими ты хотел бы их видеть, не так ли?

- Именно так, - охотно согласился Антонио и наконец-то достал диктофон.

- Вы достаете диктофон? Хотите записывать все, что я наговорю?

- Да, конечно.

- И вы - опять! - будете спрашивать про Кружок Двенадцати? - в голосе Последнего Очевидца мелькнуло не то разочарование, не то усталость. - Опять про восстание? Опять про Первого президента Витторио Праду? Да, вы меня и впрямь не удивите, молодой человек, спрашивая об этом. Но что еще можно добавить к этим томам? - он показал рукой на огромные стеллажи. - За шестьдесят лет вышло столько книг, исследований, монографий, мемуаров, что я сам потерял им счет. Одна двенадцатитомная "История обретения демократии" чего стоит... вон, видишь темно-красные переплеты? А какие известные историки работали над этими монографиями! Весь цвет нашей науки. А там слева, ближе к углу, там книги на иностранных языках - на английском, французском, немецком, португальском, русском, есть даже на шведском и японском! Есть книжка про Латинскую Америку на эсперанто, и там нам посвящена глава.

Антонио повернул голову в указанном направлении. Скопище толстых, тяжелых книг и впрямь выглядело более чем солидно, их тяжесть придавливала, лишая права на легковесное слово и уличая любого, не изучившего их вдоль и поперек, в постыдном дилетантстве. Готовясь к интервью, Антонио придумал кучу очень интересных, как ему казалось, вопросов, но теперь в голове не оставалось ничего, да и неизвестно, как прозвучали бы эти вопросы здесь. А Оттавио Перейра все не унимался, тыча в направлении стеллажей длинным высохшим пальцем:

- И это только научные исследования и документальные издания, а ведь вышло с тысячу романов, повестей, сборников стихотворений, пьес, снято двадцать кинофильмов и три телесериала, и все о том же! А песни, радиопостановки, картины? Все давно рассказано, описано, задокументировано и откомментировано, и, увы, ничего добавить к этому уже нельзя. Да и сколько можно об одном и том же?

Антонио тяжело вздохнул. Общение с живой легендой начисто лишило его психологического равновесия, обычной живости и напора. Похоже, ему оставалось только задать патриарху несколько типа "если вы не хотите говорить о прошлом, нельзя сказать несколько слов о вашем сегодняшнем дне", получить несколько дежурных ответов и вежливо откланяться. Но и вопрос о современности как-то не вышел у Антонио, не сформулировался, и когда Оттавио Перейра, улыбнувшись, спросил прежним приветливым тоном:

- Так что же вы мне скажете, молодой человек? - он брякнул нечто совершенно ненужное и неудобоваримое:

- Расскажите о том, как все было на самом деле.

Антонио тут же спохватился, окончательно сник и хотел было тут же пробормотать "Извините", но не успел, потому что странные слова неожиданно явно заинтересовали патриарха, он даже подался в своем кресле корпусом вперед:

- Как ты сказал? Как все было на самом деле?

- Я оговорился... я хотел спросить... - залепетал раздраженный на себя Антонио, но старик, похоже, и не слушал его. В темной глубине его глаз что-то вдруг ожило, загорелось, он заговорил, обращаясь не то к стеллажу, не то к самому себе:

- Неплохо сказано: рассказать, как все было на самом деле... Через столько лет... Именно теперь, перед концом? Хм... А может, действительно стоит? Знаете, молодой человек, - обратился он уже явно к Антонио, - мне никто никогда не задавал этот вопрос! Вы первый. Да, да, - повеселевшим голосом сказал Последний Очевидец, - вы первый! Молодец!

Антонио совершенно не понял перемену настроения патриарха, но интуитивно сообразил, что он неожиданно сделал что-то удачное, и дальше надо только соглашаться.

- Значит, вы просите рассказать, как все было на самом деле? Я могу, конечно, я все отлично помню, - Оттавио Перейра расхохотался. - Но зачем? И стоит ли?

- Конечно, стоит! - быстро поддакнул Антонио.

- Что ж, пусть будет так. Только помните: вы сами этого хотели. И... хватит ли вас на всю правду?

- У меня две кассеты по полтора часа, - для пущей убедительности Антонио, совершенно не понявший вопроса, даже вытащил из сумки вторую, еще запечатанную кассету.

- Да, двух кассет с вас вполне хватит. Ну что ж, с чего начнем?

Антонио на всякий случай в десятый раз за сегодняшний день проверил диктофон, включил его и поставил поближе к собеседнику:

- Меня со школьной скамьи особенно интересовал легендарный Кружок двенадцати, когда кромешном аду нашлись люди, способные бросить вызов кровавому режиму, двенадцать смельчаков, решившись свергнуть диктатуру Хименеса и освободить народ...

