Словесность

[ Оглавление ]








КНИГИ В ИНТЕРНЕТЕ


Наши проекты

Мемориал-2000

   
П
О
И
С
К

Словесность




КАЛИТКА


Осенью девяностого в дневнике возникла запись: "Мы похожи на идущую на нерест рыбу, и нас не бьет только ленивый. Позади марафон, должно быть, это исход... так куда мы изошли?" Лена ошибалась дважды: марафон не был позади... и не было "мы" - была цепочка одиноких недоразумений - неосознаний себя и мира со слепыми устремлениями в стихию без понимания ее законов, границ своей судьбы и судеб других людей; путаницы причин и следствий - хаоса, исход из которого невозможен в толпе.

Тогда, осенью девяностого года, город еще отзывался на свое имя - Иерусалим. Это потом зимние горизонтальные дожди разбросали его на улицы, площади, дома, и Лена писала в дневнике: "Мой стул стоит в пустыне... пустыня... пустота... ноль, но ноль, тяготеющий к плюсу, если видеть, как ярки звезды."



В свой первый иудейский новый год семья оказалась без денег, без еды, без близких. Цепочка недоразумений, смутных страхов, ошибок сплелась в безлунную осеннюю ночь. Мужчина, женщина и два мальчика спускались по каменным ступеням, устланным хвоей, по склону холма, среди невидимых сосен и призрачно белеющих домов туда, где слышался праздник. Окно, из которого прежде доносилась скрипичная музыка, молчало.

Внизу, у круглой синагоги, собралась тихая толпа. Люди сидели на принесенных стульях, на ступеньках сбегающих вниз лестниц, на склонах, покрытых травой.

Лена хотела подойти ближе, но муж остановил: "Не будем мешать - там все свои..."

"А мы - чьи?"

"Ничьи"...

Вечный город... ничейный город - он для тех, кто исходит из своих иллюзий, безразличный к сплетению недоразумений и смутных страхов. Город равнодушно принимает, дарит невесомость находящим опору внутри себя, и не удерживает тех, кто устремляется в круг чужого света и падает, обожженный, на дно своей судьбы.

Они стояли в темноте, у границы освещенного круга, боясь преступить...




~

Был исход Судного дня и чудная легкость после дня поста в предвкушении праздничной трапезы. "Я - змея после линьки", - Леон с наслаждением напряг и расслабил плечи, улыбнулся звездам, выходя из двери синагоги. На нем была белая вязаная шапочка со сложным узором - кипа - такие носят религиозные евреи из Алжира. Прежде Леону казалось: эти узоры на отцовской "кипе" - единственное, что связывает его с Африкой, иудейством, и потому сам был удивлен своему решению оставить квартиру и налаженную жизнь в Париже ради домика с кусочком каменистой земли на южной окраине Иерусалима. "Я не успел опомниться - роды были стремительными," - говорил он друзьям, и всем было лестно от свободного и красивого кульбита респектабельного шестидесятилетнего европейца, было приятно упомянуть в конце делового разговора, что надо бы навестить Леона в его "иерусалимском периоде", и что-то в его затее... безусловно есть - как-то дышится там... особенно...



Леон оказался во Франции ребенком, унеся в мышцах воспоминание о холоде - родители потом объяснили, что ему было четыре года, когда они всю ночь, захлебываясь в ползущих по земле стылых тучах, ждали посадки на паром. Не рассветая, начался день, все поднялись по сведенным судорогой сходням, и замерзшая, мокрая Африка, кряхтя, отчалила.

В огромном трюме было тепло и уютно от неяркого оранжевого света. Раздали горячий и волшебно вкусный суп, и Леон запомнил робкое счастье надежды на лицах родителей. Потом уже никогда у них не было таких улыбок, и Леон рос, стараясь поменьше глядеть в бездну их глаз - лучше не глядеть вниз, когда идешь по натянутой веревке.

Парень был серьезен и жил, словно выполняя ритуал. Бог знает, как феи раздают дары младенцам, но он вел себя достойно - в такт с мелодией, что слышна немногим. Это был один из тех счастливых случаев, когда жизнь складывается благополучно. Французы очень кстати обрушили на молодого кареглазого парижанина свое покаяние, и он отнесся к нему, как и ко всему, сдержанно: приняв стипендию для учебы в университете и уклонившись от участия в обличении колониальной политики.

От отца ему досталась белая вязаная кипа и хрипловато-оранжевые с волшебным вкусом слова: "Не пролей". От матери - грусть, похожая на пустой стул, странно стоящий посреди нарядной комнаты: она умерла рано, и с нею - его надежда еще раз увидеть ее робкое счастье.