Увы, среди прочих недостатков Антонио была и слабость к пышным словам, привитая неким сеньором Энрике, его учителем истории с шестого по восьмой класс, обожавшем говорить красиво и усиленно навязывавшем это пристрастие своим питомцам. Услышав эту тираду получивший классическое образование патриарх не поморщился, потому что за последние полвека сумел кое-как привыкнуть к этому стилю; но, несомненно, именно пылкое начало Антонио обусловило иронический стиль его ответов.

- Ну, во-первых, - начал патриарх спокойно и деловито, - это был Кружок девяти, а не двенадцати, потому что да Сильва, Альберти и Лопес никогда в него не входили. Их включили в состав кружка уже после победы, когда этот журналист, Каналья, принялся писать свою книгу... Вы ведь читали книгу Канальи, молодой человек?

- Разумеется! Ведь это первая книга, вышедшая через год после событий и написанная по горячим следам событий, многие из которых Каналья видел своими глазами...

- Своими глазами Каналья ничего не видел, поскольку прикатил из-за границы, когда все стихло. Но это не важно; важно то, что он видел нашими глазами. Именно в его книжонке (откровенно говоря, достаточно убогой), впервые и сложилась та версия событий, которую теперь знают все. Она-то и превратила Кружок девяти в Кружок двенадцати. Это изменение было вполне оправдано: в состав кружка были включены далеко не последние люди в движении. Да Сильва, к примеру, пожертвовал свое состояние, и не маленькое. Далее, "Кружок двенадцати" звучит куда лучше, чем "Кружок девяти".

- "Двенадцать апостолов свободы", как писал в своем стихотворении Маурисио Санчес... Но неужели да Сильва, Альберти и Лопес даже не были ни разу на ночных тайных собраниях в заброшенных катакомбах к северу от столицы?

- Не были, конечно. Там вообще никто никогда не бывал.

- Что значит... никто не бывал? - не понял Антонио. - Почему?

- Потому что мы там никогда не собирались. Лично я впервые оказался в этих катакомбах на торжествах по случаю двадцатилетия свержения ненавистного режима.

- Но в учебнике... - растерялся Антонио.

- Я даже не знаю, кто это впервые придумал, не Каналья, во всяком случае. Но истоки и этой легенды следует искать все в той же книжонке: у Канальи написано, что мы собирались в глубоком подполье. Со временем подполье превратилось в подземелье, а потом кто-то приплел эти самые катакомбы - принцип испорченного телефона. Но лично я никогда не был в претензии: в катакомбах и выглядит романтичнее, и ассоциации опять-таки более чем приличные: первые христиане, например, или вот вожди индейского восстания в 17 веке, они тоже собирались в какой-то пещере в горах, чтобы не вызывать подозрений ... Хотя, с другой стороны, на кой черт нам нужно было там собираться?

- Как... Для конспирации...Чтоб никто не заметил.

- Именно там бы нас и заметили: ведь в эти катакомбы и днем никто не заглядывал, даже бездомные: простонародье верило, что там живут злые духи! Так представь, как мгновенно привлекло бы к себе внимание скопление людей в подобном месте, да еще ночью. Тут же возникли б разговоры, слухи, сплетни, и прощай конспирация.

- Где же вы тогда собирались?

- Конечно, в людных местах, вроде кофейни "Под золотым орлом" или ресторана "Сок папайи". Иногда мы собирались на квартире Гонсалеса... но, если честно, чаще всего мы встречались в борделе мадам Розы.

- Где?!

- Ну да, в публичном доме. Вот там было совершенно безопасно. Всех осведомителей и чинов тайной полиции мадам Роса знала в лицо, к тому же там было множество уютных комнатушек, где можно было сидеть до утра без всяких помех.

- А что, эта... мадам Роса... сочувствовала вашим идеям?

Услышав вопрос, Оттавио Перейра весело рассмеялся.

- Мадам Роса сочувствовала деньгам! Там все стоило очень дорого, в том числе и безопасность... Это был самый дорогой бордель в столице. Но нам, как постоянным клиентам, оказывали скидку.

- Клиентам?

- А ты думаешь, что мы только сидели и говорили? Не без этого, конечно, но мы были молоды, кровь бурлила в жилах... что говорить, ты ведь сам мужчина! Вообще, перед девочками мадам Росы устоять было невозможно. Серхио, например, оставил там столько денег, что мадам Роса смилостивилась и открыла ему кредит!

- Серхио Рохес тратил все деньги в борделе? А как же его великая любовь к Ане-Лусии, которой он посвятил все свои песни? Любовь, о которой снято столько фильмов? Разве он ее не любил? - от удивления Антонио самым пошлым образом открыл рот.