Он не сразу понял как это было важно, и что, возможно, в четком ритме его поступков была мистическая тайна, и Иерусалим возник той последней комнатой на его пути, в которую нужно было успеть войти - красивой комнатой с оранжевым абажуром над большим круглым столом, где сможет встречаться вся его семья, и где не будет пустых стульев.

И действительно, одноэтажный домик в окружении десятка старых олив сразу превратился в место паломничества. Сын, что прежде месяцами забывал позвонить, приезжал с внучкой и гостил неделями. Съезжались вечно занятые друзья, утверждая, что здесь им как-то особенно дышится и видится. Импозантный бродяга Марсель превратил сарай в свою мастерскую и высекал из камня уже пятую фигуру Давида, утверждая что в полнолунье видит его тень, слышит игру на пастушьей дудочке и звяканье колокольчиков его стада. Действительно, с холмов Вифлеема в полдень спускался резкий запах, блеянье овец, и темные арабские пастухи в пиджаках на длинных рубахах, с платками на головах, подходили к ограде, заворожено наблюдали за работой Марселя и просили пить.

Любимая внучка Леона, тоненькая, с ежиком на круглой головке и круглыми очками, Ли, взяла дополнительный курс в Кембридже о чем-то "африканско-еврейском", и аккуратно присылала наставления по земледелию, скотоводству, дизайну и ритуальным трапезам.

Сегодня вечером все ожидали ужин с сюрпризами из конспекта Ли, и жена Леона, Мишель, предусмотрительно положила на свою тарелку яблоко, чтобы весь вечер отрезать от него ломтики серебряным ножиком. Она подтрунивала над всеобщим этнографическим энтузиазмом, но и ей нравилась иерусалимская затея мужа, как новая степень свободы, когда можно было за утренним кофе решить, где ужинать: в компании ли с Марселем, пристроившись с яблоком возле его страшных Давидов, или устроить пирушку с подругой там, - в квартире на улице "Короля Лу", где нужно только сменить цветы в синей вазе...



За чертой освещенного круга Леон увидел фигуры, словно сошедшие с полотна "голубого периода" Пикассо, и на мгновение залюбовался точными, трагичными мазками, но потом очнулся - понял, что перед ним живые люди... В порыве раскаяния сделал шаг в их сторону, а замеченный, уже не сумел остановиться. За несколько мгновений он успел понять, что перед ним "русские", которые в последние месяцы прилетали тысячами и были похожи на одинаковых куколок, должно быть, очень разных бабочек... Перед ним была теперь такая куколка, казалось, не имеющая своего лица - это был живописный портрет: художественная метафора - материализованное впечатление ...




~

Лена взволновано смотрела на отделившегося от толпы красивого человека в большой белой кипе. От подошедшего веяло уверенностью и спокойствием. "Случилось, - задохнулась она, - так должно было быть - их должны были принять... нельзя быть совсем ничьими", - и Леон с похолодевшим сердцем увидел на лице женщины ту самую улыбку - робкого счастья.

"Русские" приняли предложение посетить праздничную трапезу в его доме с такой застенчивой готовностью и благодарностью, что сомнение, на миг выглянув, скрылось. Леон удовлетворенно подумал, что из этой компании возникнет в свой срок совсем недурная бабочка - у него наметанный глаз, и эти гости - к удачному году. По дороге он был оживлен, шутил на преувеличенном английском, с которым были знакомы эти люди.

Явление гостей дома восприняли с королевской терпимостью - как стук молотков Марселя на зорьке, как овечьи облака, сползающие с Вифлеема, или, как если бы Леон привел белого верблюда под яркой попоной. Домик, окруженный оливами, был отдан подсознанию - для грез наяву, и обычно скупые на чувства взрослые играли в "Иерусалим", как дети, понимая, что так могут себе позволить только те, кто сумел построить жизнь в четком осознании звуков, запахов и снов своего священного одиночества.



Леон окинул стол изумленным взглядом - он был заставлен тарелками с муляжного вида блюдами, среди которых узнаваемо было только лукавое яблоко его Мишель. Все посмеивались, а Ли сияла, объясняя, что на днях получила зачет по новогодней трапезе в зажиточном доме африканской диаспоры второй половины последнего тысячелетия и, вот... - это восхитительно! Круглоголовое дитя гамбургеров тайно священнодействовало полтора дня, соперничая с Марселем в плодовитости, и возник прелестный "сюр": живописный и экзотичный, как сама еврейская судьба в колониальной Африке...

Все, благодушно посмеиваясь, рассаживались вокруг, наперебой расспрашивая Ли, с какой стороны лучше подцепить это клетчатое желе, и, действительно ли, правда, что топленый жир, засыпанный перцем, нужно продолжать топить в зеленом чае, и уверена ли она, что эта рыба действительно заснула...