- Любил, любил, - успокаивающим тоном произнес патриарх. - Как он мог не любить Ану-Лусию, когда он жил на ее деньги? Все, что она зарабатывала танцами, она отдавала ему, а он нес денежки девочкам мадам Росы. Но, по словам Серхио, это не имело ничего общего с изменой: ведь тех девочек он не любил!

- И Ана-Лусия знала об этом?!

- Сначала нет, но когда узнала, произошел, как понимаешь, огромный скандал. Пару месяцев после него она еще жила с Серхио, а потом уехала в Бразилию с каким-то богатым греком, оптовым торговцем кофе.

- Как она могла уехать в Бразилию, если ее убили, когда она расклеивала листовки? - вскочил со своего кресла Антонио, но, опомнившись, тут же плюхнулся назад. Патриарх смотрел на него, улыбаясь.

- Никаких листовок тогда и в помине не было, не говоря уже о том, что Ане-Лусии всегда было наплевать на политику...

- Может, вы еще скажете, что не ее смерть, после которой он поклялся отомстить и потерял всякую осторожность, погубила певца революции?!!

- Само собой, ее отъезд сильно подкосил Серхио, но вообще-то его погубил кокаин.

- Кокаин?!! - "Что он несет? - промелькнуло в ошеломленном сознании Антонио. - Этого не может быть!"

- Он пристрастился к нему еще во времена Аны-Лусии, а после ее отъезда совсем сошел с резьбы. Обнюхался до того, что затеял на улице драку с полицейскими...

- Он бросил им в лицо свою песню "Свобода или смерть!"

- Он бросил им в лицо счет из ресторана со словами "Да пошли вы на .... со своими документами, сыновья потаскух!", когда полицейский патруль на улице после наступления комендантского часа потребовал у него удостоверение личности. Понятное дело, его затащили в участок и так там отделали, что через два дня он отдал богу душу. Но знаешь, что самое интересное? Что документы были при нем, но Серхио, увы, был в таком состоянии, что забыл об этом.

- Так что же, выходит, Серхио Рохеса не расстреляли на рассвете с гитарой в руках по личному приказу диктатора? - замотал головой окончательно сбитый с толку журналист.

- Какому личному приказу, о чем ты! Диктатор Хименес никогда о нем и не слышал!

- Как он мог не слышать о человеке, чьи песни протеста пел весь народ?

- Да никто не их не пел при жизни Серхио! Кроме узкого круга столичной богемы, его никто и знать не знал. Это уже потом они стали популярны. Бедняге Серхио всегда не везло...

- Хоть убейте, не могу себе представить народного певца в роли неудачника!

- Ну, самым большим неудачником в нашей компании был все же не он, а Витторио Прада.

- Первый Президент?!

- Это потом он стал Первым Президентом, а тогда был просто неудачливым адвокатом, не выигравшим ни одного дела, и вечно сидевшим без денег.

- Естественно, ведь его преследовал режим... - про загубленную адвокатскую карьеру Первого Президента Антонио читал целый роман, и теперь ощущал то же, что и моряк, после полугода качки наконец-то вставший на твердую почву. "Но то, что он говорил про Серхио Рохеса - неимоверно! Сенсация!"

- Никто его не преследовал. Кому он был нужен? Видно, просто не было способностей к адвокатской деятельности. Да и внешне он был непригляден: низкорослый, с вечно взлохмаченными волосами, передние зубы как у зайца. Конечно, потом его привели в порядок, зубы заменили и все такое, но комплексы, особенно в отношениях с женщинами, у него остались до конца. Оттого он и не женился...

- А вот я читал, что первый президент Витторио Прада не женился потому, что его единственной страстью была Свобода!

- Его единственной страстью была не Свобода, а мулатка Жоакина, самая красивая и самая дорогая девочка в борделе мадам Росы... Горячая она была и с характером! Сколько подарков ей переносил Витторио, сколько денег на нее потратил, а однажды явился с пустым бумажником, думал, примет в долг, так она спустила его с лестницы! Хосе Гонсалес, сидевший внизу в баре, одолжил ему денег, он снова к ней поднялся, так она ему не открыла.

Смутившийся от этих непристойных подробностей Антонио попробовал перевести разговор на другую тему:

- Хосе Гонсалес, издатель "Голоса свободы"... Правда, что он всю ночь с одним карабином отстреливался от взвода карателей, окруживших подпольную типографию, уложил их всех, а потом сумел уйти через подземный ход?

- От деда Гонсалесу действительно достался карабин, который висел на стене в гостиной. По-моему, он был неисправный, во всяком случае, его никогда не снимали и Гонсалес из него не стрелял. И уж во всяком случае, не в правительственные войска.

- Может, у него был еще один карабин? - вяло предположил Антонио.

- Даже если и был, Гонсалес все равно ни в кого не стрелял, потому что совсем не умел обращаться с оружием.

- Может, и разгрома подпольной типографии не было?

- И разгрома не было, и типография была не подпольной. То есть она была подпольной только в том смысле, что ее владельцы не регистрировали ее, чтобы не платить налогов, но печатали они отнюдь не прокламации...

- А что? Календари? - попытался пошутить Антонио.

- Да, да, календари, сонники, кулинарные рецепты, даже порнографическими картинками не брезговали, словом, печатали всякий ходкий товар и все, за что им платили деньги.

- Но если типографию не разгромили, почему же вышел всего один номер "Голоса свободы"?

- Потому что Гонсалес проиграл деньги, выданные ему на издание газеты, на тотализаторе. Он был завсегдатай бегов, и поставил наши деньги ... точнее, деньги да Сильвы... не на ту лошадь. Знаешь, чем он оправдывался? Нет, не тем, что вернет деньги, а тем, что издание газеты все равно бесполезно, поскольку 4/5 населения все равно не умеют читать, а та 1/5, которая умеет, правит остальными! В чем-то этот проходимец был, конечно, прав: я сам видел, как в наши листовки крестьяне заворачивали маисовые лепешки, с которыми шли в поле.

- Но что же тогда, если не газета и листовки, вызвал восстание на юге?

- Очередная засуха. Людям было просто нечего есть, пала вся скотина, обмелели колодцы, и начались беспорядки. Но решающую роль сыграли не они, а генерал Эрнандес, который вместо того, чтобы подавить, как обычно, бунт, перешел на нашу сторону ....

- Потому что его распропагандировал пламенный агитатор Оливейра!

- Это он так всем рассказывал! Оливейра говорил с генералом, но вряд ли этот косноязычный заика мог кого-либо в чем-либо убедить! Его никто не мог понять, во рту у него вечно была каша... И даже потом, после победы, после двухгодичных занятий с логопедом, он все свои речи заучивал наизусть и репетировал неделями. Это не мешало ему всю жизнь считать себя великим оратором.

- Разве генерал не приказал своим солдатам не стрелять в повстанцев и не открыл воинские склады? Я сам видел фотографию, где солдаты раздают восставшим винтовки!

- Склады-то он открыл, но оказалось, что на этих складах нет половины винтовок и ни одного патрона! Все попродавал, скотина! Тут и стало ясно, с чего это генерал Эрнандес перешел на нашу сторону: ему грозил трибунал за распродажу военного имущества. Солдаты в казармах сидели при масляных светильниках, потому что он даже лампочки загнал налево! Такого казнокрада в погонах свет не видывал! Зато как он потом рассказывал со слезами на глазах о своей любви к свободе и ненависти к диктатуре - мне самому хотелось верить. А тогда мы пришли в ярость: ну на что нам винтовки без патронов? Хорошо, с боеприпасами помог губернатор Отера - купил их за свой счет...

- А почему?

- У него тоже назревали крупные неприятности: он растратил все деньги, выделенные ему казной на ремонт дорог и строительство новой тюрьмы. Растратил, как говорили, на бриллианты своей любовнице, какой-то певичке Фелицате... Не думаю, правда, что все деньги пошли туда, не чемодан же бриллиантов он ей преподнес! Наверно, большую часть перевел за границу. В общем, губернская казна была пуста, филиал Государственного банка был пуст и все деньги, отпущенные ему на борьбу с засухой, он тоже положил в свой карман. Ему оставалось или бежать, или присоединиться к нам, и он выбрал последнее...И правильно сделал: ну что за жизнь у беглеца! А так сохранил и деньги, и репутацию. И Фелицату. - тихо засмеялся Оттавио Аугусто.

Антонио был в таком состоянии, что с трудом смог заменить кассету - руки дрожали. Помолчав минутку, Последний очевидец продолжил:

- Конечно, режим Хименеса прогнил сверху до низу, и со смертью диктатора - а он тяжело болел в последние годы - рухнул бы сам. Мы лишь ускорили процесс. И иногда в мою душу закрадывается сомнение: а стоило ли? Ведь при штурме столицы погибли тысячи людей...

- И в том числе ваши товарищи - Мануэл Гарсиа, Маттео Роха и Хуан Эстевес...

- Нет, - поморщился Оттавио, - Эстевес умер в больнице от туберкулеза до восстания, он тяжело болел... Но Роха и Гарсиа действительно погибли при штурме, и по чистой глупости: мы подходили к городу с двух сторон, и в предрассветных сумерках спутали в предместье Санта-Лус своих с правительственными войсками, мы знали, что туда стянут верные режиму войска. Завязался бессмысленный бой между своими, он длился с полчаса, пока не рассвело. И из боя действительно вынесли тело Рохи, а вот трупа Мануэла Гарсии так и не нашли. Некоторые утверждали, что его и не убили, а он просто сбежал, едва услышав первые выстрелы. Может, и так, Мануэл всегда был трусоват...