Лену с мужем посадили напротив их сыновей, и она глазами показала детям, чтобы они вели себя сдержанно, не жадничали с голодухи, и вообще... Все четверо чувствовали себя страшно неловко. Было видно, что хозяева - изумительно красивые и добрые израильтяне - любящая семья, и собрались они на свой праздник, из века в век храня затейливую семейную традицию... и, вот, были так великодушны - пригласили к себе... путников... и, кто знает, может быть, помогут с работой...

Лене хотелось поблагодарить, объяснить, что они тоже хорошие и талантливые, все понимают... просто переживают... "голубой период", но сказать об этом она не могла, и не могла сказать, что восхищена великолепием стола и мастерством хозяйки. Было неловко чувствовать, что собравшиеся прерывают веселое журчание беседы с методичностью часового механизма, чтобы обратиться к гостям с порцией доброжелательства. Ли хозяйничала за столом и особенно усердствовала, колдуя над тарелками гостей. Лене даже показалось, что ее муж и дети единственные, кто пробует... Сама она есть не могла - была слишком возбуждена, да и не хотелось, но ей почудилось недоумение в глазах мальчиков...



Леон уловил в глазах мальчиков усиливающееся недоумение и ответил невпопад, вызвав общий смех. Ему с детства было знакомо ощущение "чужого карнавала", когда пробираешься проходными дворами к себе, уклоняясь от грубого, назойливого веселья, но теперь... это был его праздник, его затея, и когда, казалось, она удалась... мир треснул, как бумага на заклеенной на зиму форточке, и в ярком сквозняке распахнутого квадрата Леон увидел пустой стул, казалось, уже исчезнувший из его жизни: он стоял увязнув ножками в мутном стекле, и вокруг была пустыня - она вытекала из распахнутых глаз женщины и заполняла собой вселенную.

Ли, его кареглазая Ли, умница и красавица Ли... была похожа на куклу Барби. Пошлость и фальшь всего происходящего обрушилась оглушительной пощечиной, и Леон, ощутив боль, извинился с рассеянной улыбкой и вышел в сад.

Колесо городских огней катилось Млечным путем к оранжевой точке светящегося окошка его дома. Что же он сделал не так? Он не должен был пригласить этих людей? Ввести живую обездоленность в свой домашний театр? Ведь тогда, на пароме, им подали настоящий суп... это было совсем не много, но настоящее, а его протянутая рука оказалась чем-то вроде дерганья мышцы у мертвой лягушки в отвратительном лабораторном опыте.

Леон взглянул на небо и усмехнулся: между двумя последними взглядами вверх - того, у двери синагоги, и теперешнего - спустя час... - дистанция в вечность, как и между тогдашним Леоном, казалось, сменившим кожу, и теперешним - мучительно разорванным...

Он осторожно шел по освещенному звездами саду, угадывая деревья, и ему казалось, что это вовсе не сад, а пространство его души, и он всматривался в него, пытаясь понять, где... в тени каких олив затаилась беда, вынудившая его прийти сюда с пониманием свой вины.



"Мой стул стоит в пустыне... пустыня... пустота... ноль, но ноль тяготеющий к плюсу, если видеть, как ярки звезды..." - услышал Леон и ощутил подле себя Ли: она подошла неслышно, но звуки и запахи в душевном пространстве приходят по иным законам, и Леон увидел внучку, невидимо стоящую в глубокой тени самой большой оливы.

"Что-то не так?" - спросила она.

"Да, не так. "

"Что, дед, не так?"

"Пошлость, девочка."

"Но это игра - шутка."

"Да, но мы зашли далеко - я втянул в нее случайных людей... "

"Они сами захотели. "

"Да, они хотели сами, и выпутываться им придется самим, а нам - самим. "

"Но мы в порядке, дед."

"Да, мы в порядке, девочка, но что-то не так... "

"Что, дед? ...Пошлость? "

"Я заманил в свою иллюзию их... и тебя... "

"Меня?"

"Тебя, Ли, и ты положила пуговицу слепому в его протянутую руку... и даже не заметила... "

"Дед, ты о чем - об этом дурацком желе?"

"Они не знали, что оно дурацкое, они хотели есть... "

"Но дед... да, дед... "

"Понимаешь, Ли, я не сумел почувствовать - слишком силен был соблазн веселого забытья, и эти уставшие русские уже не сопротивлялись. Я встретил их у края освещенного круга - они не переступали его, словно какая-та сила держала их, но я окликнул - из своего недоразумения... Мне показалось, что они - не настоящие, что это рисунок Пикассо, что мы - персонажи одной пьесы: Иерусалим, серп луны над головой, я - в отцовской кипе, обездоленные люди за кругом света - метафоры... метафоры... Слова, сосны, камни, люди, звезды и смены времен года - бесконечные россыпи метафор - материализованные отблески непостижимого мирового порядка... и мне показалось, что я владею... нет, не своими иллюзиями... а истинами... случилось недоразумение... "

"Дед, ты пытался создать мир... сам? "

"Да, я был счастлив, мне казалось, что я - творец, что высшая гармония близка... что я избран - только еще один шаг... и преступил. Ли, мне стало мало власти над Луной, соснами, отцовской кипой - мне понадобились живые души, и в своей гордыне я соблазнил этих людей поверить в свой мир - мое творение. Усомнился, было, на миг, но успокоил себя, потому что мне было неудобно понимать - осознавать свое сомнение, печалиться - я хотел счастья бездумно, как хочет змея сменить кожу, и мне нужны были свидетели моего могущества. Эти русские... ведь они - сама кротость, и мне нужны были добрые души, Ли, - я хотел счастья любой ценой, а потом понял, что эта цена - ты, Ли. Понял, когда ты подкладывала, сияя от радости и гордости, папье-маше на тарелки этих голодных мальчиков, которых мы через час выставили бы за дверь. "

"Дед, милый, добрый дед, мы - злодеи? "

"Не знаю, думаю, мы - пока - только два дурака, и еще можем избежать злодейства." "Глупость - причина злодейства, Ли, и мы с тобой пока еще владеем причиной... с запахом пошлости... "

"Дед, а если бы ты не почувствовал... пошлость? "

"Катастрофа, Ли, пошлость - предчувствие катастрофы... "

"Дед, пошли домой, скажем гостям, что мы дураки, и ты поможешь мне собрать с тарелок, выбросить всю эту дрянь, и у нас в холодильнике полно молока, и вообще, можно приготовить суп... нормальный, горячий..."

"Пошли, девочка, я расскажу им, что познакомился с Мишель, когда начинал практику в госпитале для беженцев, а она была истощена и умирала от воспаления легких. А потом, когда мы были уже вместе и любили друг друга, она сделала аборт, потому что не доверяла даже мне, и не хотела рожать, не став самостоятельной, а потом, в депрессии, резала вены, и нашего ребенка родила только спустя годы, получив степень... Что бедняга Марсель... нет, Марсель пусть расскажет о себе сам. "

Тени покинули сад, и Леон, обняв за плечи Ли, поднялся на порог и застыл, услышав странные звуки. Это была песня - незнакомая мелодия, старательно и, видимо, на пределе

сил, выводимая слабым женским голосом.




~

Лена проводила взглядом хозяина и выскользнувшую за ним прелестную девушку, должно быть, внучку. Гостями занялся Марсель. У него была борода и трубка Хемингуэя, зычный голос и большие руки. Он рассказывал мальчикам, что живет везде и нигде, что свободен как ветер, всегда весел, занимается творчеством, а те смотрели на него заворожено.

Лена чувствовала, что все это уже было... было... в каком-то пошлом спектакле с псевдохемингуэем и живописными лохмотьями, где все тоже принимали значительные позы, и хотелось забыться в красном плюше, но нужно было успеть на поезд - уйти за пять минут... да-да, именно так, успеть уйти, но не бежать - уйти достойно... проходными дворами, чтобы не испортить добрым людям их праздник: заплатить за спектакль, поблагодарить, уйти... Господи, что за пошлую роль они здесь играют... каких-то нищих, убогих... впору запеть квартетом бетховенского "сурка". Это она... - она втянула семейство в свою бездарную иллюзию... позволила своей душе дергаться, как лягушечьей мышце в отвратительном лабораторном опыте... опутала малодушием, трясущимися поджилками, постыдным "чьи мы?"... и, вот, лица детей уже прорастают катастрофой льстивого и завистливого рабства...



"Пошлость - запах катастрофы" - услышала Лена и улыбнулась острому счастью понимания происходящего, похожему на испытанное однажды вдохновение: словно занозу выдернули из души, и в ней возникло умиротворение ясности: "Завтра столько дел, и у детей занятия в школе... Нам пора... да, заплатить... чем-то равноценным... забавным: метафорой "а-ля-рус", и расстаться по-доброму - на равных... ноль-ноль... но тяготеющий к плюсу - без недоразумений... "

"Русский романс" - сказала Лена, вставая, прииняв позу "бель-канто" и улыбаясь оживлению в глазах мальчиков: "О-тво-ри осто-ро-жно калитку и войди в ти-хий сад ты как тень..." - выводила старательным голоском Лена и видела, как смеются, сползая под стол, расколдованные дети, чувствовала рядом мужа - впервые за этот вечер он улыбается, сжимает ее локоть. "...потемне-е-е-е накид-ку, кру-же-ва" - осмелела Лена, подпустив в голос страдательную ноту - "на га-а-ало-о-о-вку надень..."


1998г.  




© Татьяна Ахтман, 1998-2024.
© Сетевая Словесность, 2002-2024.





Словесность