Антонио почти не слышал последних слов, думая о поразившей его фразе, и когда патриарх замолк, дрогнувшим голосом спросил:

- Вы сказали... что иногда жалеете о том, что сделали?

- Ты не понял. Я не о чем не жалею. Просто Хименес умер за границей через три месяца после восстания. Если бы подождать эти три месяца, возможно, обошлось бы куда меньшей кровью. - задумчиво произнес Оттавио Аугусто и вдруг добавил неожиданно бодро: - А может, и нет. Никто не знает своего завтрашнего дня! Мы сделали то, что должны были сделать. В конце концов, те, кто погибли, погибли не напрасно.

- Да, да, конечно... Как писал в своем предсмертном письме Витторио Прада: "За билет в счастливое будущее для внуков деды всегда платят кровью"...

- Витторио всегда любил красивые слова, - погрустнел патриарх. Последовала пауза, и Антонио решился спросить, сам не зная зачем:

- Вы, наверно, тяжело пережили его самоубийство?

Оттавио Перейра кивнул.

- Еще бы. Потерять такого друга, товарища, такого человека... Тем более, что это пришлось нам сделать самим.

Антонио показалось, что он ослышался. Он думал, что после сказанного его уже ничто не может удивить, но тут ему пришлось впервые познать на собственном опыте значение выражения "от изумления челюсть отвисла".

- Что значит самим? - протянул он хриплым шепотом (голос уже не повиновался ему).

- Мы поставили ему ультиматум. - вздохнул Перейра. - Но у нас не было другого выхода. Перед смертью Витторио совсем рехнулся: он хотел национализировать все предприятия, рассорился со всеми соседями и при этом собирался распустить армию и заменить ее каким-то всенародным ополчением, его реформы вызвали такое напряжение в обществе, что стали говорить о новой гражданской войне. Первый президент вел свою страну катастрофе, и нам пришлось поставить его перед выбором: или он уйдет в отставку, или мы его арестуем. Тогда он попросил оставить его одного... мы знали, что у него есть маленький шестизарядный браунинг... и через минуту за дверью прозвучал выстрел.

На лбу Антонио выступил холодный пот. Ему хотелось только одного: встать и уйти отсюда, и желание прекратить интервью было куда сильнее, чем утренняя мечта о сенсации.

Щелк! - остановился диктофон, записав до конца последнюю кассету.

- Что, кончилась пленка? - показал глазами Оттавио Перейра на диктофон.

- Да, - сказал пересохшими губами Антонио.

- Если хочешь, можешь выйти и купить еще кассету, тут вроде есть недалеко магазинчик, я сейчас спрошу Доминику...

- Нет! - Антонио даже замотал головой. - Спасибо, но... этого достаточно.

- Как хочешь. Ты просил рассказать, как все было на самом деле - я исполнил твою просьбу. Но что-то ты побледнел... может, хочешь запить правду крепким кофе?

- Да, пожалуйста, - пробормотал Антонио, хотя больше всего ему хотелось уйти отсюда и остаться наедине со своим смятением чувств.

- Доминика! - крикнул патриарх.

Его дочь, видимо, находилась где-то близко, потому что вскоре дверь открылась:

- Что-то нужно, отец?

- Да, принеси нам по чашечке крепкого кофе. - Доминика-Евгения ушла, и все время ее отсутствия в библиотеке царило молчание. Его можно было б назвать кладбищенским, если б два дыхания - одно тяжелое, старческое, другое - нервное, прерывистое - не нарушали мертвую тишину и не говорили о присутствии жизни. Мысли спутались в голове у Антонио, он ничего уже не понимал, отчетливо ощущая лишь болезненную пустоту внутри, словно принял какое-то психотропное средство. В противоположность бледному как полотно двадцатипятилетнему журналисту девяностосемилетний патриарх выглядел лучше, чем в начале интервью, на впалых щеках даже появилась тень румянца. Они сидели и смотрели друг на друга, пока в библиотеку не вошла Доминика-Евгения, неся на маленьком подносе две крошечные чашечки.

- Вот ваш кофе, - улыбнулась она и поставила поднос на столик. - Надеюсь, ты не слишком устал? - обратилась она к отцу.

- Нет, все в порядке, - жизнерадостно ответил тот.

Доминика-Евгения вышла, а Антонио почти залпом выпил горьковатый, обжигающий кофе. Вопреки обыкновению, кофе если и не взбодрил его, то по крайней мере дал силы овладеть собой:

- Но ведь это интервью, если его напечатают - это не просто сенсация, это бомба... Что же мне делать с этими кассетами?

- Что хочешь, то и делай. Ты хотел узнать, как все было на самом деле - вот и узнал. Хочешь - обнародуй содержимое кассет, а хочешь - все сотри. Они твои, тебе решать.

"А что мне делать с собой после этого интервью?" - Антонио хотелось не спросить, а закричать это в лицо патриарху, это и еще тысячу вещей, но, взглянув в его глаза, он ничего не спросил, забрал со стола свой диктофон и вышел, не прощаясь.

Оттавио Аугусто Перейра проводил его взглядом, улыбнулся, потом откинулся на спинку кресла и закрыл глаза. Через минуту он думал уже о совсем других вещах.

В течение трех часов после того, как Доминика-Евгения закрыла за ним калитку, Антонио Каньеда как безумный мотался по улицам столицы. Он шел по улицам без цели и направления, просто для того, чтобы бешеной ходьбой хоть отчасти заглушить внутреннюю бурю. Душевное его состояние было ужасно. Как страстно ни мечтал он накануне об этом интервью, чего б только не отдал, чтоб заполучить нечто сенсационное, теперь он еще сильнее желал, чтоб этого интервью не было и отдал бы еще больше, чтоб забыть все услышанное, как дурной сон.

Две кассеты просто жгли его карман, и всякий раз, когда он прикасался к ним рукой, он невольно вздрагивал. То он хотел пойти в редакцию и посоветоваться с кем-нибудь из более опытных коллег, то позвонить на телевидение, то выбросить эти кассеты в мусорный ящик. Планы Антонио менялись, и ни на одном из них он мог остановиться, не мог сосредоточиться. В сознании его еще звучал голос Последнего Очевидца, произносивший чудовищные откровения, и всех душевных сил Антонио не хватало, чтобы собрать воедино хотя бы последние осколки его прежнего мира.

Наконец, измучившись от бессмысленной беготни по жаре, он присел на скамейку в каком-то скверике и попытался рассудить логично. Допустим, что все, сказанное Оттавио Аугусто, правда. Но ведь очевидцев не осталось, никто не сможет ни подтвердить, ни опровергнуть его слов. Ни он, Антонио, ни кто-либо другой, никогда не узнает, где правда, а где ложь. Если это ложь, обнародовать это не стоит. Если правда... если это может быть правдой - тем более. Но может ли это быть правдой? Может ли быть, что историки и мемуаристы, легенды и песни, предания и фильмы - все врут, причем врут одинаково в течение стольких лет? К тому же, будь рассказ Последнего Очевидца правдой, все равно хоть что-нибудь да выплыло на поверхность, ведь в восстании участвовало множество людей. Например, неужели никто из участников штурма столицы никогда не рассказывал о предрассветной схватке между своими? Конечно, этот эпизод не украшает повстанцев, но ведь про другие ошибки, например, про неурожай, случившийся на юге уже при президенте Праде, пишут, он теперь припоминает, что когда-то сам читал... Да и как мог президент Витторио Прада стать врагом своего народа? Что значит "рехнулся перед смертью?" А не рехнулся ли сам Оттавио Перейра? Может, у него старческий маразм или помутнение мозгов? Не случайно он так плохо выглядит! Да, в этой мысли что-то есть. Девяносто семь лет - не шутка. А может, он, видя молодость Антонио, решил просто над ним позабавиться? Может, он все это придумал, решив разыграть его?

Антонио сидел на узенькой скамеечке и спорил сам с собой, непреложно ощущая только одно: его мир разбился на куски, и если он обнародует эту запись, рухнет в одночасье и светлый, залитый солнцем мир вокруг. "В конце концов, - сказал себе Антонио, - любое личное впечатление - субъективно. Этому меня учили еще на первом курсе. Историк пишет историю, основываясь на множестве свидетельств, множестве субъективных мнений, часто противоположных, и оттого достигает - и то не всегда! - известной объективности. То, что услышал сегодня - пусть и от Последнего Очевидца - это его, и крайне субъективное, мнение, и субъективная интерпретация фактов. Я даже не знаю, чем вызвана его внезапная откровенность, и что в этих признаниях правда, а что вымысел или преувеличение. Обнародование подобных субъективных откровений нанесет удар не только по легенде, но и по самому Оттавио Аугусто Перейре. Значит...Значит, я обязан уничтожить эти записи хотя бы из уважения к нему самому. "

Антонио дрожащей рукой вытащил кассеты из кармана и торопясь, словно боясь, что ему помешают, начал вытаскивать из них пленку и рвать ее. Пленка рвалась плохо, он злился, под конец не выдержал и принялся ломать кассету, наступив на нее каблуком. Когда наконец от двух кассет осталась лишь кучка осколков и бесформенный пучок тонкой коричневой пленки, у Антонио так стучало сердце, словно он расправился с лютым врагом. Он боялся признаться самому себе, что избрал столь варварский способ расправы с кассетами потому, что не был уверен, что не нажмет на кнопку "стоп", стирая их содержимое с помощью диктофона.

Когда то, что осталось от кассет, очутилось в ближайшем мусорнике, Антонио приободрился. Как часто бывает с людьми, после совершения поступка тут же нашлась масса аргументов в его пользу. Если раньше даже каменные плиты мостовых шатались у Антонио под ногами, словно подвесной мостик над пропастью, то теперь даже вызубренные во втором классе математические законы свидетельствовали в его пользу. 30. 000. 000 больше, чем 1, вот и все. "Вся деревня ошибаться не может", "Ученый знает грамоту, а народ правду", - вторили законам математики слышанные в детстве поговорки. И чем дальше Антонио отходил от места погребения кассеты, тем сильнее была его уверенность в том, что интервью - или злая шутка, или старческий бред, а на самом деле все было так, как он учил в школе.

Рассыпавшиеся было на огромном пространстве обломки прежнего мира мало-помалу начали притягиваться друг к другу и снова сливаться в единое целое, пока Антонио вновь - но уже с совершенно иным настроением - мерял улицы. И когда последняя частичка картины заняла свое место и стерлись следы разлома, он ощутил такую легкость, словно нашел решение тяжелейшей задачи, и такую свободу, словно только что вышел из тюрьмы. Из всех тревог осталась только забота, что сказать в редакции. Он скажет так: "Оттавио Аугусто не сказал ничего такого, что стоило бы записывать". Вот так. Хотя нет, по отношению к живой легенде это звучит несколько резковато. Лучше всего сказать чистую правду: "Патриарх отчего-то был сильно не в духе. Интервью не получилось". Пусть конкуренты радостно ухмыляются. Интервью действительно не получилось, да и состояние духа Оттавио Перейры и впрямь было более чем странноватым...

Проходя через площадь Примирения, он ощутил, что хочет пить. В центре круглой площади Примирения бил из земли маленький источник, в начале девятнадцатого века оправленный в камень. Народ верил, что вода родника лечит от многих болезней. Ею лечилось не одно поколение бедняков, у которых не было денег на врачей. Сохранились даже старые фотографии - возле источника стоит очередь из нищенски одетых людей, иные в крестьянском платье, с кувшинами и фляжками в руках. Теперь сюда приходили за водой лишь старики да любители нетрадиционных методов лечения, но источник в народе уважали по-прежнему и бережно за ним ухаживали.

Склонившись к тихо журчащему роднику, Антонио ухватил прохладную струю губами и вволю напился. Необыкновенно чистая вода была сладкой, как в детстве, и Антонио вдруг пришло в голову, что вкус у нее такой, какой должен быть у истины. "Да, да, - сказал себе Антонио, - вкус истины - это вкус родниковой воды. А не то горькое пойло пополам с помоями, которым меня попытались напоить сегодня!"

За спиной Антонио послышались чьи-то тяжелые шаги, кто еще спешил припасть к целебной воде, и он посторонился, утирая рот рукой. К источнику, шаркая и с трудом волоча ноги, подошла маленькая, сгорбленная старушка в черном. В дрожащих морщинистых руках, покрытых рябыми пятнами, она держала небольшой медный кувшин. Не чуждый патриархальных добродетелей, Антонио поспешил помочь престарелой женщине, судя по всему, едва державшейся на ногах.

- Давайте я наберу вам воды, сеньора! - обратился он к женщине, и та молча отдала ему дрожавший в ее ослабевшей руке кувшин. Набрав воды, Антонио протянул ощутимо отяжелевший сосуд старухе.

- Вот. Донесете? Или помочь вам?

- Спасибо, внучек, - из под морщинистых, давно лишившихся ресниц век в каких-то наростах на него взглянули сухие, земляного цвета глаза. - Мне недалеко.

Антонио осторожно отдал кувшин старухе, тут же припавшей к горлышку и напившейся воды с такой же жадностью, как только что это сделал он сам. Утолив жажду, старуха вновь взглянула на Антонио, все еще стоявшего у источника, и прошамкала:

- Святая это вода, целебная! Только благодаря ей я и хожу в свои девяносто пять лет.

Сообщив эту информацию, старуха повернулась и собралась идти восвояси, как вдруг Антонио словно дернуло что-то, словно подтолкнуло в спину: она ровесница Оттавио Аугусто, а ну, проверь, спроси ее о прошлом!

- Подождите минутку, сеньора, я журналист и хочу задать вам несколько вопросов... Вы хорошо помните, что было... лет 70 назад?

- Помню, внучек! Что было вчера, забываю, а молодость помню, словно это было вчера.

- Отлично. Скажите, вы уроженка столицы?

- Да, я родилась здесь, в пригороде, и всю жизнь живу здесь.

- Ага, очень хорошо. Скажите, а тяжело жилось при режиме Хименеса?

- Ох, как тяжело! Живые завидовали мертвым...

- Народ голодал?

- Мне пришлось поменять единственную память о матери - серебряный крестик-на кусок маисовой лепешки, потому что все мы тогда страшно голодали.

- И жили в нищете.

- В страшной нищете. Я всю жизнь тяжело работала, полы мыла, надрывалась, и никогда не ела досыта.

- Но ведь не все соглашались терпеть такую жизнь? Были и те, кто выступили против диктатуры?

- Были, внучек, были герои. Их имена передавали из уст в уста, как символ надежды!

- А песни Серхио Рохеса пели!

- О, их знали все от мала до велика!

- А листовки? Вы грамотная? Вы читали листовки?

- Читала, внучек! Грамотные пересказывали их слова неграмотным, и те твердили, как молитву: "Над нашей родиной взойдет заря свободы!"

- Да, да, - обрадовался Антонио, - я сам видел в музее такую листовку! А кто был единственной любовью Серхио Рохеса?

- Ана-Лусия, ее убили, когда она расклеивала листовки!

- А как погиб сам певец?

- Его расстреляли на рассвете с гитарой в руках!

- А где собирался кружок двенадцати?

- В заброшенных катакомбах, как первые христиане!

С каждым ответом старухи в Антонио вливалась бодрость и уверенность, еще немного - и он готов был расцеловать ее морщинистое лицо. Видя, что старуха утомилась стоять на жаре, он готов был уже поблагодарить ее от всей души и закончить импровизированное интервью, но вместо этого вдруг неожиданно для себя самого задал шальной вопрос:

- А правда, что был такой бордель мадам Росы и самая дорогая девочка в нем была мулатка Жоакина, любимица Витторио Прады?

Старуха вздрогнула, захлопала лишенными ресниц веками, зашевелила высохшими губами, точно пыталась понять, что ей сказали, и Антонио почувствовал, что щеки его заливает краска стыда. Он уже хотел извиниться за свою глупую шутку, как вдруг под ноги ему полетел медный кувшин, в грудь уткнулся высохший, но еще твердый палец, а уши оглохли от истошного визга старухи:

- Самой дорогой девочкой в борделе мадам Росы и любимицей Прады была я, я, Красотка Аурелия, а не эта дрянная мулатка!!!



Сгорбленный высохший старик тяжело поднялся, подошел к сейфу, достал револьвер и вынул из него шесть пуль. Седьмая лежит в Национальном музее под стеклом, хотя он всегда был против. Ибо любой эксперт отличит пулю из браунинга от револьверной, да и в браунинге Прады, хранящемся там же, семь пуль - никто не догадался вынуть, всем было не до того. Ах, друг Витторио, друг Виттторио... Он подошел к окну, раскрыл его, и шесть пуль упали на рыхлую землю цветника под окнами. Там их никто не найдет, а через месяц они уйдут в землю. Вот и все. Вот и поставлена точка. А скоро туда же, в землю, уйдет и он, Оттавио Аугусто Перейра, и больше никто не помешает писать истинную правду о давно минувших днях ни историкам, ни журналистам.




© Елена Шерман, 2003-2017.
© Сетевая Словесность, 2003-2017.






 
 


НОВИНКИ "СЕТЕВОЙ СЛОВЕСНОСТИ"
Михаил Рабинович: Рассказы [Она взяла меня под руку, я почувствовал, как нежные мурашки побежали от ее пальчиков, я выпрямился, я все еще намного выше ее, она молчала - я даже испугался...] Любовь Шарий: Астрид Линдгрен и ее книга "равная целой жизни" [Меня бесконечно трогает ее жизнь на всех этапах - эта драма в молодости и то, как она трансформировала свое чувство вины, то, как она впитала в себя войну...] Марина Черноскутова: В округлой синеве стиха... (О книге Натальи Лясковской "Сильный ангел") [Книга, словно спираль, воронка, закрученная ветром, а каждое стихотворение - былинка одуванчика, попавшая в круговорот...] Дмитрий Близнюк: Тебе и апрелю [век мой, мальчишка, / давай присядем на берегу, / посмотрим - что же мы натворили? / и кто эти муаровые цифровые великаны?..] Джозеф Фазано: Стихотворения [Джозеф Фазано (Joseph Fasano) - американский поэт, лауреат и финалист различных литературных премий США, в том числе поэтической премии RATTLE 2008 года...] Николай Васильев: Дом, покосившийся к разуму (О книге Василия Филиппова "Карандашом зрачка") [Поэтика Василия Филиппова - это место поворота от магического ли, мистического - и в равной степени чувственного - начала поэзии, поднимающего душу на...] Александр М. Кобринский: Безъязыкий одуванчик [В зените солнце. Час полуденный. / Но город вымер. Нет людей. / Жара привязана к безлюдью / невыносимостью своей.] Георгий Жердев: В садах Поэзии [в садах / поэзии / и лютик / не сорняк]
Словесность